Читать книгу Соленое детство. Документальная повесть выпускника детдома - Александр Гезалов - Страница 4

Соленое детство
Часть I
Дом ребенка

Оглавление

Память моя прорывается где-то лет с четырех, когда меня перевезли в дом ребенка. Куда бы нас ни переводили, везде стригли налысо. Потом тащили под холодный душ, и мы поворачивались спиной, чтобы защититься от холодной воды. Меняли одежду, причем часто выдавали гораздо хуже той, что была на нас при приезде. Все стиралось в общем стиральном барабане, и мы носили то, что досталось. Помню, в одном пионерском лагере я купил за карты красивую рубашку у «домашних» детей и спрятал, чтобы носить потом в детдоме. Она была такая яркая, почти цыганская. Я держал ее при себе, не сдавал в барабан, понимая, что после барабана она ко мне вряд ли вернется. Но кто-то спер ее у меня и без барабана, просто вытащил из матраса, куда я прятал свои вещи. Больше шанса иметь такую рубашку у меня не было никогда. После этого я ничего не хранил в детдоме – либо закапывал где-то рядом, либо просто продавал за карты.

* * *

В каждом новом детском учреждении всех и всегда почему-то интересовала моя фамилия. Меня спрашивали, знаю ли я азербайджанский. Это было нелепо, я и русского-то толком еще не знал. Но спрашивали, не задумываясь. Порой просто из праздного любопытства. Так заглядывают иногда в аквариум, чтобы спросить, как зовут рыбку. Но я же не рыбка. Одно время я даже хотел сменить свою фамилию на фамилию Колокольцев, например…

Сейчас все мои дети носят фамилию Гезалов. Это порой кажется забавным и никак не укладывается в моей голове: что я наделал, создал еще каких-то Гезаловых!.. Но теперь мне моя фамилия нравится гораздо больше, потому что у меня есть Груша Гезалова, Тихон и Федор Гезаловы, Александра Гезалова. Зачем нам Колокольцев?



«Порой никак не укладывается в голове: что я наделал, создал еще каких-то Гезаловых!.. Но теперь мне моя фамилия нравится гораздо больше, потому что у меня есть Груша Гезалова, Тихон Гезалов, Федор Гезалов»


Поискав в наших головах насекомых и поставив диагноз «педикулез», меня и сотоварищей отправили в Гусь-Хрустальный, красивый старинный русский город, город подпольного хрусталя.

Дом ребенка всегда красят в зеленый цвет – будто издеваясь и намекая, что тут всегда будет подкрашенное «лето». Помню, что стояла жуткая вонища, а мы измазывали в краске свои куртки. Эту покраску делали, чтобы не заниматься детьми. Да и какая разница – есть дети, нет детей, покрасил забор, а дети сами об него покрасятся. Зеленые заборы, зеленые игровые домики, зеленые беседки. Кстати, когда я построил свой первый дом, я, как это ни смешно, покрасил его в этот долбаный зеленый цвет. Видимо, все-таки озеленился.

Дом ребенка, куда меня привезли, был обнесен огромным забором. Единственным местом, откуда можно было увидеть другой мир, была входная калитка. Она манила своим просветом. Каждый раз, натыкаясь на стены, глаза искали просвет. И он был – калитка, которая всегда была закрыта на большой замок. Нередко мы собирались около этой калитки «вдохнуть» другой жизни, а добрые люди, проходящие мимо, пихали в наши карманы кто семечки, кто конфеты, кто соленые огурцы. Больше всех перепадало мне, – видно, «красиво» делал глаза.

Наши карманы осматривали воспитательницы и все отбирали. Но стоять у ворот не запрещали, видимо, это было выгодно. Потом, поняв, что подношения можно легко потерять, мы старались сразу съесть все. Сейчас, приезжая в детские дома, вижу, как дети едят первое вперемешку с фруктами, конфеты вперемешку со вторым… Иногда за собой замечаю: сколько мне ни положи – все съем. Ибо оборвана причинно-следственная связь: ем не потому, что хочется или надо, а потому, что – а куда это девать, если останется?

Внутренность дома ребенка помню плохо. Но очень хорошо помню спальню, беседку и небольшой синий облупленный фонтан посреди прогулочного дворика. И еще – просто огромное небо, которое нависало над огороженной территорией, и большие деревья.

Так как с территории дома ребенка сбежать было нельзя, мы разбредались по всей площади возможного выгула. Я отходил в дальнюю часть и там начинал искать букашек, следить, как и куда ползет гусеница… Если нас надо было собрать, откуда-то издалека раздавался зычный крик: «Дети, все сюда!» – и мы брели к беседке, где на лавке восседала воспитательница. Потом шли на обед и тихий час, который не любили, потому что хотелось еще побегать и поиграть.

Один день был похож на другой: подъем, обтирание влажной варежкой перед открытым окном, прыжки на холодном полу. Все вокруг было крайне убогим. Может, время было такое? Старая мебель, старая одежда, старые, громоздкие послевоенные игрушки, которых было немного, но они были очень большие… Мы никогда не играли в войну или в дочки-матери, а получали каждый какую-то свою игрушку и тупо сидели возле нее. Потом обменивались. Помню большой железный грузовик – однажды кто-то меня им ударил, я ударил в ответ деревянным конем. Потом долго стояли на пшене, «прорастали».

Еще, помню, я мог часами возиться с юлой, глядя, как она крутит своими бедрами влево-вправо.

Юла была свободной, способной красиво двигаться. Из-за нее, кстати, часто происходили драки.

Так как личных вещей не было, я старался отломить от какой-нибудь игрушки деталь. Это делали все дети, и на игрушках не осталось ни зеркал, ни рулей, ни колес. Все складывалось по кармашкам. Потом это богатство я прятал под подушкой и перебирал поздней ночью, как ценное приобретение. За это воспитатели называли меня крохобором. Я думал, потому что я кроха.

Вообще прозвища мне доставались очень часто. В запасе воспитателей обычно было этакое словечко, которым им хотелось припечатать меня. Как обзывали, уже не помню, но иногда прозвища были очень обидные.

А обидней всего было тогда, когда в качестве воспитательного процесса на тебя не обращали внимания. Но я был «опытный сирота», я сам не обращал на это внимания.

* * *

Практически во всех детдомах, где я был, команда отдается с примерно одинаковым оттенком: «Мхым…» – или коротко взбадривающим словом «Так!». Все дети называются «ТАК». «Таки» удобны для управления. В этих словах угадывается указание – или еще быстрее, или еще медленнее. В основном всегда быстрее.

Я бы назвал систему воспитания немногословной. Все управляется «воспой», «воспиткой», «грымзой». Можно было весь день не разговаривать, но знать, как кто к тебе относится. Уже потом я понял, что большинство воспитателей общаются с детьми с помощью оценочной мимики, не всегда понятной посторонним людям. Именно в этой мимике скрывается или одобрение, или осуждение. Недавно американцы спросили меня, что такое жестокое обращение. Я не стал даже объяснять, потому что им этого не понять. Когда на тебя смотрят с пренебрежением, слегка открыв рот, задрав верхнюю губу, ты понимаешь: у тебя проблемы. В системе очень важно добиться понимания детьми этих коротких, как штыковая атака, команд. И тогда управляемость детьми колоссальная. Они потом всю жизнь ищут такого же упрощенного общения, не находят его – и живут в режиме глухонемых. Это такая норма – нужен командир, и кажется, что без него пропадешь.

* * *

Вечером в «саду» стоял ор. Орали все дети. Это на работу вышла нянечка Галя. Не помню ни ее лица, ни возраста – все как-то стерлось из памяти. Помню часы «Заря» на металлическом браслете. Зло запоминается плохо, спасибо памяти за это. Галя была сильная, крепкая, все время нервно поправлявшая спадавшие на глаза волосы. То одной рукой, то двумя, как будто что-то мешало ей прицелиться. Она надевала свой ритуальный халат, ставила посередине палаты ведро, в которое практически никто никогда не писал, предпочитая написать в кровать, а для снижения трудозатрат она доставала спрятанную «приспособу» – резиновую лопатку. Все понимали, что нужно сделать, и застывали, как мухи в янтаре.

Самое жуткое время моей тогдашней жизни была именно ночь. Потому что мы знали, что придет ночная нянечка в синем и будет бить нас резиновой лопаткой. Очень больно. Лопатка была такая жесткая – тогда не делали мягких, жаль…

Даже если ты ничего не делаешь худого, не прыгаешь и не скачешь, она все равно отмутузит тебя этой самой зеленой лопаткой. Мы покорно откидывали одеяла, а головы прятали под подушки. Била она нас для профилактики, как бы упреждая нашу непокладистость. Потом уходила на всю ночь в кочегарку к кочегару, и мы оставались одни. У «няни» с кочегаром часто бывали разборки, она запирала дверь, он бегал под окнами, орал что-то непотребное.

В окна лезли всякие черные драконы, шатаясь от ветра, царапались деревья. Так как штор не было, смотреть ночью в окно было весьма жутко.

Многие от страха писались в постель. Проще было, написавшись, лежать в этой луже, чем перед этим сбегать в туалет. Писались многие, но, так как мы считались детьми не экстра-класса, полагалось, что для нас это нормально.

Когда няня «кочегарила», впервые мы начали самостоятельно ходить «на горшок». Для этого надо было встать, пойти в туалет, влезть на табурет, достать «подписанный» фруктами или овощами вместо имен горшок и справить в него нужду. Я чаще всего был «арбузом» или «кабачком». Настоящий «сад-огород», где мы – фруктово-ягодные дети.

Как-то раз, когда я доставал свой «кабачок», все горшки свалились мне на голову и пробили ее. Так на голове появился первый шрам. В дальнейшем их будет немало, но этот был первый, починный. Испугавшись, я лег в кровать, а кровь все текла…

«Няньку» уволили (тогда за это не судили), но тут же взяли на работу в другое учреждение. Какой директор честно напишет о своем недосмотре?

А к нам пришла другая «нянька», с другими методами борьбы. Она включала свет среди ночи, грозно вопрошая, кто хочет писать… Теперь сплю чутко. Жду, когда позовут.

Эта нянечка проработала довольно долго, ее потом тоже уволили, и она тоже довольно быстро устроилась на работу в другое детское учреждение. Это частое явление, когда рядом с детьми работают люди из общественной песочницы со своими граблями. Почему нет отбора, почему нет наказания за насильственные деяния, мне до сих пор непонятно. Видимо, потому, что нет никакого отбора, никакого отсева – кто пришел, тот и сгодился. Иногда это бывают явные садисты, даже бывшие преступники, или люди, у которых нет своей жизни, и им нужна чужая жизнь и судьба. Да и кто пойдет за такие деньги «дубасить лопаткой»? Не знаю, чем эти люди живут потом – воспоминанием ли, что кому-то досаждали? Но возможно, это была их самореализация в самые лучшие времена жизни. «Битие» определяет сознание. Таких людей, конечно, немного. Но достаточно одной лопатке взвиться вверх, как ад приближается максимально.

* * *

Утром нас никто не спрашивал, как мы спали, потому что это не так важно. Завтрак состоял из куска белого хлеба и молока или сухой запеканки. Изысков я не помню. На обед давали суп и макароны или картошку. И довольно часто кисель. Этакое кисельное детство.

Сейчас сиротам везут шипучие напитки, пряники, печенье, сгущенку и все такое, как бы сообщая: это последняя пиррова победа в вашей жизни, маленькие детки. В мое же время все довольствовались малым.

Съедали все до крошки. «Воспы» грозились, что если кто не доест – не увидит «Чебурашку». Приходилось подчиняться. А куда денешься с подводной лодки? Иногда даже и сейчас ловлю себя на том, что ем, как собака у будки: глотаю быстро, давлюсь кусками. Не умею есть. Зато я всеяден. Так легко потом детдомовцам на зоне – все равно, чем живот набить. Нас словно и готовили для такой жизни…

Мы всегда запасались хлебом: сушили куски на батареях, а ночью грызли, как хомяки. Особым шиком считалось приготовить жареный хлеб. Для этого надо было прижать кусок раскаленным утюгом. Конечно, было чем поживиться крысам: все батареи, все углы в палатах были забиты сухим хлебом. Уборщиц не было, мы убирали весь детский дом сами. Столы накрывали тоже сами, потому что это было элементом воспитания – кто работает, тот ест.

Бывало так, что, разливая по стаканам кисель, я нередко ронял чайник, так как он был очень тяжелый. Меня за это ставили на горох или пшено коленками.

У нас тогда жили два попугая, и воспитательницы, чтобы поставить нас на пшено, брали его у этих попугаев. В углу надо было простоять пару часов – для профилактики и дальнейшего хорошего поведения. На коленках потом еще долго сохранялись вмятины. Иногда ставили на горох – по двое, чаще девочка-мальчик, чтобы вести воспитательную работу и в девчачьей среде. Мы терпели все это и ненавидели попугаев, которые сидели в своей клетке и смотрели на тех, кто стоит на их еде. Возможно, они были недовольны, но, так как для них каждый день выделялся определенный паек, они не голодали.

Как-то одна из воспитательниц совершила большую глупость, вытащив клетку с попугаями на улицу. Как только мы увидели клетку на земле, мы бросились пинать ее ногами, да так, что дверца открылась и попугаи улетели. Покупать новых не стали, и постановка на пшено прекратилась. Это была наша маленькая неосознанная победа. Понятно, что попугаи не виноваты. Но у них брали пшено, на котором стояли мы. Значит, они соучастники.

* * *

У всех были личные номера, как в концлагере. Мой номер – 61. Я и сейчас вздрагиваю, когда слышу эту цифру.

Одевали нас плохо, мы донашивали одежду старших, носили застиранные вещи, но это не считалось зазорным. Или это делалось специально, или потому, что одежды не хватало, но зрелище было довольно неприятное. Мы не обращали внимания на эти детали, так как не с чем было сравнить, но наша кастелянша Людмила Ивановна часто плакала, ей было стыдно перед горожанами, что мы такие оборванцы. Она перешивала, штопала нашу одежду, надставляла рукава. Хотя считалось, что младшим хорошая одежда не нужна – все равно порвут, потому что много работают. Да и зачем малышам красиво одеваться?

Мы все носили одинаковые вельветовые куртки сороковых годов и клетчатые пальто. В карманах моего довольно громоздкого пальто всегда лежала куча найденных на улицах предметов. Стекла, гвозди и прочее – за них я был готов даже кусаться. Личных вещей не было никогда, а значит, все, что находили на улице, и было этими личными вещами. С одной стороны, это учило неприхотливости, с другой – давало ограничения, которые со временем так и не удалось истребить. Сейчас у меня много одежды, половину из которой я не ношу.

Когда нужно было постирать одежду, ее просто с нас снимали, а переодеться было не во что, ходили в чем придется. Слово «свитер» я узнал после 25 лет. А ведь на улице порой было 30 градусов ниже жизни…

Вообще с одеждой мои отношения никогда не ладились, как и у многих. Что дали, то и носишь. Как выглядишь, не увидишь, да и не надо. В детдомах мало зеркал. Нет оценки собственной внешности. Нет понимания, симпатичный ты или не симпатичный. А что значит «симпатичный», как это использовать, для чего? Скудность одежды – это как признак некой аскетичности, но как потом научиться подбирать гардероб, что надеть к какому событию, к какому дню – непонятно. То ли все время ходить в спортивках, ожидая, с кем бы пособачиться, то ли носить одни брюки, пока не сотрутся коленки.

Все это сильно повлияло на меня. Могу носить одну и ту же рубашку три месяца, не задумываясь. О носках вообще нет речи: сполоснул – надел, сполоснул – надел, до следующей партии.

Соленое детство. Документальная повесть выпускника детдома

Подняться наверх