Читать книгу Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений - Александр Жолковский - Страница 5

I. О поэзии
3. Больше, чем мастер
Поэтика и прагматика антисталинской эпиграммы Мандельштама[35]

Оглавление

1 Мы живем под собою не чуя страны

2 Наши речи за десять шагов не слышны

3 А где хватит на полразговорца

4 Там припомнят кремлевского горца.

5 Его толстые пальцы как черви жирны

6 И слова как пудовые гири верны

7 Тараканьи смеются глазища

8 И сияют его голенища.


9 А вокруг него сброд тонкошеих вождей

10 Он играет услугами полулюдей

11 Кто свистит кто мяучит кто хнычет

12 Он один лишь бабачит и тычет

13 Как подкову дарит за указом указ

14 Кому в пах кому в лоб кому в бровь кому в глаз

15 Что ни казнь у него – то малина

16 И широкая грудь осетина

Ноябрь 1933


Текст приведен по единственному сохранившемуся автографу 1934 года из следственного дела поэта[36]. Варианты строк, имевших устное и самиздатовское хождение:

4–5 Только слышно кремлевского горца – Душегубца и мужикоборца (согласно Мандельштам Н. Я. 1999. C. 39–40, ранняя версия, попавшая к следователю);

5 У него на дворе и собаки жирны (Герштейн 1998. C. 51; так Мандельштам [далее сокр. – М.] прочел стихотворение Э. Г. Герштейн, чтобы та сохранила его в памяти);

7 Тараканьи смеются усища (вариант из первого, 1966 года, и последнего, 2009–2010 годов, собраний сочинений М.);

11 Кто свистит, кто мяучит, кто кычет;

16 И широкая жопа грузина (согласно Богатырева 2019. C. 195, – непристойная концовка, декламировавшаяся Н. Я. Мандельштам в «приличном» доме Богатыревых).

1. Тема и глубинное решение

Незаурядная судьба этого стихотворения включала арест и последующую гибель автора, долгие годы безвестности текста, его полуфольклорное существование в списках и памяти узкого круга лиц, публикацию сначала за рубежом (1963), а в конце концов и на родине (1988) и признание в качестве едва ли не главного мандельштамовского хита – бесспорной жемчужины в его короне. Литература о стихотворении огромна, и многое уже сказано. Оставляя за рамками статьи весь человеческий, исторический и социальный контекст – возможные импульсы к его созданию[37], самоубийственность его сочинения и декламирования первым слушателям[38], перипетии его бытования и дальнейшей судьбы М.[39], – мы обратимся к собственно поэтической стороне дела. Этим мы не хотим преуменьшить символический статус стихотворения как редкого акта сопротивления наступавшему сталинизму, но полагаем, что его ценность никак не сводится к демонстрации гражданской доблести автора[40]. Перед нами в полном смысле поэтическая жемчужина, более того, «типичный Мандельштам». Развивая богатый опыт предшественников[41], мы сосредоточимся на центральном вопросе: в каком смысле это шедевр и притом именно мандельштамовский.

Две эти вещи фундаментально связаны. Вполне по-мандельштамовски стихотворение логоцентрично, мета- и интертекстуально, но к тому же оно являет собой нетривиальный речевой поступок. И такому тексту поэт не мог позволить быть чем-либо меньшим, нежели образцом высшего словесного пилотажа. Этот идейно-художественный заряд реализован в стихотворении комплексом оригинальных глубинных решений.

Упор на слово задает общий лирический сюжет стихотворения: слово, речь, свобода высказывания экзистенциально важны для поэта, личности уязвимой, но и могущественной. Соответственно, стихотворение посвящено тому, кто, что и как говорит и слышит и как в результате живет и гибнет. Это – «слово о словах», причем в типично мандельштамовском ключе размышлений о хрупкости, утрате, трудном обретении Слова (типа Я не слыхал рассказов Оссиана…), с характерным для стихов М. начала 1930‐х годов поворотом к полной утрате голоса, слуха, контакта с людьми и эпохой (Наступает глухота паучья)[42]. Но это и слово о столкновении словесных стратегий «лирического (я)/мы» и «сатирического он(и)», плодом которого становится само стихотворение как поэтическое высказывание М. Поэт не просто констатирует положение дел в мире речей – он сам разражается тирадой, вроде бы придерживающейся жанра эпиграммы, однако беспрецедентно нарушающей принятые коммуникативные нормы. На зловещую власть сталинского слова М. отвечает своей поэтической магией и готов – за пределами текста – заплатить жизнью («Если дойдет, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!»[43]).

Недопустимая хула на Сталина облекается в типично мандельштамовский «научный» способ изображения объектов «как они есть» – в их типовых, постоянных проявлениях (формат «de rerum natura»)[44]. Соответственно, стихотворение не нарративно – не построено как рассказ о каком-то одном развертывающемся на глазах читателя событии, а медитативно-лирично. Связь между размышлениями о природе объекта и ее эпиграмматическим заострением естественна, но и парадоксальна: холод отстраненной медитации совмещается с пылкостью обличения. При этом установка на типовые черты объектов предрасполагает к употреблению соответствующих риторических и языковых конструкций – коннотирующих «порядок, норму, системность».

Еще один инвариант М., узнающийся в тематике «Мы живем», – завороженность миром больших, внушительных, иногда устрашающих сущностей и поиски медиации – примирения с «большим», подражания ему, творческой победы над ним (ср. …Из тяжести недоброй И я когда-нибудь прекрасное создам)[45]. Но здесь в роли «недоброй тяжести» выступает не собор Парижской Богоматери, а Сталин с его словами-гирями, медиация же принимает вид взаимного словесного заражения персонажей-оппонентов («я/мы» и «он(и)»).

Этот комплекс художественных решений реализуется, как обычно у М., путем интенсивной интертекстуальной работы с «источниками» – классикой и языковым репертуаром. Особая роль отводится «русскому голосу», служащему опорой для безнадежного, казалось бы, противостояния поэта власти от имени «народа», окном в историю русского деспотизма и способом придать высказыванию неофициальный, устный, фольклорный характер[46]. Одно из проявлений этого – упор на типично «народные» обороты речи, в том числе диктуемые установкой на типовые черты персонажей и ситуаций (см. ниже о распределительных конструкциях).

Своей инвективой М. атакует Сталина и его подручных с открытым забралом. «Мы живем» никоим образом не держится эзоповской тактики: в нем сказано все, что нужно, и потому нет оснований искать в его тексте тайнопись – изощренную шифровку имен (Иосиф, Сталин, Джугашвили, Молотов…), как это часто делается[47].

Структура стихотворения сочетает логичность лирического развертывания с дерзкими стилевыми и сюжетными ходами, включая неожиданную концовку. Его строфика одновременно подхватывает традицию и обновляет ее в соответствии с глубинным решением. Текст пронизан повторами, контрастами, предвестиями и опирается на характерные для М. мотивы и метафорические ходы.

2. Слово о словах и словесный поступок

Начнем с метатекстуальности. Словесная деятельность «мы» предстает купированной (плохо слышной), количественно и качественно изуродованной (полразговорца), загнанной в подполье и потому ворчливо-мстительной (припомнят) и враждебно иносказательной (о горце).

Слова Сталина неприятны, но весомы (как пудовые гири, верны), а речи окружающих его полулюдей расчеловечены с помощью унизительных зоофонов (мяучит, черновое кычет). Сталин в своем надругательстве над языком выходит за пределы словаря (текст украшает «великолепный несуществующий глагол „бабачит“»[48]), а на следующем витке своего речеведения включает паралингвистический режим грубой жестикуляции (тычет). Последний его словесный акт (указы) перформативен в высшей мере.

Как персонаж стихотворения поэт принужден молчать, зато как автор и не думает сдерживаться. Поднявшись над идейной схваткой, он рад опуститься до оскорбительных argumenta ad hominem[49]. Сталин и его окружение, чей сакральный авторитет основан на программных обещаниях справедливости и всеобщего счастья (а именно таков подразумеваемый дискурсивный контекст стихотворения), не критикуются за те или иные пункты их партийной платформы (индустриализацию, коллективизацию, пятилетку в четыре года, социализм в одной отдельно взятой стране, борьбу с троцкизмом, правым и левым уклоном и т. п.[50]; недаром специфически идейное обвинение в мужикоборстве в окончательный вариант не вошло). В какой-либо «идейности» стихотворение им полностью отказывает. Они объявляются сбродом блатных, чем-то вообще бездуховным, сугубо телесным, зооморфным, уродами, нечистью, а если и людьми, то в лучшем случае дикарями. Это даже посильнее, чем «Собачье сердце» Булгакова, где священный «пролетариат» предстает в виде получеловека-полуживотного, но все-таки получает сюжетное право, сидя за общим столом, обсуждать переписку Энгельса с Каутским. Более того, у М. до уровня полулюдей низводится не рядовой «пролетарий», а Сталин со всей его партийной верхушкой[51].

Речевой акт М. – полная смена формата в разговоре о советской власти. Его вопиющая с точки зрения литературных нравов риторика (опробованная уже в «Четвертой прозе»[52]) недаром вызвала протест и отмежевание Пастернака (сказавшего Н. Я. Мандельштам: «Как мог он написать эти стихи – ведь он еврей!»[53]). М. сметает идеологические карты со стола, чтобы прокричать: «Какие вы, к черту, вожди?!» (ср. в «Четвертой прозе»: «Какой я, к черту, писатель!»). Или даже: «Посмотрите, какие уроды правят нами и оскверняют наш язык».

Но при всей экстремальности этот жест остается в рамках литературы: уродство – приговор сугубо эстетический. Интересно, что в рассказе Фазиля Искандера «Летним днем» (1969) его герой, немецкий (а в эзоповском подтексте – советский) интеллектуал, отвечая на вопрос о книге Гитлера «Майн кампф» (запрещенной на территории РФ), объявляет бессмысленным ее содержательное обсуждение ввиду того, что она безнадежно плохо написана. Вспомним, кстати, знаменитые «стилистические разногласия» Андрея Синявского с советской властью.

Бесцеремонно подменяя принятый формат коммуникации своим собственным, М. как бы следует устной простонародной, часто обсценной, практике (а русский народный голос – важнейший камертон «Мы живем») пресечения нежеланных речей бранными присловьями, часто сопровождающейся символическим или физическим насилием; ср.

– Ты мне не тычь, я тебе не Иван Кузьмич [в ответ на ты].

– Я нечаянно. – За нечаянно бьют отчаянно!

– Кто? – Дед Пихто! [вариант: – Х… в пальто!].

– Почему? – По кочану, по кочерыжке [т. е. по голове]!


При этом М. не только срывает ожидаемую идеологическую дискуссию, но и ставит Сталину и его окружению социальный и биологический диагноз в формате de rerum natura. И если зоотопика остается броской гиперболой, то взгляд на сталинский режим как на по сути мафиозный позднее возобладал в советологии.

3. Интертексты

Богатство поэтической клавиатуры стихотворения не просто удостоверяет его высокий художественный статус, но и работает на воплощение его замысла, узаконивая – укореняя в культурной традиции – даже самые рискованные риторические ходы. Начнем с уже выявленных исследователями подтекстов.


3.1. Былины. Зловещий образ Сталина – вероятная дань драконоподобным супостатам Руси, какими они представлены в таких, например, былинах, как «Илья Муромец и Идолище в Киеве» и «Алеша и Тугарин в Киеве»[54].


3.2. А. К. Толстой. Метрика, строфика, стилистика и лексика баллады Толстого «Поток-богатырь» – важнейший источник «русского голоса» в «Мы живем»[55]. Релевантна баллада и в других отношениях – брани, зооморфности, зоофоники, подсчетов на глазок, половинчатости, изобличения деспотизма и некоммуникабельности (см. выделения полужирным шрифтом):

Под собой уже резвых не чувствует ног;

На полтысячи лет засыпает;

«Шеромыжник, болван, неученый холоп! Чтоб тебя в турий рог искривило! Поросенок, теленок, свинья, эфиоп, Чертов сын, неумытое рыло! Кабы только не этот мой девичий стыд, Что иного словца мне сказать не велит, Я тебя, прощелыгу, нахала, И не так бы еще обругала!»;

А кругом с топорами идут палачи – Его милость сбираются тешить, Там кого-то рубить или вешать;

«Что за хан на Руси своеволит?» <…> «То отец наш казнить нас изволит!»;

Лет на триста еще засыпает;

Но Поток из их слов ничего не поймет;

Тут все подняли крик, словно дернул их бес, <…> Меж собой вперерыв, наподобье галчат, Все об «общем» каком-то о «деле» кричат.

Остраненная подача картин самовластия (а также и прогрессистской демагогии) глазами проспавшего полтысячи лет Потока помогает натурализовать шокирующее изображение сталинизма в «Мы живем»; местами стихотворение читается как сиквел баллады Толстого – эпизод с очередным пробуждением удивленного богатыря.


3.3. Пушкин. Богатым резервуаром зооморфной, бандитской («паханской») образности, а также словесных мотивов половинчатости, глагольной серийности и др. был для «Мы живем» «Сон Татьяны»[56]:

… за столом Сидят чудовища кругом: Один в рогах с собачьей мордой, Другой с петушьей головой <…> а вот Полужуравль и полукот <…> Вот рак верхом на пауке, Вот череп на гусиной шее <…> Лай, хохот, пенье, свист и хлоп, Людская молвь и конской топ!; Он знак подаст – и все хлопочут; Он пьет – все пьют и все кричат; Он засмеется – все хохочут; Нахмурит брови – все молчат; Он там хозяин, это ясно <…> Смутилась шайка домовых; И страшно ей; и торопливо Татьяна силится бежать: Нельзя никак; нетерпеливо Метаясь, хочет закричать: Не может <…> Копыты, хоботы кривые, Хвосты хохлатые, клыки, Усы, кровавы языки, Рога и пальцы костяные, Всё указует на нее.

Добавим еще четыре пушкинских источника:

– «Noël», с карикатурой, отчасти фольклорной, на властителя (Александра I):

Кочующий деспот;

«Вот бука, бука – русской царь!»;

Царь входит и вещает: <…> «И прусский и австрийский Я сшил себе мундир <…> я сыт, здоров и тучен; <…> Лаврову дам отставку, А Соца – в желтый дом; Закон постановлю на место вам Горголи, И людям я права людей, По царской милости моей, Отдам из доброй воли»;

– «К бюсту завоевателя» – экфрасис портрета Александра I, в котором эпиграмматическое изобличение деспота держится «объективного» формата de rerum natura:

Напрасно видишь тут ошибку: Рука искусства навела На мрамор этих уст улыбку, А гнев на хладный лоск чела. Недаром лик сей двуязычен. Таков и был сей властелин: К противочувствиям привычен, В лице и в жизни арлекин;

– эпиграмму на М. С. Воронцова – еще одну издевку над властителем, правда, рангом пониже, зато с пригодившейся М. приставкой полу- (впрочем, вообще у него частой):

Полу-милорд, полу-купец, Полу-мудрец, полу-невежда, Полу-подлец…;

– элегию «Андрей Шенье», в которой казнимый поэт противостоит тирании, палачам, зверству:

Заутра казнь, привычный пир народу;

«И самовластию бестрепетный ответ»;

«О горе! о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор <…> Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! о позор!»;

«Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших лет; Ты презрел мощного злодея; <…> Твой бич настигнул их, казнил Сих палачей самодержавных; Твой стих свистал по их главам <…> Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь, Моей главой играй теперь: Она в твоих когтях <…> Ты всё пигмей, пигмей ничтожный».


3.4. Лермонтов. От Пушкина, всегда значимого для М., ниточки к «Мы живем» тянутся через уже названного Шенье и Лермонтова – автора «Смерти поэта»[57]. Если Пушкин примерял к себе творческую судьбу казненного за стихи Шенье, то Лермонтов оплакивал Пушкина, убитого придворной чернью, и делал это в духе «литературной злости» (формула М.), восходящей к тому же Шенье:

Погиб поэт! – невольник чести – Пал, оклеветанный молвой <…> Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! <…> Пред вами суд и правда – всё молчи!


3.5. Шенье. Андре Шенье входил у М. в обойму особо ценимых[58], и гражданский пафос «Мы живем» во многом вдохновлен его знаменитыми предсмертными антиякобинскими «Ямбами». Сам Шенье присягал обличительной ямбической традиции Архилоха, то называя себя его сыном, то подписываясь Гражданин Архилох Мастигофор (т. е. Биченосец). Кластер мотивов и стратегий, роднящих «Мы живем» с «Ямбами» Шенье, внушителен, но не бросается глаза[59], возможно потому, что мандельштамовская филиппика предстает предельно сжатой, модернизированной и сниженной версией своего архаичного прототипа[60].

В «Ямбах» М. находит: сочетание метатекстуальности с гражданственностью; протест против заглушения голоса правды; заострение собственного словесного оружия в ответ на палаческую риторику и практику режима; готовность пожертвовать жизнью ради торжества справедливости; картины кровавых казней; коллективные портреты вождей террора; изобличение их как монстров, зверья и шайки преступников; использование бранной лексики.

Первые же слова эпиграммы вторят зачину одного из «Ямбов»:

On vit ; on vit infâme. Eh bien? il fallut l’être [61] (букв. Мы/люди живем; живем позорно. Что ж? Пришлось так жить [быть такими]), – вдобавок к лексическому совпадению налицо мотив «неприемлемого, но вынужденного образа жизни».

36

РГАЛИ (Ф. 1893. Оп. 3. Ед. хр. 15. Л. 1; https://rgali.ru/obj/14267775). Как обычно, М. скуп на пунктуацию; при цитировании мы ее стандартизируем.

37

Сурат 2017, Видгоф 2020а.

38

Об этой стороне дела см. статью Кушнер 2005, построенную вокруг знаменитой реакции Пастернака на эпиграмму: «Это не литературный факт, но акт самоубийства» (Пастернак Е. В., Пастернак Е. Б. 1990. С. 46–47).

39

См. в особенности Морев 2019.

40

Ср. дерзкие, но поэтически скорее беспомощные антисталинские выпады предшественников М.: «Чичерин растерян и Сталин печален…» Александра Тинякова (1926) и «Ныне, о муза, воспой Джугашвили, сукина сына…» Павла Васильева (1931); в мандельштамоведческий оборот они были введены Г. А. Моревым (см. Семинар 2020, а также Видгоф 2020a,б).

41

Выделим: фундаментальный разбор «Мы живем» Тоддес 2019; краткий комментарий Гаспаров 1995. C. 360 (и его вариант в Мандельштам O. Э. 2001. C. 659); теоретический анализ метасловесной доминанты стихотворения в Cavanagh 2009; недавний разбор Napolitano 2017. C. 240–246; и статью Ронен 2002 о «русском голосе» М. Мы с сожалением оставляем в стороне основательный корпус исследований, посвященных параллелям между «Мы живем» и другими текстами М.

42

Ср. Тоддес 2019. C. 422.

43

Герштейн 1998. C. 51.

44

Об этом инварианте М. см. Панова 2014.

45

Подробнее об этом инварианте см. Жолковский 2005. C. 61–63 et passim.

46

О том, что принципиальная «устность» стихотворения, не одобренного властями, противостояла официозной письменной литературе, преодолевая вынужденную «неслышность» собственных речей поэта, см. Cavanagh 2009. C. 116–117.

47

Начало было положено в Тоддес 2019.

48

Гаспаров 1995. C. 360; ср., впрочем, Тоддес 2019. C. 423–425, где для бабачить подыскиваются лексические корни в русском и других языках.

49

«Эпиграмма <…> направлена не против режима, а против личности, [да и] политическая деятельность Сталина представлена как сведение личных счетов» (Гаспаров 1995. С. 360).

50

Аргументацию в защиту политической составляющей «Мы живем» см. в Видгоф 2020а.

51

«Сталелитейная» фамилия человеческого субстрата Шарикова (Чугункин) иногда прочитывается как намек на Сталина; о «Мы живем» в контексте других антисталинских текстов см. Лахути 2015. С. 88–91.

52

О связи «Мы живем» с «Четвертой прозой» см. Тоддес 2019.

53

Мандельштам Н. Я. 1999. С. 189.

54

Видгоф 2012. С. 494–495.

55

Ронен 2002. С. 63–64.

56

Гаспаров 1995. С. 360; Видгоф 2012. С. 492–493.

57

В статье Лейбов 2011. С. 34 «Смерть поэта» и «Мы живем» ставились в связь как стихотворения-жесты, получившие широкий политический резонанс.

58

См. «Заметки о Шенье» и другую прозу М.; о месте Шенье в творчестве М. см.: Панова 2003. С. 623–634.

59

Заслуга соотнесения творчества М. тридцатых годов с поэзией Шенье принадлежит Ральфу Дутли (Dutli 1985. Р. 166–171), бегло наметившему круг стихов и прозы М., включая «Мы живем», в которых отразились такие мотивы Шенье, как жизнь/смерть, поэтическая злость, самоубийственная дерзость.

60

Что уже для поколения Пушкина античная дикция Шенье была отменена Байроном, М. писал в «Заметках о Шенье».

61

«Ямбы» цит. по Chénier 1889.

Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений

Подняться наверх