Читать книгу Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты (сборник) - Александр Иличевский - Страница 124

Перс
Глава 2
Москва, Голландия: желание, луза, катапульта
6

Оглавление

Поселился я в древней гостинице с каменными полами и облупившейся штукатуркой. Я проводил в ней много времени, отлеживаясь после странствий. В высоченном потолке, испещренном трещинами и соломенными потеками, в их сплетениях и мазках проглядывали офорты – то хромоножка с одноногой шарманкой, шапку долой, кривой широкий рот улыбчив, то медведь на задних лапах, то стол с блюдом, полным куропаток, и россыпью гномов вокруг, катящих в норку виноградины, сталкивающих с края блюда персик, отрубающих топориками смуглую гузку. Утомив глаза, я обращался к туристической карте. Над ней с каждым днем всё настойчивей проступала история, в которую мы с Хашемом, маленьким горбуном Хашемкой, играли шестой и седьмой классы напролет: история адмирала тюльпанов Кееса и его друга – эксцентричного мнимого горбуна Караколя, подпольного связного отрядов гезов, поднявших восстание против испанского владычества, державшегося на вездесущей инквизиции. Согласно топонимической траектории приключений веселой компании, передвигавшейся на фургоне, запряженном облезлым медведем Помпилиусом, родом из лесов Мюнстерланда, и лохматым гигантским псом по кличке Пьер, из далекого монастыря Святого Бернарда, – с помощью широкоформатного «Атласа мира» мы вырисовали карту. Вместе с Кеесом и Караколем путешествовали бойкая девочка Боолкин и ее брат Михиелькин, ленивый, но славный малый. Но главное – с ними была загадочная, почти немая девочка Эле. Ее Караколь подобрал в окрестностях Эдама, где еще жива была легенда о русалке, которую жители нашли в поле после наводнения, научили шитью, ткачеству, всякой работе. Не знаю в точности, как образ Эле сложился для Хашема (хоть и уверен, что, сбереженный и вскормленный умолчанием, образ ее раздваивался в наших сознаниях, как русалочий хвост), но догадываюсь, что и для друга моего эта кроткая русоволосая девочка, спасшаяся с потерпевшего крушение корабля, значила многое в воспитании чувств. Мы помалкивали об этом, но ясно было, что Эле служила нам незримым кодексом, резцом дисциплины, которым оформлялись несбыточные чувства и смыслы.

Играли мы незамысловато, но упоенно. Нет более питательной почвы для воображения, чем бедность реальности: засеянная зернами книг пустошь дает тучный урожай воображения.

Мы с Хашемом приходили на нашу почту за бланками телеграмм. Я подпирал голову рукой и макал в чернильницу скрипучее, ржавое, рвущее бумагу перо. Дымок от плавленого сургуча, штемпельный молоток гулял по маркам, телеграммные открытки с цветами. Мы играли в Кееса и Караколя, остров наш, подобно Лейдену, терпел осаду. И у нас были личные почтовые секреты, в самых отдаленных частях острова, в арматурных гильзах причальных свай, в распределительных щитках нефтяных качалок, в них мы оставляли друг другу телеграммы на настоящих бланках с указаниями: бежать, бежать сквозь ветер навстречу морю, дотянуться, расправить:

СТАРАЯ ВОДЯНАЯ МЕЛЬНИЦА ТЧК КАРАКОЛЮ ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗУБ ДОЛЖЕН ЗА ТОВАР ПЯТЬСОТ ФЛОРИНОВ ТЧК КУПЧАЯ ЗАВЕРЕНА СЛИМБРОКОМ ПЕРЕДАНА РЫЖЕМУ ЛИСУ ЗПТ ПЛАНИРУЕМ ВЫЛАЗКУ ТЧК ДОН РУТИЛИО НАСТУПАЕТ ТЧК ЖДУ ПОДМОГИ ТЧК КЕЕС

Я и представить не мог, что с Хашемом нам придется сыграть в Кееса и Караколя еще раз, но теперь на более обширном пространстве и совсем не понарошку. Остров Артем, на котором прошло мое детство, – узкая полоска плоской суши, некрупная запятая, ориентированная строго с севера на юг: восемь километров в длину, два – в самой широкой части. Крохотный поселок со стороны Апшерона жался к морю. Невооруженный, затопленный солнцем глаз не видит ничего, кроме слепящей линии горизонта и лазурной пустоши моря, в которой чернеют и рыжеют платформы буровых и кланяются шакальи силуэты качалок новой добычи. Черной стальной многоножкой, вздыбленной и покривившейся, гремящей под колесами на стыках, иногда хлобыставшей оторвавшимися листами, на девять километров уходила в море запретная Северная эстакада; буровые платформы и городки бытовок пандусами прилегали к ней.

Вместо фургона и «Дельфтского ковчега», на котором гезы под командованием капитана Буазо атаковали испанцев, у нас была тачка, птичья клеть бутафора, поставленная на колеса от детской клеенчатой коляски, мы сколотили ее из разделанных гвоздодером ящиков. Реками и каналами – путеводной сетью морских гезов – нам служили мелкие канавы, в которые были заложены нефтепроводы – тонкие и толстые трубы, опутывавшие весь остров, дно шельфа, нагружавшие эстакады. Так же, как и наши друзья из средневековой Голландии, мы зарабатывали уличными представлениями. Караколь (Хашем) танцевал с Помпилиусом и Пьером. Их роль исполняли Джульбарс и Алтай, уличные псы, у которых были обрезаны ненужные бойцам уязвимые места – уши и хвост. Хозяева, семья Сеитовых, выкинули полугодовалых щенков, за которых они уплатили большие деньги, на улицу, когда поняли, что те не чистые волкодавы, а помесь с дворнягой. Караколь шутил и задирался с воображаемой публикой. Я, превращаясь то в Кееса, то в Эле, ходил на руках или бил в барабан. Сатарка и Айгуль (Михиелькин и Боолкин) с бубном и таром помогали Хашему поднимать псов на задние лапы…

Зарабатывали мы воздух. Зрителей почти не было. На Артеме, как и на всем Апшероне, среди народонаселения много было и репрессированных, и ссыльных, и вербованных. Поселок состоял из здания госпиталя, нескольких двухэтажных домов, построенных из «кубика» – крупно нарезанного песчаника, – с общим балконом во всю длину дома, объединяющим квартиры в одно соседское пространство. Основная часть жителей населяла небольшие однотипные щитовые домишки: беленькие, они утопали в садах, показываясь лишь жестяными коньками шиферных крыш. В самом начале освоения нефтепромыслов воду в поселок привозили на водовозном пароходе «Киров», но скоро проложили с материка водопровод. Почти все производства на Апшероне были заложены Нобелями и Ротшильдами. Трубопровод, ведший с гор воду, вкуснее которой я никогда не пробовал – роса моего детства, – был построен миллионером Тагиевым на паях с Нобелями, вложившимися в постройку насосной станции.

Собаки – часть нашей труппы – нечистые животные. Мусульманские дома герметичны. Русские приветливей, но не нараспашку. В основном это дома вербованных, прибывших на нефтедобычу по найму из мест, пострадавших в 1933 году от голода; после смерти Сталина вербовщики с успехом промышляли по деревням, откуда колхозники мечтали сбежать ради обретения паспорта, свободы. Заходя в такие дома, в комнаты, полные прохладного сумрака, вы сталкивались с невиданным деревенским бытом: лари, сундуки, утварь, запахи… Отец еще застал массовое вселение вербованных. Длинная вереница людей, соскочивших с эшелона. Их вводят во двор кинотеатра «Вагиф». Из зрительного зала выносят кресла, стулья, люди распаковывают тюки, на бортиках и дне сухого мелкого фонтана раскладывают матрацы, одеяла. Днем взрослые идут на работу, строить себе жилье. Дети остаются, играют с местной ребятней. Так вербованные живут неделю, две, пока их постепенно вселяют в строящиеся ими же бараки.

Наша семья – из ссыльных. А вот соседка тетя Маша Зайцева – как раз из вербованных. Она играет во дворе с болонкой Чарли, лохматым существом, обожавшим пятки мальчишек и – необъяснимо! – помидоры. Дядя Коля Зайцев пятерней отбрасывает назад русые с проседью волосы, виски выбриты, красавец. Его фотографии в семейном альбоме, с зубчато-фигурными краями и штампом фотоателье, можно принять за портретные открытки киноактера – наклей марку, отправь и сбереги копейку. В полосатой пижаме, с мухобойкой в руке и газетой на перилах веранды, дядя Коля курит, косясь на сползающую по косяку сильную быструю муху с огромными матово-красными глазами, ее мне никогда – за всё детство! – не удалось ни поймать в ладонь, ни прихлопнуть газетой. Таких мух больше я в своей жизни нигде не увижу. Это необыкновенная муха, продолговатая, как посеребренная пуля, ее сильный корпус увенчан аккуратной головой, на которую я издали надвигаю просторную лупу – с ее помощью дедушка читает газеты. Выпуклая, с уже проступившей фасеточной структурой поверхность глаза завораживает близостью открывшейся незримости: тайна микромира не развенчана, лишь открыта для чтения.

О, с этой лупой у меня связано еще одно воспоминание! О сирени и бабочках. Это только сейчас я узнал, что сирень – персидская. Цветок ее жиже, бледней, худосочней, чем у сирени обыкновенной, и совсем нет в обойме пятипалых фантов. Сама кисть не отличается роскошью. Тронешь – замотается, а не закачается: медлительно, увесисто упругой прохладой наполняя горсть. И запах. Обыкновенная сирень благоухает. Персидская болезненно кружит голову. Она как «лисий хвост»: розоватая пена на раскаленной лазури. И бабочки. Деревья, росшие за домом, наполняя тенью окна, были достаточно мощными, чтобы устраивать на них индейские гнезда. Видели ли вы когда-нибудь сирень, в кроне которой можно было бы играть в войнушку? Детство летело, и стволы облюбованных нами деревьев со временем отполировались, как школьные перила. Но дело даже не в сирени, а в бабочках. Они внезапно появлялись среди лета – обычно в конце июня, непременно накануне полнолуния. Каждая кисточка вдруг вспыхивала, трепетала, тлела и замирала лоскутными всполохами порхания. И тогда я брал из дому огромную, как тетрадный лист, лупу. Я подносил руку к веточке сирени, и линза, скрутив свет, выкатывала мне в глаза миры, составленные чешуйчатыми разводами бабочкиных крыльев. Особенно мне нравились парусники. Формой сложенных крыльев в самом деле напоминая стаксель, они были уникальны вовсе не узором, а ровным цветовым рельефом, который, открываясь во вздыбленных силой преломления полях, завораживал меня на бесконечные мгновения, словно был цветом благодати, наполнявшей темь материнской утробы. Разглядывание затягивало с головой. В то время как прочие по наказу взрослых собирали бабочек в трехлитровые банки, кишевшие упругим под ладонью трепыханием, дымившиеся над горлышком стряхиваемой пыльцой, я занимался куда более гуманным уничтожением поколения гусениц, ежегодно грозящего сирени. Удовлетворившись визионерским путешествием, я медленно, точным, как у бильярдиста, движением отводил руку и, сжав солнце фокусом на крылышке, навсегда запоминал, как темнела, коричневела, чернела – и вдруг подергивалась седой прядкой страница, как вспыхивало прозрачным лоскутом оранжевое пламя, как слова, вдруг налившись по буквам синеватым отливом, непоправимо гасли одно за другим – словно дни сотворения мира…

Зинаида Папьян – сухая, стройная, безбровая, скрывавшая цветастой косынкой выпадение волос. Русская, она была замужем за армянином, грузным безмолвным портным, вечно чинившим на пороге дома какие-то швейные механизмы – педали, ременные приводы, шестеренки, которые охаживала скользкая масленка, похожая на Буратино. Тетя Зина выпивала, часто была оживлена, моя бабушка Оля, мамина мать, жившая с нами, ее корила, но любила. Однажды Зина потянула меня за руку со двора – в сумерках женщине одной неприлично приближаться к пивному ларьку. Отвлеченный от игры, я не успел всерьез взбунтоваться, как она уже протягивала мне в крышке эмалированного бидона сытное горькое пойло. Я вижу ее сейчас, празднично прогуливающуюся у калитки: она встречает свою любимицу – дочь Аллу. Рослая красавица, студентка Бакинской консерватории, нездешне утонченная, вознесенная потоком нот Шопена во Вселенную – прочь из мелкого бедного дома, прочь из истории, она носила соломенную шляпку с ленточкой и букетиком шелковых цветов, любила надевать летучее белое платье в мелкий черный горошек. Алла вертит в руках надкусанный бутерброд, крона инжира смыкается над ее головой, зеленоватый отсвет нимба в солнечных иглах, светлая тень, разъятая конусами лучей, чуть движима сонным перемешиванием тенистого воздуха со зноем. Алла пинцетом вынимает из раскрытого кляссера бабочку и протягивает мне дар – марку с профилем королевы Виктории. Я знал – и знаю – каждый ее волнистый штришок, неровность печати под лупой; что-то происходило необыкновенное в этой марке с изображением похожей на мою бабушку Серафиму королевы империи Киплинга и Конан Дойла, владычицы, восседавшей в виде монумента перед Букингемским дворцом.

Послеобеденный зной. Только дети с их новыми беспощадными сердцами способны вынести поход под солнцем. В два часа по радио всегда передавали мугам. Тишина пустынного зноя, царство мертвенного солнца, голос певца, возносящегося с закрытыми глазами к слепящему зениту: одно из первых впечатлений о величественности мирозданья.

Спрыгнув с повозки, мы тащимся за издыхающими от жары псами по улице Горького, потом по Ахундова, сворачиваем на улицу Короленко, которая выходит к морю: лазурь штиля слепит и сосет взгляд… Весь поселок построен пленными немцами и румынами в первые годы после войны. Тогдашние дети – мой отец, моя мать – живут вроголодь; они носят пленным из столовой черные хлебные корки и полные ведра помоев, меняют на легковесные латунные медальоны, чья прелесть состояла в крохотном исправном замочке, альбомы с тиснеными открытками, фотографиями киноактрис, пустые пластмассовые коробочки, в которых еще хранился мятный дух зубного порошка. Однажды вместо молока отец с приятелем налили в бутылку разведенную известь, заткнули газетой, поставили перед небритым, обтерханным пленным в очках с разбитым стеклом, вместо которого в оправе – бельмо тетрадного листа, – смотрят, замерев оттого, что идут на обман, оттого, что известь сейчас осядет, молоко станет голубым. По гимнастерке пленного ползет вошь. Зоркие детские глаза не мигая следят за ней. Пленный вынимает перочинный ножик, скрывает ладонью, кладет у бутылки. Они хватают ножик, немец вынимает бумажку, бережно подносит горлышко к губам. Девочка оборачивается и видит: мальчик вдруг возвращается к перепуганному немцу, выбивает у него из рук бутылку, бросает под ноги нож.

Крохотные финские домики стоят тесно, высоченные заборы, увитые плющом, мальвой: там на плетях хоронятся в невидимости богомолы, стрекозы барражируют в поисках мошкары, привлеченной влажной тенью лабиринтного плюща. Слева тянется ограда кладбища немецких военнопленных: ряды железных крестов, невысоких, едва достигающих колена.

Песьи языки свисают прапорами в штиле. Замершие от зноя сады высятся над заборами. Ни души. Впереди всё шире слепит море, остроухие, шакальи силуэты качалок бубнят и кланяются горизонту. Пройдя мимо, вы услышите жужжание электромоторного привода, увидите, как размочаленный ремень набегает на шкив припадками дрожи.

Вы отходите от качалки, оглядываетесь. В раскаленном небе высоко ходит суставчатый механизм, поднимая и опуская маслянистую кость в устье скважины. Трубы – толстые и тонкие – расходятся по всей пустыне, иные скрываются под водой у берега, другие уходят на скачущий, изгибающийся хребет эстакады в море или подтягиваются к основной магистрали – ржавому тубусу, не просто лежащему на земле, а тянущемуся от одной к другой кирпичной, частью раскрошившейся подпорке, прогибаясь, валясь со склона, незатейливо следуя рельефу. День и ночь, зиму и лето приседающий нефтяной идол пополняет лужу: черно-желтое зеркало, в котором отслоилась резким вороным краем нефть, будто высоко в небе густоперистый остров облаков. Я бросаю в лужу камень, чтобы посмотреть, как взовьются в ней чуть радужные нефтяные вихри, как разойдутся полосами – и начнут отстаиваться слоистым ножевым строем…

На горизонте среди ажурных скрепок платформ и вышек чернятся шайбы нефтехранилищ; от эстакады вдруг доносится грохот, и я вижу грузовик, гремящий вдали по листовому железному настилу. Сзади от дороги отходит ответвление, идущее к небольшому пирсу, дальний конец которого увенчан бетонной сферой, закрытой воротами. Иногда можно увидеть, как в эту сферу въезжают грузовик или трактор. Под ней находится вход в подземный полигон, где идет разработка подземных нефтяных пластов. Способ, избегающий свайного строительства платформ, важен для народного хозяйства. Полигон окружен тайной и слухами, подходы к нему, как и много других зон на острове, охраняются строгой вохрой. Мы, вездесущие мальчишки, находимся с ней в вечном конфликте. В наших играх в Кееса и Караколя мы отождествляем вохру с испанскими оккупантами и агентами инквизиции. «Император Карл Пятый напустил инквизицию на землю Нидерландов. А сын его Филипп еще хуже: пригнал полки солдат». Все сотрудники вооруженной охраны пришлые: смены привозят на Артем на машинах, сгружают в центре поселка у казармы. Слух о том, что по дну Каспия передвигается огромный глубоководный колокол, под которым ведется разведочное бурение, – приближает наше воображение, развитое капитаном Немо, к реальности. Время от времени тот или иной мальчик страшным шепотом сообщал, что его отец работает теперь под железобетонным колоколом. Система гигантских скреперов и ураганных насосов выглаживает донный рельеф, позволяя сооружению почти герметично припасть ко дну, пройти десятки километров до предполагаемого промысла и обеспечить безопасность нефтеразведывательных работ, которые кипят на новом открывшемся под колоколом участке, как в огромном тесном цеху; жилые каюты-купе и кубрик смонтированы над буровой установкой под самым сводом, обшивка в них потеет каплями конденсата и морской воды, загнанной в щели давлением почти километрового водяного столба…

Солдаты Апшеронского полка: Матис. Перс. Математик. Анархисты (сборник)

Подняться наверх