Читать книгу Танец маленького динозавра - Александр Гиневский - Страница 2
Полёт бумеранга
Повесть
ОглавлениеБумеранг – древнее боевое и охотничье оружие. Описав замкнутую кривую, бумеранг возвращается к метателю.
«Энциклопедический словарь»
Втайне Иван давно уже подумывал сказать отцу, чтобы тот приехал, посмотрел. Чтобы увидел, что и он, Иван, может! Ведь успел он всего лишь за одну зиму…
Сколько помнил себя Иван, отец всё время ждал от него доказательств. Каких? Да всё тех же: что и он может. Но если говорить по совести, Ивану хотелось другого. Хотелось просто порадовать отца. Ведь только осенью записал он его в бассейн. Но чем всё кончится, когда отец увидит его в воде, – он не знал. Не знал: действительно ли тот обрадуется, будет тронут или же, не сказав ни слова, усмехнётся только. И вся собиравшаяся так долго, по крупицам, гордость Ивана рухнет в один миг. И то, в чём преуспел он, покажется жалкой чепухой ему самому.
Смутное предчувствие подсказывало: говорить не стоит. Это был скорее расчёт. Ставка на собственную выдержку. Выдержка ли?.. В иные минуты Ивану казалось, что он просто трусит. Думать так было мучительно, потому что, думая так начинаешь невольно презирать себя…
И вот как всё вышло.
Мартовским днём, когда солнце било в стеклянную крышу бассейна, погружая лучи в глубину воды, он увидел отца. Иван сразу понял, что отец давно наблюдает за ним. И как же это обрадовало его! Во-первых, отец пришёл сам, Иван так и не унизился до просьбы. Это была пусть маленькая, но победа. Во-вторых, отец видел его в воде, на дорожке, когда он об этом и не догадывался. А ведь он, Иван, входил в пятёрку лучших.
Коротко и часто дыша, Иван поднимался по лесенке из воды. В ушах стоял слабый звон, а ему казалось, что где-то далеко-далеко звучит духовой оркестр, и праздничность ликующих труб отдавалась в его душе. Он сдержался. Чудом, но сдержался, чтобы не броситься к отцу, не спросить: «Ну, как?..»
А отец ждал этого взрыва радости, Иван видел. Напрасно ждал. И когда понял, что не дождётся, шагнул ему навстречу, потрепал по мокрому плечу: «Я видел, Иван. Не плохо…» Этих слов было достаточно, чтобы Иван в тысячный раз почувствовал невольное, необоримое восхищение отцом. И всё, что открывалось ему, было неожиданным, новым, только усиливающим чувство восхищения. Отец стоял перед ним такой молодой, высокий, стройный. Тугие шары плеч плотно облегал тонкий чёрный свитер. Голова большая, чуть вьющаяся густая каштановая шевелюра. Крупные черты смуглого лица, белеющая полоска шрама на левом виске – память о детстве, о мальчишеской драке. Маленькие красивые, плотно прижатые уши. И глаза… серые, пронзительнохолодные. Их никогда не покидала усмешка сильного, уверенного в себе человека. Глаза отца редко смеялись. А когда смеялись, то чуть влажнели, чуть подтаивали, будто два серых замёрзших оконца тронули тёплые лучи солнца.
Отец тут же ушёл. Иван подумал, что он уехал совсем – он стоял среди ребят, обступивших тренера Георгия Георгиевича. Слушал со всеми, вытираясь большим махровым полотенцем. Оглушённый нежданной встречей, он слушал и не слышал.
И тут он увидел отца опять. Теперь он был в плавках, стоял на тумбочке. Нырнул. Поплыл. В воде, кроме него, никого не было. Под сводами бассейна гулко отдавались резкие всплески воды.
Георгий Георгиевич запоздало обернулся. Озадаченность на его круглом одутловатом лице сменилась возмущением. Он подбежал к кафельному бортику.
– Эй, как вас там?! Сейчас занимаются дети! – окликнул, и было поднёс к губам свисток.
Отец уже оттолкнулся под водой ногами от стенки, поплыл обратно. Георгий Георгиевич невольно нажал кнопку секундомера. И когда отец поднялся из воды, сказал ему уважительным тоном:
– Вы шли в графике мастера… Кто вы? Откуда?
– Простите, что нарушил порядок, – усмехнулся отец. – Мой сын Иван Судаков занимается у вас.
– А-а, – задумчиво протянул тренер. Кивнул головой, сделал шаг в сторону, давая дорогу отцу, и уже ни о чём больше не спрашивал.
Не взглянув на Ивана, отец ушёл в раздевалку.
Ребята молча смотрели, как удалялась широкая в плечах, гибкая фигура отца.
– Это кто же?
– Отец, да?
– Лихо ходит!
Иван рассеянно кивал головой. «Нет, он не просто решил искупаться», – подумал он. Опять отец раздавил его. Легко, походя, без слов…
Иван никогда не видел отца в бассейне. Но ему и в голову не приходило, что отец мог плохо плавать. Но чтобы он мог идти в графике мастера?! Впрочем, чего ж удивляться. Всегда так… Ведь не сомневался Иван в том, что его отец может справиться с тремя взрослыми мужчинами. Своей ловкостью, силой, смелой решительностью отец мог огорошить любого. И когда отец раскрывался перед ним вот так внезапно, это покоряло Ивана. В душе его поднималось чувство беспредельного обожания. Даже самому себе завидовалось: у тебя такой отец! Но странно, чуть позже восторженное обожание гасло, притуплялось. В голову приходило: рядом с таким ты червяк, букашка… Да, именно так заставлял думать насмешливый взгляд отца.
Его отец был большая шишка – возглавлял Стройкорпорацию. Был у него «Мерседес» с шофёром. Правда, отец чаще сидел за рулём сам. И ни разу, как бы Иван ни опаздывал, как бы ни просила мама, эта машина не подвезла его в школу.
Когда-то, ещё в детском саду, в первых классах, сколько было пролито им слёз из-за одного только имени. «Эй, Ванька! Ивашка! Ванька-дурак!» – неслось ему и в лицо и спину. «Самое простое – распускать сопли», – говорил отец, и Иван старался не показываться ему на глаза со своими слезами. Но мама… Она слабо, виновато выговаривала. Даже не выговаривала, а робко сетовала: «Ну, кто же в наше время даёт мальчику такое имя?..» – «Его имя не Ванька, – с холодной усмешкой отвечал отец, – а Иван. Так звали моего деда, которого расстреляли немцы за то, что он укрывал у себя цыганку с четырьмя детьми. Так звали моего прадеда. Голь перекатная, и на лапти-то денег не было, ходил бурлаком по Волге. Это настоящее имя. Сила в нём слышится. Широта. А твой Ванюша будет «Ванька», «Ванька-дурак» до тех пор, пока сам не почувствует себя Иваном…»
И пришло время, уже в школе, когда стали звать его Иваном.
Но чаще, правда, по фамилии: Судаков. Он обратил на это внимание как-то вдруг, нечаянно. Но странно, открытие не принесло ему удовлетворения. Может, потому, что и мама всё реже звала его Ванюшей, а всё чаще – Иваном.
Ещё тогда мать чувствовала скрытую правоту слов отца. Но её пугала эта правота. Скорее, тон, каким она излагалась. Мать была уверена, что люди, несущие такую правоту и таким тоном – сухи и потому могут быть жестокими, способными раздавить слабое. Не со зла, а от избытка своей грубой силы. Но эта же сила притягивала, подчиняла. Не за неё ли любила, даже не признаваясь себе, она своего мужа? Любила покорно, страдающе. Даже тогда, когда в телефонную трубку звали Сергея Владимировича звонкие, совсем молодые женские голоса… И когда он возвращался поздно и навеселе. Порою лишь на другой, третий день. Приходил со словами: «Вот я и вернулся в мою бэль па-три!» Она прощала.
Стыдно ей было перед Иваном. Стыдно и больно было видеть, что Иван уже чувствует: что-то у них неладно. Сможет ли он со временем прощать его так, как она, женщина? Вряд ли. Непрощение ожесточит его сердце. Это её пугало. Она стала замечать, как хмуро, не глядя отцу в лицо, здоровался Иван с ним, торопливо спеша по своим мальчишеским делам.
А для Ивана всё началось с одного памятного дня. Тогда он многое внезапно понял. Вернее, не понял, ему открылось многое, чего он раньше не предполагал.
Тот день был осенний, пасмурный. Лил и лил дождь, от которого и воздух был дымчато-туманным. Иван взбегал по ступенькам в метро, пригнув голову, втянув её в воротник куртки. Он наткнулся на встречного человека, посторонился и, пока тот проходил, бросил взгляд в сторону. Он увидел отца у газетного киоска. На какое-то мгновение засомневался: он ли? В серой шляпе, подняв воротник, отец стоял, засунув руки в карманы. Перед ним – молодая незнакомая женщина. С плеча её свисала маленькая сумочка на длинном узком ремешке. Ремешок то и дело соскальзывал с плеча, сумочка ударялась об асфальт. Женщина машинально поддёргивала ремешок. Другая рука её была занята зонтиком, который она заботливо держала над их головами. Сама же, привстав на носки, тянулась губами к губам отца. А он даже головы не нагнул… И лицо его… Отрешённое. Таким оно бывало, когда с магнитофонными наушниками на голове, откинувшись в кресле, слушал он музыку…
Иван отвернулся. Перед глазами стояли красивые, будто из тонкой бумаги туфельки посреди лужи. У неё, наверно, и ноги промокли, но она не замечала… Он и потом не раз вспоминал эти туфельки среди лужи. Вспоминал, как бы заслоняясь ими от мыслей об отце. Вернее от той горечи, которую он узнал тогда у метро.
Но вот ведь…
Стоило отцу вдруг раскрыться, как тогда, когда он проходил мимо пивного бара. Это было позднее, весной. Тёплым сухим вечером. Дверь бара с неожиданным грохотом распахнулась. Из неё выкатилось пятеро парней. Здоровые, рослые. Не ниже отца. Один из них так и летел по инерции головой вперёд. И если бы отец замешкался, парень наверняка сбил бы его с ног. Иван только увидел мелькнувшую руку отца, которая схватила парня за ворот, с такой резкостью приподняла и поставила на асфальт, что у того щёлкнули подмётки. Парень от боли даже поморщился. Остальные обступили их, недобро ухмыляясь. Иван похолодел от страха. «Смотри, Иван, запахло порохом», – весело сказал отец. А в глазах его, хищно прищуренных, уже появился холодный огонёк вызова. «Ребята, – властно и очень спокойно сказал отец, – не советую… Пыль собью с ушей каждого, сколько бы вас ни было».
Парни, не выдержав взгляда отца, помялись, расступились.
Иван обернулся. Теперь парни посмеивались над незадачливым товарищем. Покачивая головами, провожали их долгим, чуть изумлённым взглядом.
Иван шёл рядом с отцом и ничего не мог поделать с собой. Как он сейчас любил его! Как гордился им! В голове проносилось: «Неужели он мой?! Как хорошо, что я его сын!..» И всё прощалось отцу. И даже тот сдержанно-мягкий, как с детсадовским ребёнком, покровительственный тон, которым разговаривал с мамой, когда говорил ей: «Эх, милая. Ты совсем не знаешь жизни. Не хочешь знать её такой, какая она есть. В ней всё хлеще, острее…»
И даже тот осенний дождливый день у метро – прощался.
Но прощение длилось чуть дольше, чем длилось очередное очарование. В конце концов, таяло и оно. Его сменяла тоскливая мысль: «Кто я рядом с ним?» И он сам станет таким же? Да полно, станет ли?.. И потом, он не был до конца уверен, что хочет этого. Вот ведь в чём штука!.. Вот почему размышления так мучили своей безысходностью. Стоит ли мечтать, когда любое желание, если оно не вызывало одобрения отца, становилось и самому Ивану не только нежеланным, но даже ненужным, вздорным. Настолько, что он начинал стыдиться своего желания.
А желания были обычные, ребячьи.
Когда-то, очень давно, захотелось ему, чтобы в доме было живое существо. Ну, какое-нибудь… Мама радовалась вместе с ним, когда принесла черепаху. Иван подобрал ей для домика удобную коробку. То и дело бегал за листьями одуванчика, беспрестанно менял питьевую воду. Часами наблюдал за ней, не сводя глаз. Но как-то отец подошёл к коробке, в которой отдыхала черепаха. Постучал ногтем по панцирю, сказал: «Существо, запрограммированное на века. Будет есть, пить, ползать и молчать. И лапками двигает так, будто в спине у неё торчит заводной ключик. Как у механической игрушки. В этой маленькой головке никогда не поместится даже благодарность за те листики, которые ты ей приносишь…»
Мама возражала. Она говорила, что главное как раз не это. Главное – привязанность самого ребёнка. У мамы даже слёзы навернулись. Отец выслушал молча и только с досадой покачал головой. Из их разговора Иван тогда почти ничего не понял, но… черепаха из дома исчезла. Иван не хотел больше видеть черепаху, и мама, как ни сопротивлялась, вынуждена была уступить.
С тех пор она и стала называть его Иваном.
Позднее то же самое было и с желанием Ивана завести собаку.
Узнав об этом, отец посмотрел ему в глаза, сказал: «Иван, ты до этого ещё не дорос. Поверь мне…» На том и закончился разговор о собаке. Больше к нему не возвращались. Иван в конце концов забыл о нём. Шло время. Как-то они с отцом ездили по городу. Искали «достойный» букет для мамы, ко дню рождения. Отец шутил, был в весёлом настроении. От этого, казалось, и солнце в лужах разбивалось под колёсами машины на золотые осколки. У цветочных лотков Финляндского вокзала отец притормозил и, прежде чем выйти, вдруг сказал: «Понимаешь, Иван, женщины, лошади и собаки – любят сильных».
Иван почувствовал, что краснеет. Ему вдруг вспомнились туфельки среди лужи… Но покраснел он скорее оттого, что у отца женщины стояли рядом с лошадьми и собаками. И ещё: отец никогда так с ним не говорил. «Тебе трудно пока понять это, – продолжал он. – Потому-то я и говорил тебе раньше, что ты не дорос. – Отец вдруг рассмеялся, заметив алую краску на щеках сына. От этого, видно, и сам смутился, закашлялся в кулак. – Я говорю о любви, – сказал он серьёзно, – но о той, с какой готовы умереть на глазах любимого. И умереть с радостью. А такую любовь ты ещё внушить не можешь. Собака будет привязана к тебе. Но любить по-настоящему она не сможет. И не она будет в том виновата, а ты!? Понимаешь?.. Трудно понять, да? Но ничего. У тебя всё впереди, ты растёшь…»
Отец хлопнул дверцей. Иван остался один. Над потоком смутных, обрывочных мыслей и чувств, охвативших его, стояла вечная давящая отцовская правота. Она была ощутима физически. Больно и стыдно было снова и снова возвращаться к этой мысли, соглашаться с ней.
Многих, кто плохо знал отца, удивляло то, что у них не было своей дачи. «Как? У человека с таким положением? У строителя – нет дачи?.. Поистине – сапожник без сапог», – говорили они недоверчиво. Но так оно и было на самом деле. Отец даже гордился этим. Правда, у отца было много приятелей сдачами, куда всегда можно было приехать погостить, где им всегда были рады. К тому же был у отца друг Алексей Тимофеевич (отец его звал Тимофеша), моряк дальнего плавания. Он пропадал в море по полгода и больше. Дача его оставалась в полном распоряжении отца.
На всех этих чужих дачах Иван бывал лишь весной, осенью и зимой. А летом, порою по три смены подряд, проводил в обычном оздоровительном лагере. Стоило маме заикнуться о санатории или об Артеке, куда, если бы отец только пожелал, он бы (считала мама) достал путёвку, как отец возражал: «Иван что, болен? Нуждается в лечении? А Артек надо заслужить. Каким-то талантом или отличной учёбой. Ни тем, ни другим наш отпрыск не блещет. Что ж, тем лучше, – улыбнувшись, делал он неожиданный вывод. – Пусть растёт, обламывается, обкатывается на равных среди таких же здоровых и бесталанных».
Так было и на этот раз. Он уезжал в лагерь «Строитель». В лагерь, в котором ему было хорошо знакома каждая доска в заборе.
Мама, как всегда, собрала вещи, поехала с ним на вокзал проводить.
До отхода поезда долго проверяли ребят по спискам. Строились поотрядно, опять расходились. Было шумно, суматошно. Уже бегали к вокзальным ларькам за пепси. Доставали из маленьких рюкзачков свёртки, походные фляжки. Жевали, отхлёбывали, отвернув пробку. Иные с гордостью говорили, что чай из фляжки куда вкуснее покупного пепси. Те, у кого не было фляжки, молча завидовали. Действительно, люди нигде так много не пьют и не едят, как в дороге. Словно это они затрачивают столько сил, чтобы добраться до нужного места, а не тепловоз или самолёт. При этом жажда и голод наваливаются на людей ещё до начала пути.
Пить Ивану не хотелось. Он хмуро и рассеянно смотрел по сторонам. На ребят, торопливо пьющих воду прямо из горлышка. На тех, кто пил из фляжек, смотрел с усмешкой, без всякой зависти. Видел, что они не столько пить хотели, сколько показать, какие у них чудесные фляжки…
В суматохе построений, переклички, Иван двигался нехотя, машинально. Каждый раз, когда он подходил к маме, она торопливо брала его за руку. Он чувствовал, какая она у неё горячая, сухая. Мамина рука держала крепко, словно им предстояло расстаться на годы. Оттого, что Иван всё время смотрел исподлобья и куда-то в сторону, ей было грустно. Делая над собой усилие, она старалась его развлечь. Как когда-то, когда он был совсем маленький, она вдруг спрашивала: как будет по-французски «вагон», «дорога»? Но сейчас Иван молчал, будто и не слышал. Только только с усмешкой поглядывал на неё, и ей почему-то казалось, что думал он в эту минуту о чём-то нехорошем, гадком. Особенно когда он мягко, но настойчиво пытался высвободить свою руку…
Мама Ивана преподавала французский язык в Институте усовершенствования учителей на улице Ломоносова. Когда был ещё детсадовским малышом, он любил эту игру: охотно называл знакомые предметы чужими словами. Мама со смехом поправляла его произношение. Она так при этом заразительно смеялась, что и он громко заливался. Если это случалось на улице, мама смущённо оглядывалась, шептала, склонившись: «Потише, мой дорогой». Но он не унимался, потому что видел по её глазам, как ей приятно слышать его смех. Правда, со временем какой-то бес вселялся в него. «Клумбу», скажем, он называл «камнем», «дверь» – «лошадью». И это тоже походило на игру. Мама восприняла её как остроумную шутку. Но потом его ответы становились резкими, грубыми. И совсем ей было не до веселья, когда он однажды сказал ей: «Да отстань ты…» И не просто сказал, его розовощёкое лицо исказила гримаса злого раздражения. Она даже не решилась потребовать от него извинения…
Наконец, протрубил горн, прогремели барабаны, раздалась команда: «По вагонам!»
Мама прижала сына к себе. Он почувствовал горячую, пахнущую духами щёку. Лоб его будто уколола холодом капля серёжки. Какое-то мгновение он стоял неподвижно, поддавшись её объятию, но потом резко, нетерпеливо стал выпутываться из маминых рук, словно это были верёвки. Взглянув в покрасневшее лицо сына, она с грустью отметила теперь уже знакомое выражение раздражённости, стыда…
– Иван, обязательно пиши. Понадобятся деньги, они там, ты знаешь где. Пиши, сынок…
– Ладно. Если будет время.
Странно, когда-то он писал, и об этом не надо было просить. Писал коряво, с ошибками, вставляя иногда французские слова. Сколько в этих письмах было очарования! Как радовали сердце своей искренней детской непосредственностью! Ласковые, все они заканчивались горячим желанием увидеть маму… Позднее она просила его писать. И он писал. Редко и будто из-под палки. А то и вовсе молчал, находя потом кучу отговорок…
Последнее, что он услышал в узкую щель приоткрытого окна вагона:
– Передай привет Терентию Васильевичу. Пожелай ему доброго здоровья. И Дижону привет… – мама сказала это по-французски, с улыбкой сквозь слёзы.
Стоило ребятам приехать в лагерь, как пошли дожди. Казалось, солнце спряталось за серые волглые тучи на всю смену. Но непогода постояла день, другой, третий, а к утру четвёртого унесло куда-то ветром тучи, над дальним лесом показалось сияющее, будто новенькое солнце.
В часу одиннадцатом, с разрешения врача, весело гомонящие, распевая песни, потянулись отряды к озеру, где была лагерная купальня. Пришёл туда и Иван.
По команде физрука прыгнули в воду.
Иван вынырнул, встал. Воды ему было по грудь. Солёный комок подкатил к горлу. От злой досады он чуть не заревел.
Кругом стоял весёлый крик, смех. Вода кипела, как в кастрюле на огне. Крупинки донной мути поднялись к самой поверхности, но никто этого не замечал. Ребята были рады долгожданной возможности поплескаться. В прошлом году Иван и сам был счастлив точно так же. А теперь ему хотелось плакать.
«И так всё лето в этом лягушатнике?! – подумал он. – Нет уж…»
Он выбрался на доски настила. Прошёл в дальний конец купальни, где стоял физрук с мегафоном в руке. На лице физрука была написана предельная внимательность. Он так и впился глазами в воду. Похоже было, что он пересчитывает ребят по головам.
Ивану было всё равно: видит его физрук или нет. Он перемахнул через перила и нырнул в озеро. Озеро называлось Тихое, и было большим.
– Эй, кто там поплыл?! Сейчас же вернись! – запоздало крикнул в мегафон физрук. Видно, ему подсказали фамилию нарушителя. – Судаков, слышишь?! Кому говорю!
Иван не оборачивался. «Фигушки вам, – повторял он про себя. – Дождётесь…»
Он отплыл уже изрядно, пока физрук отвязывал лодку, пока нагонял.
– Я вот сейчас тебя по башке веслом… – крикнул он срывающимся голосом. – А ну залезай в лодку!
Иван будто не слышал. Он лёг на спину, раскинул руки. Резким выдохом вытолкнул тонкую струйку воды, накопившейся во рту. «Китовый фонтанчик» – подумал.
– Я в вашем лягушатнике купаться не буду, – сказал.
– Напугал! Он, видите ли, не будет!.. На берегу торчать будешь!
– Посмотрим.
В новом китовом фонтанчике физрук увидел проявление презрения к нему, старшему.
– Сопляк ты этакий! – вышел он из себя. – Я тебе покажу! Узнаешь у меня!..
Иван долго не мог уснуть. Перед глазами стояло лицо физрука с выступившими белыми пятнами, перекошенный в крике рот и то, как он схватил его за ногу и потащил к борту лодки, словно полено…
Мысль о предстоящих сборах, играх, кострах на поляне с обязательной печёной картошкой, с песней про неё – не радовала. Всё это ему сейчас казалось скучным, давно надоевшим. Даже обманом, о котором он только-только догадался. Ну, действительно: что это за костёр, рядом с которым стоят два-три огнетушителя? Наготове! Если со всех сторон только и слышно: «Ребята! Подальше от огня!» И картошку-то пекут воспитатели. А потом раздают. Как в столовой…
Иван зло ткнул кулаком в угол подушки, повернулся на другой бок.
Он уже начинал дремать, как вдруг, неожиданно, вспомнил о Лагуне. Он даже вздрогнул и тут же забыл лицо физрука, красные столбики огнетушителей…
«Лагуна… Но попробуй туда доберись, и чтобы тебя не застукали…» – пронеслось у него в голове.
В Лагуну вела всего лишь одна узкая тропа. Обходить её было трудно и хлопотно: тропу прижимали к воде озера высокие каменистые осыпи. А ходу туда было минут десять каких-то. Лагуна, так её называли, представляла собой большую бухту, обрамлённую серыми валунами. Редкая цепочка валунов, выставив мокрые чёрные лбы, тянулась полукругом метрах в ста от берега. Цепочка походила на оградительные боны. И вода здесь – сразу уходила глубоко, нырять можно было без опаски с любого камня. Сюда ходили купаться только взрослые. Пытались кое-кто из ребят старших отрядов, но попытки эти оказывались напрасными: на пути смельчаков вставал Дижон. Он подавал голос, помогая обнаружить и «схватить нарушителя границы». Когда пойманного вели к начальнику лагеря, сбегались все, кто был рядом. Они окружали «нарушителя», считая себя «подоспевшими пограничниками». Ещё в прошлом году Иван и сам бывал не раз таким «пограничником».
Теперь он думал (так думали, наверное, и те смельчаки), как перехитрить собаку. Можно было бы пуститься в долгий обход осыпей, но ведь это сколько времени понадобится. Ради нескольких минут?.. К тому же всё равно, когда начнёшь спускаться вниз, собака может учуять. А ещё надо было вернуться незамеченным. Перехитрить Дижона. Но как? Ничего в голову не приходило. Но заснул Иван с твёрдым намерением попробовать. Ведь Дижона и его хозяина он знал. Знал, как ему казалось, лучше других.
Начал с того, что чаще стал заглядывать в домик сторожа Терентия Васильевича. Тот расспрашивал Ивана о доме, о школе, о лагерном житье-бытье. Когда сторожа не мучили старческие недуги и дававшие о себе знать раны, когда он был в добром настроении, он любил добродушно посмеяться над кем-нибудь из знакомых. Скажем, над поваром Игнатьевым, изображая его испуг, с каким он бросался к плите: не переварилось ли в котле, не пережарилось ли на противне. Или над директором лагеря Виктором Анатольевичем, показывая, как тот с очень серьёзным лицом вставляет дымящуюся папиросу в отверстие своей уникальной пепельницы. Это была действительно занятная вещица. Большая, из прозрачного стекла с зеленоватым оттенком, похожая на раковину с двумя створками. В одной из створок, сбоку, было маленькое отверстие для папиросы. Когда в отверстие вставляли горящую папиросу, раковина наполнялась причудливо меняющимся облачком дыма. И все, кто был в это время в кабинете, невольно замолкали, вглядываясь в это облачко, словно там под стеклом дымился кратер маленького вулкана.
Пошучивая, Терентий Васильевич щурил маленькие карие глаза в глубоких морщинистых глазницах, глухо смеялся, то и дело вставляя французские словечки, приговаривая: «Ну, ты понимаешь».
Иван тоже смеялся. Иногда в голове его проносилось: «А что? Вот сейчас взять и сказать про Лагуну». Но жгучая боязнь отказа останавливала его. И потом, отец на его месте не стал бы просить, а сделал бы по-своему. Поэтому Иван только поглаживал Дижона. «А ты чего не смеёшься?» – говорил ему по-французски, запуская руку в густую шерсть загривка.
Старый Дижон всё понимал хорошо, на каком бы языке с ним ни заговаривали. Он даже понимал то, чего не произносят вслух. Иван вскоре в этом убедился, когда стал оставлять от завтрака и ужина кусковой сахар. Со стороны Ивана это была наивнейшая глупость. Но уж слишком он был ослеплён своим планом.
Желающих угостить Дижона сахаром хватало и без него. Особенно, разумеется, среди малышей. Это может показаться смешным, но Иван на сахар рассчитывал. Вернее на то, что его сахар будет слаще… Он протягивал кусок на ладони. Пёс долго раздумывал, сахар начинал таять, липнуть к потной руке. Дижон наконец брал угощение, скорее из деликатности и, верно, чтобы поскорее отвязаться. В голову Ивана закрадывалось: понимает Дижон, насквозь видит. Видит, как он подлизывается, видит, что на уме у него другое… И когда Дижон едва шевелил метлой своего хвоста в знак благодарности, Иван не очень-то ему верил. Но он поглаживал собаку и, если никого рядом не было, говорил, раскрываясь: «Дижон, ведь мы друзья, правда? Ты уж прости меня, а? Ну, сам подумай, что мне в этом лягушатнике…» И когда он так говорил, он всем существом своим чувствовал, что не обманывает, не подлизывается. И верил, что Дижон в конце концов его поймёт.
Но вот он заметил, как Дижон берёт угощение у других. Заметил: собака ничем не выделяет его среди других. «Ну и чёрт с тобой!» – решил он и перестал носить сахар. «Подумаешь, Лагуна, – сказал себе. – Вернусь домой, начну ходить в бассейн. Накупаюсь вволю». Но тут же на ум пришло другое: «Отец бы от задуманного не отступился. Не трусит ли он из боязни попасться? И это притом, что он знал: «Дижон не укусит. Подаст только голос – сигнал «пограничникам». А может, не подаст всё-таки? Меня-то, может, не выдаст? Нет, надо попробовать», – в конце концов думал он, ругая себя за малодушие.
Он выбирал день, момент. Где-то в глубине души надеялся, что Терентий Васильевич вместе с Дижоном куда-нибудь уйдут, уедут. Могут же на денёк… Но такое, судя по всему, не предвиделось.
Вокруг лагеря был старый деревянный забор. Теперь его меняли. Вместе с рабочими занимались этим и Терентий Васильевич, и шофер Лунин, привозивший на своей машине из города продукты. И даже врач Слава – не старше любого воспитателя, отличавшийся от них только тем, что ходил в белом халате.
Как-то, вконец уставший от ожиданий и смутных предчувствий, Иван решился внезапно для самого себя: вот сейчас и пойду. И сразу будто камень с души свалился.
Было часов пять вечера. Иван даже не сходил посмотреть, где сейчас Дижон. Он перемахнул забор в дальнем тёмном от кустов углу территории. Вышел на тропу. Собирался засечь время по своим часам, когда пойдёт, но совсем забыл об этом. Так и пошёл, стараясь ни о чём не думать.
Он прошёл уже довольно-таки изрядно. Оглянулся раз, другой – никого. Радость удачи подстегнула, он прибавил шагу. «Только нырну, вылезу и – обратно», – думал он, чувствуя, как быстро и сильно колотится сердце. Ещё подумал: «Кажется, везёт…» Уже было, как ему казалось, совсем близко. Он остановился перевести дух и тут отчётливо расслышал сзади собачью побежку. «Учуял всё же…» И Иван бросился бегом, забыв о всякой предосторожности.
Шерстяной бок собаки чиркнул по бедру. Дижон обогнал, встал поперёк тропы. Он вилял своим большим пушистым хвостом шотландской овчарки. Поворачивал к Ивану узкую морду, чуть скалил в улыбке зубы, жёлтые собачьи глаза смотрели дружелюбно. «Да ладно тебе, Дижон, – сказал Иван, надеясь ещё, что собака всё же его не выдаст. Он упёрся коленями в её бок, чуть толкнул. – Пропусти, тебе говорят». Но собака оставалась на месте. Иван рывком, изо всех сил толкнул её в сторону, пошёл дальше. Сделав несколько шагов и не услышав сзади собаки, Иван не выдержал, обернулся. Дижон сидел на тропе, высоко подняв голову. Иван вспомнил картинку из какой-то книжки. Там был нарисован волк, воющий на луну. Сейчас Дижон походил на этого волка. Собака косила глазом в его сторону, всем своим видом показывая: если не повернёшь сейчас же подам голос.
«Ты так, да?!» – в глазах Ивана потемнело от ярости. Он схватил подвернувшийся камень, бросил в собаку. Она тихо взвизгнула.
Иван побежал по тропе, больше не оглядываясь.
Вот и Лагуна. И людей никого. Иван быстро разделся, нырнул в воду. Несколько дней тому назад он думал поплавать, полежать на нагретых солнцем камнях. Но теперь этого желания не испытывал. Выбравшись из воды, он так же быстро оделся. Побежал в лагерь.
Опомнился только на волейбольной площадке. В одной из команд не хватало игрока. Он встал на свободное место. Заиграл с удовольствием. Давал хорошие пасы, на удивление себе легко брал трудные мячи и даже здорово резал, когда ему набрасывали у сетки.
– Молодчина, Судаков!
– Ай да Судаков! – слышал.
И было ему легко, весело от одной мысли: «А в Лагуне я всё-таки искупался. Скольким это не удавалось? Вот что значит рискнуть и попробовать!»
Спал он в ту ночь крепко. Услышав горн, вскочил ещё более счастливый от вчерашней удачи, с мыслью: «Нет, Дижон молодец! Не выдал…» Кто-то из ребят даже сказал ему, когда строились на утреннюю линейку: «Ты чего это сегодня, Судаков? Светишься весь, будто лампочка?»
Так и стоял он в строю с рассеянной улыбкой на губах. Слушал и не слышал слов Виктора Анатольевича.
Начальник лагеря был хмур, чем-то расстроен.
– Все вы знаете, – говорил он, – собаку нашего сторожа Терентия Васильевича Зоркого. Добрая, умная собака, которая никогда никого не укусила. Так вот вчера, какой-то негодяй, иного слова я не нахожу, ударил собаку по голове. Ударил палкой…
Все вокруг недовольно загудели.
– Что-что? – переспросил Иван.
– Дижона кто-то палкой ударил.
– Я хотел бы знать, кто это сделал, – продолжал Виктор Анатольевич. – Если этот человек находится среди нас, пусть выйдет. Мы все посмотрим ему в глаза.
Только тут смутная тревога шевельнулась в груди Ивана. Та самая тревога, которая лишила его удовольствия поплавать в Лагуне, полежать на тёплых камнях… Иван только сейчас осознал её. Но при чём тут он? Он не бил Дижона палкой. Нет, это не о нём речь.
– Значит, этот человек труслив, как всякий негодяй, – помедлив, заключил Виктор Анатольевич. – Я должен сказать, – продолжал он, – вряд ли кто из вас об этом знает, что хозяин Дижона, Терентий Васильевич Зоркий, прошёл ужасы лагеря для военнопленных во Франции во время войны. Бежал из лагеря, был участником Сопротивления. Бил фашистов вместе с французскими товарищами в составе отряда «маки», защищая нашу Родину на далёкой чужой земле. И такому человеку причинили боль. И кто – хотел бы я знать. Неужели один из вас?..
Иван не смел приблизиться к домику Терентия Васильевича. А как легко и просто мог он это сделать совсем недавно…
Теперь он наблюдал за домиком издалека, тайно.
Дижон, как всегда лежал на крыльце, положив морду на вытянутые лапы. Лежал, как всякая собака, знающая, что хозяин дома. «И ничего с ним не случилось…» – в который раз успокаивал себя Судаков.
Но вот на крыльце показалась худая сутулая фигура Терентия Васильевича. Он склонился над собакой, потрепал по шее, что-то сказал.
Сторож спустился с крыльца, куда-то направился.
Дижон медленно и как-то неуверенно поднялся на лапы. Пошёл следом. Вдруг его зашатало из стороны в сторону. Он завертелся на месте, сел, жалобно заскулил, вяло покачивая головой.
Хозяин услышал, вернулся. Погладил собаку. Слегка подталкивая руками, помог ей подняться на крыльцо и жестом приказал оставаться на месте.
Иван не верил своим глазам. Тогда в руках у него был маленький круглый камешек – галька. Нет, его камешек не мог наделать такого! Но сомнение в душу закралось. Подойти бы к Дижону, осмотреть его голову, увидеть рану. Надо бы, но ноги не слушались.
Иван увидел трёх мальчишек из малышового отряда. Один нёс кулёк, а двое, с воробьиным гамом, то и дело вырывая из рук друг у друга, – миску. Старый Дижон любил манную кашу. И чтобы она была присыпана сверху сахарным песком. Об этом знали все, особенно малыши.
Подумав немного, Иван решительно направился к ним.
– Так вы кашу не донесёте, дайте сюда, – сказал он, выхватывая из рук ребят ещё тёплую миску.
Перед Дижоном поставили кашу. Посыпали сахаром из кулька.
– Дижончик, ешь.
– Ешь. Тебе поправляться надо.
Собака едва-едва вильнула хвостом. Посмотрела на миску, на малышей. Есть не стала.
– Бедный, не хочет. Больно ему.
– Дижон, ну что с тобой? – окликнул собаку Иван. Он не узнал своего голоса. Голос показался ему мерзким. Мерзкими показались и эти слова.
Дижон отвернул голову в сторону, положил её на лапы. Лишь уши на сгибах, чуть дрогнув, насторожённо застыли.
– Дижо-он… – простонал Иван. Он склонился над собакой. Руками развёл шерсть на голове в одном месте, в другом. Увидел на левом виске, рядом с ухом маленькую глубокую ранку. Она была уже присыпана чем-то белым.
– Во! Во куда ему попало!
– Прямо по голове!
– Ничего. Вот Дижон поправится, он тому даст! – малыши гладили собаку, жалеючи заглядывали ей в глаза.
– Как думаешь, Судаков, даст он тому? – спросил малыш, державший в руке кулёк с песком.
Но Иван не расслышал вопроса. Он видел, что Дижон только от него отворачивал голову.
Теперь он не сомневался.
Про Лагуну, куда дорога была открыта, Иван не вспоминал. Казалось, сама мысль о купании была ему неприятна. В наказание за демонстративный отказ от предусмотренных распорядком «водных процедур», то есть за отказ купаться со всем отрядом, Судакова послали к рабочим, занятым новым забором.
Он и ещё несколько провинившихся красили штакетник.
Начали после завтрака. Ребята не столько работали, сколько валяли дурака, поэтому Иван выглядел среди них белой вороной: он усердно окунал кисть в ведро. Стараясь меньше капать, покрывал краской белую дощечку. У него на глазах она становилась зелёной. Никто из ребят и не догадывался, что это превращение не вызывало у него и маломальского интереса.
– Судаков у нас ударник, передовик!
– Не трогайте его, не мешайте ему ударять!
– Давай, Судаков, старайся! Мы потом тебя повесим… на доске почёта! – посмеивались ребята.
На их зубоскальство Иван не обращал внимания, и в конце концов от него отцепились.
Краска кончилась. Кто-то с пустыми вёдрами побежал искать завхоза. Остальные разбрелись кто куда. Иван завернул брошенные кисти в большие листья лопуха, положил их в тень, чтобы они не так быстро засохли.
Он был рад, что наконец-то остался один. Но тут его окликнул Толя Комаров. И откуда он только взялся?
– Иван, можно мне с тобой побыть? – сказал заискивающе, стараясь заглянуть в хмурое лицо Ивана.
– Нет, – буркнул Судаков. – Ступай себе.
Комаров помялся.
– Может, тебе что-нибудь надо?
– Говорят тебе: не надо!
Комаров всё ещё переминался с ноги на ногу. Он что-то хотел сказать, но не решался.
– Ступай, тебе говорят, – сказал Иван.
Комаров ушёл, огорчённо пожимая плечами.
Иван поднялся на пригорок. Здесь трава была короткая, густая. Он сел спиной к солнцу, подтянул колени к подбородку, обхватил их руками. Сидел недвижно, глядя прямо перед собой. И хотя ни о чём не думалось, на душе было тоскливо и одиноко.
Он рассеянно всматривался в траву перед собой – там, внизу, и потому не сразу заметил в тени высокой кочки маленького лягушонка. Перламутровые щёчки лягушонка раздувались. Казалось, он сидел, набираясь храбрости, чтобы прыгнуть из укромной тени в яркий солнечный мир, наполненный для него опасностью. Мысль эта тронула Ивана. «Да не бойся ты, – сказал он, – давай!» Но лягушонок то ли его не расслышал, то ли не собирался покидать своего убежища. И Ивану показалось теперь, что это вовсе не лягушонок, а маленький человечек. Тоже – сидит, подтянув к подбородку колени. Они глядят друг на друга, и ему там, – под кочкой, в тени, тоже, может, не очень-то сладко на душе… Ивану хотелось думать именно так. Он так и думал. И получалось, что в эту минуту он совсем не одинок. И ничего, что они оба молчали. Ведь иное молчание стоит многих слов…
Неожиданно Ивану подумалось, что голова лягушонка похожа на голову той черепахи, которая когда-то была у него. Воспоминание о ней обрадовало. Наконец-то понял он, что мама была права тогда, когда возражала отцу. И как хорошо, что в памяти его сейчас были и этот лягушонок с серебристыми глазами, и та его черепаха, и мама. И все они были сейчас с ним, рядом. Невольная благодарность наполнила его сердце теплом. Оно как-то разом нахлынуло. Ивану хотелось сидеть вот так вот целую вечность, и чтобы целую вечность чувствовать это тепло. От него становилось легче и легче.
– Судаков, эй, Судаков! – Иван не сразу поднял голову. Увидел врача Славу. В красной клетчатой рубашке под распахнутым халатом с закатанными рукавами. – Ты чего какой-то малохольный? Сидишь тут монахом-отшельником в гордом одиночестве, – сказал он насмешливо. – Не заболел? Или, может, стихи какие высиживаешь? Тоже – болезнь своего рода.
– Да-а, – протянул Судаков, вставая и морщась. В затекшие ноги впились иглы. – Что-то вот тут болит, – он дотронулся пальцами до виска. Он и сам удивился тому, что сказал.
– И тебе, что ли, по виску попало?
– Да нет. Болит просто. А что там может быть?
Слава помял пальцами висок.
– А голова сама болит?
– Болит немного.
– Знаешь, не валяй дуру! Солнцем тебе просто напекло голову.
– A-а. Слава, а у Дижона… что у него там? – спросил Иван, не опуская руки от виска.
– Я смотрю, ты из солидарности с Дижоном заболел, – усмехнулся Слава. Он прищурил глаза, бросил пристальный взгляд в лицо Ивана.
– Нет, правда. Он поправится?
– Трудно сказать. Собака старая. Всё же, думаю, жить будет.
– Значит, будет жить. А что с ней?
– Повреждён вестибулярный аппарат. Слыхал о таком?
– Так, краем уха. А что это такое?
– Ну, это… как тебе объяснить? Орган чувств. Воспринимает изменение положения головы и тела в пространстве. Ну и – направление движения тела.
– Так он, значит, в голове находится, этот аппарат?
– В височной области больших полушарий мозга, если выразиться точнее.
– Вон оно что-о… – Иван машинально крутнул браслет часов, охватив его пальцами правой руки.
Так делал отец, когда задумывался.
Ребята уже поели. На просторной веранде столовой, в разных её концах, обедали служащие. Со свободных столов убирали дежурные.
В дальнем углу одиноко сидел Терентий Васильевич. Иногда он рассеянно смотрел по сторонам. Заметив это, Иван опустил голову, усердно тёр клеёнку стола, чувствуя, как какая-то сила тянет его в тот угол. В конце концов он оказался там.
Сторож узнал его, вяло кивнул головой. Раньше они обменялись бы двумя-тремя словами. Раскуривая трубку, сквозь клуб ароматного сизого дыма Терентий Васильевич подмигнул бы ему, как подмигивают человеку, с которым имеют дружеские тайны. Ещё бы. Ведь они были знакомы давно. Познакомила их мама. Как она нашла его в первый же свой приезд к Ивану – он не спрашивал. Чего там? И так ясно. Видно, всё случилось по пословице: на ловца и зверь… И получаса тогда не прошло, как мама и сторож уже вместе распевали озорную французскую свадебную песенку. Ивану это тогда показалось дикой блажью взрослых. Он недоверчиво смотрел на них и только хлопал глазами. Напрасно мама и старик просили подхватывать припев – это только смущало его ещё больше…
– Чего, Иван, не заходишь? – безразличным тоном спросил сторож, склоняясь над тарелкой. Ел он без аппетита. И спросил так, будто ему было безразлично: ответят на вопрос или нет.
– Я?.. – Ивану показалось, что он летит в пропасть. – Я Дижона боюсь… – вырвалось у него.
Терентий Васильевич отломил кусочек от половинного ломтика и долго держал его над тарелкой.
– А-а… – протянул. – Так это ты его?
Иван кивнул.
– А я уверял Виктора Анатольевича, что из ребят никто этого сделать не мог, – после долгого молчания сказал сторож. – Зачем же ты так?
– Я… я не хотел… Я к Лагуне хотел пройти…
– И знакомство не помогло. Понятно… Так ты уже умеешь плавать?
– Да.
– Где же ты научился? И когда?
– За зиму, в бассейне.
– Понятно. И ты взял в руки палку, и у тебя поднялась рука на Дижона?
– Нет! Я никакой палки не брал! – заторопился Иван. – Маленький камешек… я кинул…
Терентий Васильевич оставил хлеб и ложку. Подпёр узкий подбородок маленькой жилистой ладонью. Слабый ветерок чуть шевелил редкий пух волос вокруг смуглой лысины.
– Эх, Иван, Иван… – выдохнул старик. – Ты что же, не мог мне сказать? Я бы придержал Дижона.
Эти слова поразили мальчика. Он не сразу нашёлся.
– Я не думал, что вы… не думал…
– Не думал… Всё проще – ты не знал. Не знал меня. И из-за такой малости, – губы старика скривились в горькой усмешке, – всё получилось глупо, бездарно, пакостно.
– Терентий Васильевич, Терентий Васильевич, – жалко и беспомощно бормотал мальчик. Сейчас он походил на страуса, спешащего сунуть голову в песок при виде опасности. – Терентий Васильевич, я скажу Виктору Анатольевичу, что это сделал я. Меня накажут. Из лагеря выгонят. И правильно, я знаю… – Иван вдруг смолк.
Старик поднял на него маленькие тёмные глаза с красными веками, с редкими ресницами на них. Пожевал плоскими бескровными губами, сказал глухо, будто ему что-то мешало в горле:
– Теперь уже не надо.
– Почему? Вы не думайте, я не побоюсь.
– Дело не в этом.
– А в чём?
Старик долго молчал.
– Ты уже несёшь свой крест, – сказал устало.
– Какой крест? – не понял Иван.
– Свой. К Лагуне бегаешь? – сторож бросил взгляд на руки Ивана, которые нервно мяли комок мокрой тряпки.
– Нет.
– Вот видишь. Не до того. Совесть мучает. А это и есть – нести свой крест. И уж неси его достойно… Перестань мусолить тряпку.
Иван уронил тряпку. Освободившиеся руки, не зная, что с ними делать, отвёл за спину. Так и стоял потупившись. Закричи на него сейчас Терентий Васильевич, как бы ему стало легче. Но тот молчал, о чём-то раздумывая.
– У тебя когда-нибудь была кошка или собака? Ну – что-нибудь живое? – спросил наконец.
– Была, была! Черепаха. А потом я очень хотел собаку. Очень. Но отец был против.
– Против? Э, да ты до собаки и сейчас не дорос, – усмехнулся старик.
– Не дорос?.. – с изумлением переспросил Иван. – Мне отец говорил то же самое.
– Верно. Он был прав. И дело тут не в возрасте. Ты расстался с мечтой о собаке только потому, что возражал отец. Ведь так?
– Так.
– Нет, брат. Так, да не совсем так… Ты расстался со своей мечтой потому, что не был готов разделить судьбу своей собаки, как бы она ни сложилась… У тебя не было настоящей силы желания.
– Силы желания?
– Да. Такую силу можно иметь с рождения. Как талант. Но можно до неё и дорасти. Короче, право на желание надо выстрадать.
– Вон оно что?.. Мне отец объяснял по-другому. Он тоже говорил про силу. Что собаки, лошади и даже женщины любят сильных.
Старик поморщился.
– Вот, значит, о какой силе он тебе толковал. – Он покачал головой, грустно усмехнулся. Долго сидел, уставясь в тарелку невидящим взглядом. Потом медленно начал есть. Казалось, он забыл про Ивана.
– Мне жаль твоего отца, – сказал он вдруг. – И тебя тоже.
– Жаль?..
– Да. Видишь ли, он не всё тебе сказал. А может, не хотел в этом сознаваться. Он имел в виду силу власти. Силу власти над любящим. Когда посылают в огонь любящее существо, и оно идёт. Не то что безропотно, а с радостью… Не досадуя и не упрекая…
– Да. Отец так и говорил.
– Да ведь это – сила власти! – горячо повторил Терентий Васильевич. – Холодная сила, которой не дано самой любить! Любовь и такая сила – вещи разные. Сила эта не способна сопереживать, сочувствовать, сострадать… – старик умолк.
Он смотрел в напряжённо-сосредоточенное лицо Ивана. Оно даже осунулось. Казалось, до старика доносилось, как маленькие жернова в голове у мальчика с трудом, со скрипом перемалывают услышанное.
– Хоть что-нибудь понял? – спросил он.
– Я не всё понял. Может быть, очень мало. Мне надо ещё подумать.
– Верно, – старик даже крякнул, довольный ответом. – С ходу это не усвоишь. А чтобы тебе легче было, я напомню: тебе тогда не хватило силы желания. Ты пойми, я ведь о чём? Тут не детский каприз: хочу собаку… Понимаешь?
– Кажется, понимаю.
– Я о той силе желания, которая питает мужество. Готовность идти на жертвы. Готовность забыть о себе, если потребуют обстоятельства. Ну, да ты вот что… заходи ко мне поближе к вечеру. Я тебе кое-что расскажу, – сторож похлопал себя по карманам. Иван догадался.
– Да вот ваша трубка. Вы её давно положили на стол.
– Угу, – рассеянно кивнул Терентий Васильевич, барабаня пальцами по крышке табакерки.
Рассказ Терентия Васильевича
И хоть был Иван занят хлопотами дежурства по столовой, хоть не выходил из головы разговор со сторожем – тянулся тот день мучительно долго. Нараставшую тревогу не могла заглушить и усталость. А к вечеру Иван был весь, как натянутая струна.
Наконец, улучив минуту, увидев, что в окне сторожа зажёгся свет, он пошёл.
Ещё издали заметил, что собаки на крыльце нет. «Встретиться с Дижоном на глазах Терентия Васильевича?..» – подумал, и было замешкался у дверей.
– Entrez! – раздался глухой голос сторожа. Он произнёс это слово в значении «Войди», а не «Войдите». Словно знал, что за дверьми мог быть только Иван.
В дальнем, притемнённом углу комнаты он увидел лежащего Дижона. Тот и головы не поднял. Иван был благодарен собаке. Только теперь, разом свалилось с него напряжение долгого дня.
Сторож сидел за столом у окна.
– A-а, Иван, – сказал он и кивнул на стул напротив себя. – Предупредил, где ты?
– Да, сказал.
Перед сторожем лежали две разобранные курительные трубки. Он взял с подоконника третью. Разобрал её. Стал ёршиком на тонком металлическом стержне чистить мундштук, то и дело поднимая голову, посматривая на свет лампы, обёрнутой пожелтевшим номером «Юманите» на манер абажура.
– На-ка, вот это колечко почисть, – он протянул Ивану трубочное медное кольцо и кусок замши. Склонил голову набок, присматриваясь, как Иван принялся за дело. – Так вот, – сказал, – было это очень давно. Был я меньше тебя. Словом, рассказ долгий. Если покажется скучным, останови, ладно? Я не обижусь.
Иван кивнул.
– Так уж получилось, – начал Терентий Васильевич, – что приехали мы из Ярославля в посёлок Рудный под Свердловском. Отец мой, паровозный машинист, устроился опять на железную дорогу, а мать – поваром в станционную столовую. Я пошёл в школу. Вскоре освоился на новом месте, появились друзья. Особенно сошёлся я с парнишкой по имени Сергей Клыков. Были Клыковы из кержаков. Кержаками называли старообрядцев. Дело это тёмное, древнее, связано с религией… Так вот, жили Клыковы в большой, основательной избе. Кроме Серёжи, матери с отцом, младшего брата Мишки, жили ещё два взрослых брата и две сестры. Старшие братья и сёстры уже имели свои семьи.
Глава дома, Константин Егорович, был человек сурового нрава. В доме все, от мала до велика, называли его тятей. Под его маленькой крепкой рукой сохранялось это родовое гнездо. Жили дружно. Всякая ссора-свара, не успев разгореться, гасла под одним взглядом Константина Егоровича.
Клыковы держали собак, были заядлыми охотниками. Даже сопливый Мишка знал, какое ружьё от какого брата перейдёт ему в наследство, когда он подрастёт и научится отличать дробь от пороха.
В праздники у них бывало шумно и весело. Мужчины, во главе с Константином Егоровичем, сидели за длинными столами. А Мария Тихоновна, хозяйка, дочери и невестки суетились на кухне. С шутками-прибаутками делали пельмени, тут же их варили и выносили к столу в больших деревянных тарелках. Над пельменями стоял густой аппетитный пар, – Терентий Васильевич прищурил глаза, шумно потянул носом воздух. – Вкусная штука, должен тебе сказать. Да… Так вот. В маленькие гранёные стаканы наливалась жёлтая мутная брага. Помню, как впервые попал за этот стол. Налили и мне в стакан. Я испугался, отказался пить. Тут один из братьев моего дружка взял и вылил этот стакан мне за воротник – в наказание. Ох, и обиделся я! Уйти хотел, но меня так и не выпустили из-за стола. Со временем понял, что никто не собирался надо мной посмеяться. Просто были у них свои правила, и уж будь любезен уважать их, коли ты у них за столом. Кстати, брагу они делали сладкой и не крепкой.
– Да, так вот… – Терентий Васильевич стал набивать табаком собранную трубку, – как-то в один из таких праздников Константин Егорович поманил меня пальцем: «Пошли, Терентий Васильевич», – чужих, будь ты хоть от горшка два вершка, называл он по имени-отчеству.
Вышли во двор, пошли к сараю.
«Хочу тебе, – говорит, – пса подарить. Возьмёшь?»
Сердце у меня в груди так и подпрыгнуло. Я уж промолчал: не ослышался ли. Бормотнул что-то в ответ. Мол, и спрашивать тут нечего.
В сарае, у открытых дверей, сидела Найда. Она смотрела на хозяина так, будто сейчас рядом с ней не было никого более кровного, родного. Напрасно пять пушистых клубков, поскуливая, тыкались в её ноги. Найда будто их не замечала. «Сидеть!» – сказал Константин Егорович. Он поддел носком сапога… Как сейчас помню: сапоги хромовые, начищены до блеска.
Так вот, поддел он носком сапога один пушистый клубок и, не сходя с места, перенёс его в сугроб, за порог сарая. То же самое проделал он и с остальными щенками.
Найда сидит, от волнения лапами перебирает. Смотрит то на хозяина, то на щенков. А они скулят, тыкаются друг в друга. Встанут с трудом на толстые мягкие лапы, сделают шаг, другой – и заваливаются в пушистый снег. И видно, как снег тает под их тёплыми животами.
Один – чёрный. Смешно так задиком вилял. Падал, снова вставал. Он-то первым и дополз до порога. Найда взяла его за шиворот, положила у ног своих. Лизнула и посмотрела на остальных. А они крутят в разные стороны тяжёлыми головами, скулят, но ползут к порогу.
Константин Егорович поддел носком чёрного и снова перенёс его через порог. «Взять», – сказал он собаке. Найда быстро перетащила в сарай своих щенков. Первым она принесла чёрного. «Бери. Это и будет твой», – сказал мне тогда Константин Егорович.
Сторож раскурил трубку, продолжал:
– Нёс я его домой… До сих пор помню, что думал тогда. А думал: у меня за пазухой ещё одна жизнь! И я в ответе за неё. Не знаю уж, перед кем, но было у меня такое чувство. Я даже не думал о том, как нас встретят дома. А дома мне не разрешали завести собаку, хотя у многих соседей собаки были. Надо сказать, что мать с отцом имели серьёзные основания противиться моему желанию. В конце концов, – решил я, – пусть выгоняют нас обоих, но с Шариком я не расстанусь. Я уже ему и кличку дал. Здесь вообще собак называли самыми простыми именами.
Щенка я показал не сразу. Даже с некоторым вызовом. Мол, если погоните нас, так мы хоть сейчас уйдём. Оказалось, напрасно я ерепенился. Дома к нашему появлению отнеслись спокойно. Отец покачал головой, спросил: «Кобелёк? – И добавил: – Ой, смотри, парень. Ой, смотри…»
Теперь, двойка ли у меня, пятёрка ли – домой я летел с песнями.
Шарик мой подрастал. Становился ладным, крепким. Густая чёрная шерсть начинала закручиваться в крупные кольца.
Когда мы оставались одни, я выводил его в сени и дразнил до отчаянной злости. Бросал на пол, схватив за шиворот, валил с лап, толкая его в грудь ногами. С каждым днём он всё проворнее вскакивал. Всё труднее становилось мне увернуться от его прыжков и острых зубов. Уже приходилось натягивать на себя старую отцовскую фуфайку и брезентовые рукавицы – на руки. В глазах Шарика всё чаще вспыхивали огоньки ярости, и всё дольше отходил он в те минуты, когда я, выбившись из сил, прекращал борьбу.
Ты спросишь: зачем я это делал? Видишь ли, здесь было принято натравливать одну собаку на другую. Дикий обычай. Моим родителям он очень не нравился. Если отцу доводилось увидеть такую драку, он не выдерживал, с криком набрасывался на хозяев. Но те только поднимали его на смех. Грозили спустить на него своих собак. Словом, это была одна из причин, по которой родители были против собаки в доме.
Понятное дело, стравливали чаще собак, одинаковых по силе. Были-то сплошь дворняжки. Чистопородных, специально для охоты, редко-редко кто держал. Скажем, у начальника станции, у начальника почты – у тех были. Так вот… В драках ценилась не победа, а собачье бесстрашие. Смелой, задиристой собакой гордились, струсившую – нередко пристреливали в горячке стыда и позора. Всё это я знал и потому хотел быть спокоен, когда на моего Шарика набросится другой пёс. Позже я убедился: Шарик постоять за себя может… Вот, пожалуй, и всё на сегодня.
Терентий Васильевич посмотрел в окно:
– Тебе пора. Завтра услышишь главное, если не надоело.
Прощаясь, Иван бросил взгляд на Дижона. Тот не сводил глаз с хозяина. Казалось, всё он слышал, всё понимал.
Продолжение рассказа Терентия Васильевича
Ночью Иван увидел во сне Шарика. Увидел себя, Терентия Васильевича, каких-то других незнакомых людей. Были они в зимнем лесу, на охоте. У всех за спиной ружья, и только он – без ружья. Впереди бежит Шарик, большой чёрный пёс. И хозяин его вовсе не Терентий Васильевич, а он – Иван. Вдруг он видит: Шарик остановился, шерсть у него на загривке стала дыбом, он зарычал и – с лаем бросился вперёд. Там, в кустах, стояла на задних лапах невиданно огромная собака с оскаленной пастью. Кто-то крикнул: «Медведь!» Раздался жалобный визг Шарика. Под грохот выстрелов Иван кинулся к нему, лежащему на снегу. Ноги подогнулись, он осел на колени. Протянул руки. Пальцам стало тепло и мокро. Он приподнял морду собаки и тут увидел, что это мёртвый Дижон…
Проснувшись, Иван почувствовал щекой влажность подушки. Такого с ним ещё не было. Во всяком случае, он не помнил, чтобы когда-нибудь плакал во сне.
И когда наконец он пришёл в сторожку, то прямо с порога спросил:
– Шарик погиб, да?
– Нет. – Терентий Васильевич с удивлением посмотрел на Ивана поверх очков: – С чего ты решил?
– A-а, ну хорошо, – Иван улыбнулся, вздохнул с облегчением. – Что же с ним дальше было?
– Дальше?.. Да ты садись, садись. А дальше вот что было, – продолжал старик, как бы очнувшись. – Да. Так вот…
Весной, все, кто имел собак, сажали их на цепь. Держать в доме, кроме щенков, было вообще не принято. Была и у моего Шарика конура у крыльца. Наступила пора, когда собак охватывает весеннее беспокойство. Гон наступает – время собачьих свадеб. Как раз в марте – апреле. Тут-то и появлялись в посёлке собачники…
По раскисающим уже улицам ходила лошадь, запряжённая в сани. На санях – длинный деревянный ящик. Собачники хватали любую подвернувшуюся, считая её бродячей. У них был толстый бамбуковый шест со сквозным отверстием внутри. В отверстие пропускался тонкий трос. Петлю набрасывали собаке на шею, и если она сопротивлялась, петлю затягивали до тех пор, пока на клыках не появлялась розовая пена. А там – в ящике, будь она и самая свирепая, её уже было не слышно. В ящике они лишь повизгивали. Будто чуяли, что их ждёт.
Да. Так вот… В один из таких дней, когда дома никого не было, собачники сняли моего Шарика с цепи.
– Прямо с цепи?
– Да. Видно, раззадорил он их своим лаем. Ну и воспользовались тем, что никого поблизости не было. Делали и так…
Словом, прихожу из школы, вижу ошейник с клочьями шерсти на пряжке. Да… Вошёл в дом и, как был, повалился на кровать. Залился слезами.
Пришла мать. Стала успокаивать меня. Заговорила о другом щенке… А зачем мне другой? Мне мой нужен. Мой. Шарик. В конце концов и сама заплакала вместе со мной.
Поздно вечером вернулся отец. Все свои слёзы я к тому времени выплакал. Лицо от них, высохших, саднит. И чувствую, будто из меня всё живое вынули. Будто я весь какой-то деревянный.
Отец о чём-то пошептался с матерью, говорит: «Терентий, вот тебе деньги, ступай к поселковым конюшням. Может, собака ещё там…»
Это мне и в голову не приходило, так я был убит. Думается, тогда моя душа уже пережила смерть Шарика, так и не смирившись с ней.
Мама порывалась пойти со мной. Но отец остановил её строгим окриком: «Нет! Пусть сам. Я его предупреждал».
Как в тумане поднялся, вышел. Шёл по лужам, едва волоча ноги. Страшно было прийти и узнать, что я опоздал.
Да… Добрался до конюшенного забора с пристройкой. Вижу: в окне слабый свет. Вхожу в сенцы, стою у дверей. За дверью – пьяные голоса. Один крикливый, резкий. Что-то громко доказывает. Другой – спокойный, рассудительный. Возражает. Если бы не этот голос, я, может, так и простоял бы за дверью до утра.