Читать книгу Комбыгхатор - Александр Кормашов - Страница 16

Папка 1. Дневник Зыка Бухова
#15

Оглавление

ДНЕВНИК


бывшего начальника штаба Отдельной ударной ордена Его Лично высказанного Поощрения кавалерийской бригады Войск архивной защиты отставного майор-оператора Зыка Бухова

6 апреля 2203, воскресенье

Сегодня я родился. Еще с утра появилось это острое беспокойное чувство, что я сегодня родился. Давно забытое чувство. Из детства.

Отец однажды сказал, что я родился весной, и несколько лет подряд, как весна, всю весну, от первых проталин до первой травы я старательно выбирал себе день рождения. Надо многое было учесть: погоду, степень распускания листьев, голоса птиц, свои собственные дела, время дня…

Почему-то я выбирал закат. Наверное, потому что весною даже закаты обозначают начало.

Написав эти строки, я понял, что надо было давно признаться себе: «Ты стар, тебе уже век. Ты прожил век. Ты прожил свой век. Найди во времени эту точку и скажи себе, наконец: тебе сегодня сто лет. Может, на год-два меньше, может, на год-два больше, но это неважно. И когда ты скажешь это себе, ты слезешь с Кондуктора, сбросишь на землю мешки, снимешь затем седло, подпорешь сыромятную кожу и вытащишь из-под луки тетрадь».

В моем возрасте человеку пора уже иметь дом. Мой дом – седло. В моем возрасте человеку пора уже заготовить гроб. Мой гроб – тетрадь. И, наверно, пора.

Разумеется, я не думаю рассыпать по этим белым страницам ни бренные свои кости (известняк, а не кости), ни сухие, как вобла, мышцы, ни дряблые лоскуты кожи. Человеку, чтобы умереть, нужен дом, да и ложиться надо ему в настоящий гроб.

Сегодня я снял с Кондуктора два вьючных мешка, положил их посередине поляны, затем снял седло и достал тетрадь. Потому что сегодня я завершил свой путь. Это был долгий и смешной для старика путь. Все на север, на север, вместе с весной. С весной, с молодой травой. Но сегодня весна уйдет дальше, а мы с Кондуктором останемся здесь, потому что сегодня мы добрались до места, где когда-то я был рожден – вот здесь, у старой тропы богов на реке Полюсне, возле Живоедова брода, который сейчас почему-то называют Коровьим.

10 апреля 2203, четверг

Тот же лес и те же холмы. Природа мало чем изменилась за целый век. Разве что река в одном месте спрямила свой путь и отбросила петлю староречья. Да и люди хорошо похозяйничали. Не такой уж удар судьбы, но ирония: целое поселение секты читальников. Впрочем, боги считают такие поселки «селениями» и стараются сюда не соваться. Раньше – другое дело. Раньше боги ходили здесь толпами. И толпами собирались у брода.

Вчера на стук топора из леса вышел мужик, волосатый и бородатый, в длинной холщовой рубахе. Он молча вытащил мой топор из ошкуренного бревна, пощелкал ногтем по лезвию, и молча заткнул его за кушак. Взамен, так же молча, предложил свой, самокованный, из плохого железа. Когда я не согласился, он выполнил обратную процедуру, забрал свой топор и с обидою удалился.

Вечером он вышел к костру и долго сидел у огня. То ли мой гость был немой, то ли считал дар речи необязательной роскошью. Однако на языке жестов он, в конце концов, показал, что не любит читать и очень не понимает читающих. Я в свою очередь показал, что хорошо его понимаю. Это повергло его в замешательство. В бороде угадывалось шевеление губ, но только лишь шевеление и только угадывалось.

Сегодня он с утра наблюдал, как Кондуктор подтаскивал к срубу бревна, насупился, а потом заставил распрячь Кондуктора и стал подтаскивать бревна сам. Разом повеселевший Кондуктор вернулся к своей траве, наедая бока. Хотя это как раз тот случай, когда не в коня корм. По биологическому возрасту мы с ним сверстники, и ребра из нас выпирают совершенно одинаковым образом. Даже цвет кожи/шерсти у нас один – линяло-каурый.

2 мая 2203, пятница

Благодаря своему помощнику сегодня сижу под крышей. Вторые сутки льет дождь. Вода заполнила яму, из которой мы берем красную комковатую глину – чтобы сбить печь. Печь готова наполовину. Но нужно еще поставить трубу.

Мой помощник по-прежнему на меня в обиде за то, что вчера я позволил себе оседлать Кондуктора: ездил в Селение за солью и табаком. Как мне стало известно, помощника моего зовут Иван, но толком никто не знает, немой ли он точно, или просто молчит.

С конем у них – отношения. Конь для него – человек больше, чем я. Что ж, надо было ожидать. Я не знаю точной пропорции, сколько в этом животном подлинной немощи, а сколько обычной хитрости. Он еще жеребенком протискивался под морду матери, вставал поперек груди, не давая ей сделать шагу, пока не получит от меня хлеба. Словно кондуктор, он взимал плату за право каждой моей поездки на хребте своей личной родительницы.

Иван занимается сейчас тем, что ходит по кругу вокруг Кондуктора, рвет для него траву и кладет ему прямо в рот. Несмотря на дождь, оба очень довольны. Но Иван как будто ревнует, когда вдруг Кондуктор перестает жевать и задумчиво смотрит в сторону этой избушки. Знает, что я сижу здесь у окна и пишу. В свою очередь, как мне кажется, я знаю все мысли Кондуктора. Наверно, он думает, хорошо бы заставить Ивана и жевать тоже. Иван до этого пока не созрел, но, видимо, у Кондуктора уже зреет план. В последние годы он даже не спал на сырой земле, а вытряхивал меня из попоны, в которую я ночами закутывался, и брякался на нее мослами с самым барственным видом. В конце концов, он стал возить на себе сразу две попоны, но все равно норовил лечь на ту, которую выбирал я.

У меня никогда еще не было такого коня. Он отвадил от меня всех собак, а когда я начал расстраиваться, то и сам стал чем-то вроде собаки. Лишь за тем исключением, что мало считал меня за хозяина. Иногда я думаю, он так и остался тем жеребенком, долго бегавшим за своей матерью, а потом посчитавший меня ее продолжением. Он всегда любил брать в рот мои пальцы, будто требовал молока. И сейчас еще может взять. Но сейчас у него уже стерлись зубы.

Многое стерлось и в моей памяти.

3 мая 2203, суббота

Та старая тропа богов, тропа из моего детства, шла по древней автомобильной дороге и чаще всего по насыпи, меж холмов. Насыпь уже и тогда была затянута лесом и во многих местах размыта ручьями, превратившимися в полноводные реки.

Мост на Полюсне давно рухнул в воду, ниже него появился омут, а уже ниже омута стало мелко, здесь наметился брод.

Еще дед поддерживал этот брод и со временем превратил его в переправу. Он притапливал огромные стволы лиственниц и заваливал их камнями. Вода бурлила на перекате, течение было быстрым, ничего не стоило поскользнуться и сломать ногу. Но и со сломанною ногой можно выбраться на тот берег – и обычно на мгновение раньше, чем тебя перекусят железные челюсти живоедов, новодревних речных крокодилов, кишевших тогда в реке.

Прямо на берегу, возле брода, дед срубил постоялый двор – небольшую крепость, острог, огражденный серьезным на вид частоколом. В те времена уже многие люди выходили из леса и начинали приглядываться к проходящим богам. За ночной постой и охрану от живоедов на переправе дед обычно требовал плату. Боги предлагали на выбор кучу разных вещей, по преимуществу мелких и легких, но в лесу совершенно не первой надобности: типа лазерных дисков, дискет, бесконечных компьютерных карт, деталей, блочков, сотовых телефонов, пейджеров, гироскопов ракет класса «воздух-воздух», пластмассовых зубочисток, хирургических инструментов, реже – книг. Впрочем, в первые годы своего хождения по тропе лишь немногие боги что-то для себя промышляли, большинство занималось миссионерством. Но со временем появились и чистые коробейники (с бытовой мелочевкой) и чистые книгоноши, с самой разной литературой (от «Большой Эдды» до «Грамотеев»). Правда, в ту пору, как говорил отец, единственно устойчивым спросом пользовались газовые зажигалки. Но не все подряд, а только с пьезокристаллами, которые в первых шомпольных ружьях.

Самым первым моим ружьем было именно это – старинное, дедово, сделанное из композитной трубки, с пьезокристаллом в казенной части ствола и прикладом из корня березы. Теперь нам даже трудно представить, какого риска и неимоверных усилий это стоило тем отважным охотникам-вещевикам – спускаться в черные лабиринты подземных заводов и пилить там трубки для ружей. Композит был тверже железа.

Первый склад амуниции и стрелкового снаряжения был найден уже на моей памяти. С ним закончилась эра серого артиллерийского пороха – «макарон», которые приходилось сначала дробить, молоть, а потом смешивать с мелко размолотым древесным углем.

И никто уже не отливал пуль из аккумуляторного свинца.

9 мая 2203, пятница

«Все, что может случиться – может случиться».

Иван привел козу и начал поить Кондуктора молоком. Все, что может случиться – может случиться.

Сегодня я понимаю, почему на мои расспросы отец отвечал только так. Он и сам всю жизнь отвечал на этот вопрос, который, наверно, не раз и не два задавал еще своему отцу: куда исчезли все люди? Но ни дед, ни отец, никогда не могли ответить ничем более вразумительным, чем: «все, что может случиться – может случиться».

Это все объясняло. Если самолет может упасть на землю, значит, он может упасть на землю. Конечно, он может и приземлиться, но это «может» всегда приравнено к «должен», а последнее противоречит природе. Всякое долженствование противоречит природе.

Долгие годы изучая новодревний период истории, я в сущности лишь придерживался гипотезы моих предков, объясняя исчезновение с планеты людей. Основной массы людей. Подавляющей массы людей. Я бы даже сказал «поголовной», если верил бы утверждению, что оставшихся на планете людей, можно было сосчитать буквально «по головам». Все другие гипотезы мне кажутся беллетристикой.

Я никогда не верил и не верю сейчас в возможность катастрофических войн. Это – теория большинства моих оппонентов (практически вся научная школа Скрыни-Герчккера), и в ней есть неустранимый изъян. Человек не может отметить свою биологию. Он не может уничтожить себя так решительно, низведя с десяти миллиардов до каких-то десятков тысяч. Закон больших биомасс такие фокусы запрещает.

Не менее уязвима и гипотеза Тутоса-Младшего, основанная, как известно, на том, что люди нередко бросали свои дома, поселения и уходили неизвестно куда. Бывало, бросали и города. Бывало – целые страны. Так случалось на протяжении всей истории. Народы уходили неизвестно куда и неизвестно зачем. Уходили и народы народов – цивилизации. Тутос-Младший находит этому только две причины: либо не могли больше здесь, либо – нашли лучше там. Не моя вина в том, что и здесь Тутос-Младший (с его неуемной фантазией и безудержной страстью к спорам) попадает в «капкан аналогий Къйэнко-Бухова», (надеюсь, вполне доказанный мною в моей монографии «Постижение вне подобия»).

Ряд ученых, а именно Конев и Юнь в свое время выдвигали гипотезу «новой работорговли». Очень слабо, впрочем, аргументированную, так как в роли новых работорговцев обязательно выдвигают неких гипотетичных иносуществ, которые якобы обратили в рабов и погрузили на свои корабли миллиарды людей-землян, чтобы где-то там, неизвестно где, продать их на межзвездных невольничьих рынках. (Стоит ли уточнять, что в истории Земли действительно был случай, когда люди с одного континента обращали в рабов людей с другого. Разумеется, эта гипотеза стала первой, попавшей в «капкан аналогий»).

Нет, никакие иносущества, никакие инопланетяне здесь ни причем. И не только лишь потому, что, во-первых, любой тип контакта неизбежно будет приписан какой-либо аналогии (что немедленно выносит контакт за пределы нашего постижения), но главным образом потому, что все боги, живущие сейчас на Земле, те самые боги, которые тысячи лет принимались за некую высшую силу суть не иносущества и не инопланетяне. И это не требует доказательств. Боги произошли от людей. Через разные механизмы боготворения и обожествления, но они произошли от людей, потому что иначе бы они просто не смогли претерпеть всю обратную метаморфозу. И не их вина в том, что они почти полностью заняли освободившуюся на Земле нишу.

Из прочих гипотез, объясняющих исчезновение с планеты людей, я бы упомянул еще гипотезу Треттино. Якобы люди достигли такого прогресса, что сумели улететь с Земли сами. К сожалению, это гипотеза обрела в последние годы очень многих сторонников, (что говорит об уровне деградации нашей научной среды). Есть три момента, заставляющих усомниться в такой трактовке событий:

а) нет свидетельств того, что такой прогресс был достигнут;

б) нет свидетельств, что имелись причины пойти на такой поступок; и

в) помимо попадания в «капкан аналогий», эта гипотеза натыкается на «детское правило Тю-Че-Ваня» гласящее, «что было – не повторять». (Иначе мы повторим ошибку, которую совершили боги, когда ее допустили мы. И эта ошибка, которую повторяют боги вслед за людьми, – достаточное свидетельство справедливости гениальных прозрений великого Тю-Че-Ваня).

После смерти моего друга, жены и соавтора Йодлы Къйэнко, мне все труднее отстаивать точку зрения, что причина и способ исчезновения с планеты людей являются непостижимыми в принципе. Непостижимость такого исчезновения заключается вовсе не в том, что человек никогда не выяснит подоплеку подобных событий, а в том, что мы и не ставим себе никакой другой цели, кроме как ошибиться. Именно это придает смысл нашим спорам, всей нашей жизни, существованию. Иначе мы должны будем признать в этой части абсолютную правоту богов и признать Комбыгхатора богом для богов тоже…

Будь сейчас со мной рядом моя Йодла Къйэнко, я никогда бы не написал этих строк и, наверно, не совершил той ошибки, которую только что совершил. Я никогда бы не взял тетрадь. Или – взял бы тетрадь побольше.

Увы, все, что может случиться – может.

10 сентября 2203, среда

В те дни отец часто проводил ночи на крыше баньки, над огородом. Он выцеливал молодых свиней, мясо которых потом коптил в деревянном шалашике, крытом корою лиственницы, на ольховых дровцах, запасая припасы на целый год. Но когда уже не было на кабанов управы, когда лоси терлись боками об углы дома, а стаи черных волков доводили собак до нервного истощения, тогда он ночью спускался к реке с фонарем, заправленным льняным маслом, и стрелял живоедов. Обеспечивая бедным зверям переход на тот берег.

Как когда-то его отец обеспечивал этот же переход богам.

Того постоялого двора, который построил дед, уже не существовало. Сгорел. Из того, что было срублено топором, оставался лишь «мертвый город» на лесной росчисти, в ста шагах по тропе от реки и несколько в сторону. Еще дед начинал убирать туда полубожий.

Шквал несчастий однажды постиг наш род.

От пожара я помню лишь то, что когда убирал за отцом картошку, в земле попадались угли. И еще хорошо запомнил свежие щепки. Я собирал их в поленницы, когда отец строил новый дом. С этих щепок начинается моя память.

Только годы спустя я понял, с каким неистовством отец строился. Хорошо помню этот новый дом. Это была большая северная изба, похожая на приставший к горе ковчег. Только будто сильная буря опрокинула этот ковчег вверх дном, и теперь его днище превратилось в длинную широкую крышу, под которой пряталось все жилое и не жилое.

Это был дом для рода. Иногда мне казалось – не только для нашего, для всего человеческого.

Но жили здесь только мы. Вдвоем. Отец и я.

Боги уже не ходили толпами.

На моей памяти толпами собирались звери.

– Не ложись, сыну, – с вечера говорил отец, – как стемнеет, пойдем, опять пособишь. Затопчут, коли не переправим. И мамуты сегодня пройдут. Слышал запах?

– Нет.

– Да оденься теплее, накинь фуфайку.

В фуфайке, в старом танкистском шлеме и кирзовых сапогах, я занимал привычное место за правым плечом отца и держал над ним «летучую мышь» с приделанным жестяным отражателем. Тогда мне было лет десять.

Мы стояли на деревянных мостках, чуть выше переката. Ночь была темной, луна еще не вставала, ранние сентябрьские звезды полыхали всеми огнями.

– Ровно, ровно подавай свет, да поваживай. Слева-направо, по всей реке, и назад, – низким лающим шепотом говорил отец. Сам он держал у плеча ружье и водил им по перекату вслед за полосой света.

– Вон, вон! – кричал я ему в ухо. – Стоит! Большой!

– Вижу, – отвечал отец и целился в две красные точки, блеснувшие отраженным светом под берегом.

Выстрел – и шлепок пули. Громадное тело вскидывалось, с оглушительным плеском било хвостом, поднимая тучи серебряных брызг, и стремительно уходило вниз по реке.

– Вон еще!

– Вижу.

Еще один выстрел, еще характерный шлепок и еще один живоед покидал позицию.

Сдвоенных красных точек загоралось все больше. Большинство живоедов залегало на быстрине, прямо под перекатом, они стояли одной сплошной цепью и теперь разворачивали скрытые под водой головы в направлении фонаря. Над поверхностью виднелись одни лишь красные, словно угли, глаза да черные ноздри, через которые наверх выбивались два острых нижних клыка.

Выстрел. Еще и еще.

– Не уходят, не видишь?

Я пытался почувствовать под водой движение как бы всплывающих топляков, этих черных и шиповатых будто-бы-бревен…

– Не-а. Стоят.

– Ждут. Знают, что много мяса пойдет.

– Никто пока не ушел.

Красная вспышка выстрела погасила еще два огня. Но взбурлило и рядом. Какой-то из живоедов не выдержал и набросился на подранка. Тут же мимо мостков пронеслось под водою длинное тело, спеша на звуки борьбы.

– Ну, все, сорвались, – облегченно вздыхал отец. – Ставь фонарь. Покурим.

Я ставил фонарь на мостки и садился рядом с отцом. Тот доставал кисет с самосадом и набивал трубку.

Ниже переката вода кипела в водоворотах, щелкали челюсти, несся хруст. Как по команде, все живоеды набросились на своих подстреленных, истекающих кровью сородичей. Не выдерживали нервы даже у самых старых и опытных, что составляли верхнюю цепь засады. Эти часами лежали глубоко под водой, чуть выше переката, вцепившись когтями в грунт, хвостом против течения, и всплывали только затем, чтобы глотнуть воздуха. Отец очень на них надеялся: чем больше их сейчас ринется вниз, через перекат – урвать свой кусок, тем легче будет потом.

Постепенно звуки борьбы и пиршества относило течением все ниже и ниже.

При первых же выстрелах все лесное зверье осторожно начинало подходить к перекату и сбиваться в большую кучу. Лоси, будто ожившие мертвые дерева, торчали среди кабанов, бестолковых, как стадо овец; медведи толкались между волков; зубры шумно вздыхали и снова жевали жвачку, тонкие лесные олени испуганно вздрагивали, переступая через разлегшуюся прямо посреди толчеи огромную белую рысь, что старательно вылизывала живот; семья енотовидных собак от безделия рыла когтями землю… – но пока над водою светил фонарь, войти в нее никто не решался.

Отец много раз вставал, поднимал фонарь и внимательно оглядывал перекат.

– Раз, два, три – он считал пары красных точек, поднимающихся вверх по реке и занимающих прежние позиции. Когда поредевшая цепь снова выстроилась в одну линию, он поднял ружье. Я опять пристроился с фонарем за его правым плечом.

На этот раз отец стрелял без пауз, почти лихорадочно и настолько быстро, насколько успевал перезаряжать ружье. Стволы изрыгали пламя почти что дуплетом, но каждый ствол успевал выдать пулю точно в середку промеж назначенных ей огней. Выстрели и шлепки пуль сливались.

Канонада длилась недолго, снова бурунами заходила река, живоеды опять устроили свалку.

– Туши! – кричал за плечо отец и тут же сам оборачивался, поднимал стекло фонаря и дул под его нижнюю кромку. Свет тух. Несколько секунд проходили в темноте и молчании.

Еще не освоившись в темноте, отец быстро сбегал с мостков, обегал все звериное скопище по дуге и начинал гнать животных к воде. Те шарахались, расступались, никто не хотел лезть первым.

– Пшли! Пшли! – сипло орал отец, размахивая ружьем как пастушьей палкой, и кого-то прикладом бил по крестцу, а кого-то просто пинал ногой. – Чего смотрите? Пшли!

Но у самой кромки воды звери резко бросались в стороны. Иногда он хватал за ноги молодую свинью и тащил ее, визжащую, до воды, а затем со стоном оторвав от земли, раскручивал и зашвыривал прямо на перекат. Секунда, и в реку прыгал большой секач и вслед срывалось все стадо.

Отец едва успевал отбиваться от прущих на него морд и рогов. Он орал, не переставая, но все крики тонули в гуле ринувшейся в воду лавины.

Я знал, что случится дальше. Кто-нибудь из копытных обязательно сломает меж камней ногу, его собьют, по нему начнут скакать волки и прыгать оттуда на спины пролетающих мимо лосей; те, вконец потеряв рассудок, начнут давить кабанов и все мелкое, что мечется под ногами; бывало, что лось выезжал верхом на медведе… – рев, визг, чехарда.

Живоеды быстро переключались с братоубийственной трапезы на захват упавших в воду животных, тех разрывали в мгновения. Лишь после этого часть живоедов бросалась рассекать живую лавину – в запоздалой попытке остановить, отрезать от желанного берега замешкавшихся на перекате. По инерции хвост лавины еще несся вперед, но едва на миг разрывался, ударившись о кровавое месиво, как отставшие поворачивали назад.

– Ну, все, – отец по-прежнему тяжело дышал, – пойдем немного соснем. С рассветом пойдет мамута. Она уже рядом. За версту вонь. Не чуешь?

Я кивал, но не чуял.

Утром мы провожали через реку большое стадо мамут, северных низкорослых слонов, отбивающих своим запахом всю охоту иметь с ними дело. Живоеды, к несчастью, не обладали развитым обонянием. Следуя своей тактике, они снова выстроились в две цепи, чтобы пропустить животных сквозь строй. Меньше их за ночь не стало. На замену выбывшим, снизу пришли другие. Но даже те, которые принимали участие в ночном нападении и, успешно урвав свой кусок добычи, сильно отяжелели, все равно не чувствовали себя вполне сытыми, а в резвости не уступали самым голодным.

Бивни мамут, в отличие от слонов, не загибались вверх, а свисали почти до земли. Бивнями они корчевали съедобные корни, ими же отбрасывали врагов.

Проход мамут через брод напоминал столкновение двух стихий – земной и водной. Самцы выстраивались в две цепи, выставляя бивни на живоедов, и пропускали между собой всех самок и молодняк. С этой оказией проносилось и все остальное зверье, не успевшее переправиться ночью.

Отец мог бы и не стрелять. Или только отстреливать самых хитрых из живоедов – тех, что не рисковали идти в атаку прямо на бивни, а тихо ждали в сторонке тех последних секунд, когда старый самец, вожак, прикрывающий отступление стада, начнет выходить из воды. Но обычно тот просто не выходил. Отец всегда понимал, что лишь попусту тратит пули, но стрелял. Стрелял пока не раскалялись стволы. С живоедами у него были личные счеты.

А вожака все равно валили и разрывали.

1 ноября 2203, среда

Мамута, горбатая и волосатая, припадающая на задние ноги, уши маленькие – как у индийского слона, которого она меньше, но на хоботе у нее два пальца – это как у слова африканского, правда, эти пальцы длиннее, грубее, и очень сильные: даже зимой, разрывая бивнями землю и выдирая корень за корнем, мамута уронит любое дерево…

Сейчас я забыл, как пахнет мамута. Возможно, сегодня убили последнюю. А ведь это был самый-самый отвратительный в мире запах, (помет живоедов по сравнению с ними источает изысканный аромат духов). Он всегда был с тобой, этот запах, его невозможно забыть. Это – вонь-радиация, проникающая в тебя до костного мозга и сажающая в тебя свои изотопы.

Но я помню людей, которые охотились на мамут. Убивали, сдирали шкуру, съедали все мясо дочиста, закрепляли костяк, а потом накрывали его мамутовой шкурой. Жили как в небольших палатках.

Только лишь эти люди, охотники на мамут, пытались нападать на богов. Хотя богов не едят даже живоеды. Пожуют и выплевывают. В свою очередь, живоедово мясо на моей памяти не ели даже собаки. Да, в то время слишком многие отношения между людьми, животными и богами постигались через пищевые цепочки…

Говорят, что мамуты и живоеды в ранее новодревнее время сбежали из зоопарков. Когда еще были слонами и крокодилами. Возможно. Возможно, что мамуты. Но я плохо верю про живоедов. У крокодилов зрачки щелеобразные, у живоедов – круглые. И притом они были живородящими, а впадали зимою в спячку.

Живоеды – кошмары моего детства. У них огромные когти, которыми они разрывают ил, забиваются под него и, наверно, храпят подо льдом всю зиму. Вот почему, где спит живоед, лед всегда неровный и ноздреватый, будто в том месте родник. Я думаю, и сейчас где-нибудь, на болотах, появляется такой лед. Если кто-то его увидит, значит, живоеды еще существуют. Почему-то я верю, что они все еще есть. Эта вера ни на чем реальном не обоснована, просто вера.

Сегодня сильный мороз, а у меня перед глазами весна. Весна у нас начиналась с того, что на луг выползали полчища живоедов. Самцы дрались из-за самок. Живоеды так перепахивали когтями и так удобряли пометом луг, что отцу оставалось лишь бросить туда семена. Ячмень вырастал невысокий, щетинистый и рос густыми кустами. Бывали годы, когда мы снимали совершенно невероятные урожаи: сам-двадцать, сам-двадцать пять. Но даже в бедные годы отец давал знать окрестным людям, что зимою ждет их к себе.

С начала зимы мы мололи зерно на весь год – на тех самых ручных жерновах, на которых дед и братья отца мололи артиллерийский порох. Да и хлеб мы пекли в тех же самых жестяных формах, которые использовали они. Хлеб всегда получался кислый, это из-за пивных дрожжей. На Новый год отец варил пиво. Не ради, конечно, «мела», пивного осадка, этих самых дрожжей. Зимою к нам приезжали гости. То есть, другие люди. Обычно с других речных переправ, находящихся от нас иногда за десятки и сотни верст.

Праздник, который больше напоминал ежегодный совет, шел обычно неделю, и за эту неделю я узнавал больше, чем за весь год. Собственно, я и учился лишь одну неделю в году. За это время я успевал прочитать все новые для нас книги, которые тоже клались «в общий котел», как прочие угощения. Разница только в том, что все угощения подъедались, а книгами предстояло меняться по жребию. Что-то из этих книг я наскоро переписывал в одну из двух своих самодельных тетрадей. Вторая тетрадь отводилась под протоколы ежевечерних «собраний», на которых я присутствовал лишь как писец. Дети и женщины к выражению мнений посредством пива не допускались.

Эти две тетради до сих пор у меня. Иногда я их перелистываю. Слово «боги», имевшее на себе табу, обозначено словом «те», во всех падежах. Иногда мелькает слово «теизм», это значит «вера в богов». Обычно я где-то рядом сажал свои самые жирные кляксы.

Живоедова желчь, служившая мне чернилами, до сих пор нисколько не выцвела. Мне будет жалко, если в мире исчезнет последний из живоедов.

2 ноября 2203, воскресенье

Бог сидел на крыльце, уткнув голову в колени. Из-под черных, свалявшихся в овечьи жгуты волос выбивалась вбок клочковатая рыжая борода. Электрически сияющий нимб невесомо плавал над левым ухом. Бог спал. По его босым, растрескавшимся до крови ногам ползали последние в эту осень мухи. Корявые пальцы вздрагивали. На самой нижней гнилой ступеньке сидела тонкая травяная лягушка и судорожно втягивала дряблый гортанный мешок.

Отец бросил наземь капканы, но гость не проснулся. Более отец не церемонился. Он ступил на крыльцо и тряхнул гостя за плечо. Тот медленно поднял голову и разъял тонкие, прожилковатые веки, предъявив человеку мутные больные глаза. Несильное осеннее солнце глухо завязло в них, не осветив.

– Чей будешь?

– А?.. – в тот же миг последовал слабый, неживой голос.

Гость поспешно встал, оправил на себе грязный хитон, соступил на землю против хозяина и сложил на животе руки. Длинный мешковатый хитон полоскался на нем, как на мачте парус.

Отец же не в пример гостю был очень тяжел и могуч, но немного сильно сутул и чрезмерно покат в плечах, отчего самодельная меховая куртка будто соскальзывала, раскрывая голую безволосую грудь. Говорил он отрывисто, даже лающе, с гулким призвуком – будто глотал огромные куски мяса.

– Вижу, что ты. Не слепой. Чей, спрашиваю. Из христианских?

– Я?..

– Давно тут вашего брата не хаживало.

Бог сморгнул нездоровые желтые выделения своих блеклых и воспаленных глаз и, не выдержав взгляд человека, стал смотреть в землю.

– Кры-кры, – пролетело над лесом семейство воронов. – Кры-кры, – снова переговорили они, оглядывая со своей высоты наш ковчег, перевернутый кверху дном. С южной солнечной стороны примыкал к избе огород с крепенькой островерхой банькой в самом дальнем углу. С северной стороны, в ста шагах по тропе и в сторону на лесной росчисти, за развалившимся частоколом, грудились и будто толкались между собою почти игрушечные избушки, каждая на четырех высоких столбах, как лабаз.

Мертвый город.

Я не знаю, насколько правдива эта легенда, по которой где-то у Полярного круга жило племя одних только женщин. Но то, что те женщины жили с богами уже и тогда, для меня был факт. Случалось, что с севера боги уводили с собою целые колонны детей, полубожий, народившихся там, у Полярного круга, и в достаточной мере подросших, чтобы идти пешком. Кто-то из них умирал в пути, и тогда бог-отец долго нес свое мертвое полубожье до ближайшего жилья человека и просил хозяина прибрать тело. Тот рубил на росчисти еще один домик на четырех столбах и убирал туда то, что по сути было полупокойником: полубожия умирали как люди, но телом оставались нетленны.

В тот год, о котором я сейчас вспоминаю, на тропе богов почти не было никакого движения. Те, что прошли весной, еще летом вернулись назад, жалуясь на какой-то мор, постигший далекий север.

Христианские боги и раньше на тропе не считались своими людьми. Они редко пускались в путь. А когда и шли, то как будто не знали, куда и зачем идут. Иногда чудилось, что они просто странствуют или даже странничают.

Вот и этот, казалось, влекся по тропе только силой надувавшего его хитон ветра.

– Кры-кры, – напоследок сказала в небе семейка воронов, поднырнув под спешащие с севера низкие черные облака.

Отец и бог проводили их общим взглядом.

– Впервой, что ли, здесь?

– В первый… да, – бог закрыл глаза и качнулся, будто само движение губ нарушило равновесие.

– Веди, – кивнул мне отец.

Через силу поев, гость вздумал благодарить, но отец пресек разговоры, легко поднял бога на руки и силком уложил в свою собственную кровать, поплотнее укутав старым меховым одеялом. Через минуту тот спал. Тусклый нимб лишь угадывался тонким бледным свечением над его сухим изможденным лицом, где узкий лоб и прямой длинный нос составляли костяной крест. В глазницах стояла тьма.

– Поди-ко, – сказал отец, прислушиваясь к неровному, отлетающему на каждом вздохе дыханию. – И куда подбрел, глядя на зиму? Юродивый, одно и сказать.

Напоследок он тронул пальцем свечение. То пропало совсем, только крошечный голубенький огонек прихотливо закружил вокруг пальца.

– Во, – сказал одними губами отец и посмотрел на старую автомобильную фару, висевшую над столом. (Изба у нас освещалась с помощью световода. Один конец с собирателем света был подведен к печи, другой – с рассеивающей линзой – заведен в фару.)

Два дня отец выхаживал нежданного гостя, а на третий день юродивый бог уже мог выходить на улицу.

На четвертый день закружил первый снег. Зима, как всегда, налетела стремительно и началась одной бесконечной вьюгой.

Это был первый и единственный раз, когда с нами зимовал бог.

Но у деда такие случаи не были большой редкостью. Много лет назад, по словам отца, здесь застряло племя диких африканских богов. В ту зиму черные боги разорвали и съели всю живность, переловили собак и крыс. Негры гонялись и за семьей деда, но тот успел отвести ее на Рыбное озеро, на заимку. Лишь когда по весне на луг выбрались живоеды, наши черные гости насытились и ушли.

Хорошо доставалось деду и от степных богов. Те подходили целыми ордами и разбивали подчас целый табор, пестрый, шумный, воинственный; оглашали лес диковатыми боевыми криками, то ли просто пугая, то ли сами пугаясь местных лесных кикимор.

Ну, а что до античных богов – с ними было по-разному. Они тоже бывали слишком несносны, надменны, требовательны, молодые чересчур вспыльчивы, женщины чересчур похотливы, но в целом, с этим народом мы ладили.

К «нашему» христианскому богу слово «ладить» оказалось неприменимо. Как будто он всегда с нами жил. Когда он весной ушел, отец очень переживал.

Для меня он был первым богом, которого я узнал так близко. И, пожалуй, так близко – последним. Но все же, оставаясь честным перед собой, я не могу назвать его духовным наставником. Для людей, которые выросли на тропе богов, это было бы попросту невозможно. Боги были богами, люди были людьми. На одной точке зрения им не сойтись. Также здесь невозможно никаких отношений типа «учитель и ученик», потому что никак невозможно задать эти роли: кто здесь учитель, а кто – ученик. Все, что он говорил, изначально не виделось им как учение. В свою очередь, не казалось мне получением знания, а скорее, озвучанием немоты. И этот закон немоты устранял все различия между нами, как в возрасте, так и в происхождении. Потому что слова имели значение только между людьми.

В голове у меня тогда был сумбур, хаос вычитанных из книжек глубоких мыслей, мешанина литературных стилей, исторический сведений, винегрет из непонятных имен, выражений, фраз, словесных фигур и штампов самых разных веков. Но таким и был тот язык общения, на котором одну неделю в году, зимой, под закуску и пиво, говорило все мне известное человечество (жившее в эту пору к югу и северу по тропе богов).

Незадолго до появления бога я уже пробовал писать сам. Стихи. Я их складывал в голове и уже понемногу записывал, когда неожиданно мне попалась книжка неизвестного автора, к сожаления, без названия. Для себя я назвал ее «Муза или Не спящая на спине», потому что там говорилось о девушке и о Музе. Прочитав ее, я стихи уже не писал. Еще у меня была книжка, которая называлась «Заросшие», хотя у нее не было конца. Отец говорил, что конец ее оторвали боги, потому что там говорилось, как именно человечество исчезло с Земли. Не думаю, что это так, но именно после «Заросших» я стал интересоваться проблемой исчезновения человечества и фактически посвятил ей всю жизнь. К этим двум книгам я добавил бы еще – «Маугли-фактор». Еще один вариант происходящего с человечеством.

Некоторые из современных литературоведов приписывают эти три книги мне самому. На том якобы основании, что именно я ввел их в оборот и при этом не открываю тайны их авторства. Что я могу на это сказать? Только то, что все они достались мне без обложки, в самом ужасающем виде. («Заросших» мне вообще приходилось склеивать по кусочкам. Здесь, сознаюсь, я практически восстанавливал более-менее связный текст.) Собранные в одну книгу листы, я скрепил между двух дощечек и держал их в своем сундучке. Сундучок был со мной и потом, когда я завербовался на строительство дороги. В нем хранились и все другие книги, которые выдавали нам в качестве поощрения. Что же стало с моими вещами потом, мне до сих пор неизвестно. В любом случае, хочу внести ясность: ни тогда, ни даже сейчас я не в силах столь совершенно подделать язык и стиль изложения времен первой цивилизации.)

Последним произведением, которое мне удалось прочитать в детстве, была книга Андрея Джековски «Полномочия Духа». Бог оказался тоже знаком с этой книгой (что явилось для меня большим откровением, потому что боги книг не читали), и наши споры вокруг Джековски бушевали всю зиму. Бог то и дело издевался надо мной, говоря, что в названии пропущена буква «л» и читать надо – «Полномолчия Духа». Мне это было непонятно. Правда, я читал уже Блеза Паскаля, и меня тоже угнетало молчание бесконечных пространств. Я тоже чувствовал себя «мыслящим тростником», находящимся меж двух бездн – бесконечностью и ничтожеством. В те дни я больше верил Блезу Паскалю и мало доверял богу. Увы мне теперь, но я слишком поздно понял нашего гостя. Он был мыслящий бог. Он смеялся и над Блезом Паскалем.

Я нарочно не называю этого христианского бога по имени. Ибо даже в стародревние времена это имя в разных местах произносилось по-разному, порой до неузнаваемости, что явилось, вероятно, причиной всей множественности его нынешних образов. Но это приложимо ко всем богам, независимо от того, верят ли люди в одного единого бога или в целый языческий пантеон. Только этим, я думаю, объясняются те полтора миллиарда богов, населяющих сейчас Землю. Более того, наш христианский бог даже не был «нашим с отцом» христианским богом. Он был только моим с одной стороны, он был только богом отца – с другой. Но никогда обоих одновременно.

Когда бог ушел, я так и не смог объяснить отцу, что сумел сформулировать и понять. Он общался с богом не меньше, но понял совсем другое.

3 ноября 2203, понедельник

Это было уже после того, как недельная зимняя сессия великого поглощения пива (и великого изрыгания слов) завершилась. Мы не прятали бога. Он сам не хотел никого смущать, и отец проводил его на Рыбное озеро. Забирать его мы отправились с отцом вместе, заодно расставляя капканы. Только даже если идти до заимки спешно и прямым ходом, без остановок, то нельзя до нее добраться зимой за один только световой день. Мы заночевали в лесу.

С утра под деревьями вился мелкий и пыльный морозный снег. Он скрипел под лыжами, как крахмал. Разбежавшийся по озеру ветер бил нам прямо в лицо. Первым кровяные следы увидел отец. Они ровно выписывали по озеру небольшую петлю, начиная от порога избушки, доходя до разрубленной полыньи и опять возвращаясь к берегу. Ветром выдуло из-под крови снег, и казалось, что это вовсе не кровь, а большая круговая грибница еще маленьких, крепеньких, красненьких, слипшихся молодых грибков, неизвестно как проросших на льду.

Тех секунд, пока я смотрел на грибницу, отцу с избытком хватило, чтобы добежать до избушки и заглянуть вовнутрь.

– Останься! – лающе крикнул он (то ли мне, то ли Чилику, нашей лайке), и снова вскочил на лыжи.

Вероятно, белая рысь нападала с крыши. И проехала целый круг, прежде чем поняла ошибку. Такие белые рыси. Совсем не имеют нюха. Говорили, что они даже прыгали на мамут и вырывали несколько кусков из загривка быстрее, чем те успевали опомниться.

Но это была совсем молодая особь, как потом мне сказал отец, еще продолжающая линять: из разодранной спины бога торчала ее пестрая шерсть…

К счастью и одновременно к несчастью для бога, на нем был танкистский шлем – единственный головной убор, который мы признавали зимой и летом. К счастью – потому что он не дал рыси перегрызть шею (так собакам служат защитой – их широкие кожаные ошейники), а к несчастью из-за того… что не будь на нем шлема – рысь не прыгнула бы совсем, увидела бы электрический нимб, (а в шлеме есть металлические пластины, забирающие в себя энергию.)

Когда мы остались одни, я ничем не мог помочь богу кроме как подтапливать печь и давать воды. Отец с собачьей упряжкой мог вернуться не раньше чем через два дня. За это время раны будут только расти, выворачиваться наружу, «дышать», но я не боялся, что бог умрет, потому что боги не умирают. Я боялся его страданий, и он это понимал.

Он лежал, уткнувшись лицом в меховую подушку, и медвежья шерсть шевелилась, когда он начинал говорить. Постепенно его голова продвигалась на край топчана и свисала вниз. Тогда светящийся нимб, тонким обручем, зависал над затылком. В избушке было сразу два света: красный от печки и этот, голубой, от нимба. Сказочно. Лес, ночь и бог.

Когда он говорил в пол, я тоже ложился на пол, у топчана. Так я видел его лицо. Глаза он не открывал. Для него это было бы слишком – открывать и глаза и губы.

У него был довольно небольшой лоб, но изрезанный большими морщинами, и почти все из них начинались от переносицы и шли вертикально. Отдаленно это напоминало линии на ладони. Я гадал: какая из них какая – жизни, любви, судьбы? Там не было линии смерти.

– И совсем ее нет? – удивлялся я. – Смерти нет?

– Она не наступит.

– Нет?

– Нет.

– Значит, есть душа?

– В твоем смысле нет.

– А что тогда есть?

– Жизнь.

– Но она ведь не вечная!

– Вечная, – спокойно отвечал он.

– Но мы же ведь умираем! – искренне возмущался я.

– Вы да.

– И умираем совсем?

– Да.

– Так это же смерть!

– Нет.

– А что?

– Сон.

– Выходит, мертвые видят сны?

– Не мертвые.

Так могло продолжаться до бесконечности. Не было сил заставить его выражаться яснее. Это было бы озвучанием немоты, которая не подлежит озвучанию. Он это знал, но не знал, как это мне объяснить.

Лишь однажды, но многие годы спустя, я подумал, что это можно было сравнить с любовью. С признанием в ней. Это как сказать женщине «я люблю тебя» прекрасно зная, что это не то и не так, но, увы, так требует форма, такова словесная формула, и сказав ее, ты запустишь цепную реакцию сотен, тысяч и миллиардов других таких формул; это будет ядерный подрыв слов, и каждое должно что-то выражать, и, наверное, выражает, но все вместе они один большой «бум», а в конечном итоге стыд. Немота в человеческом мире непобедима.

Будь сейчас со мной рядом моя Йодла Къйэнко, я бы не совершал ошибок, которые сейчас совершаю на каждом шагу. (Впрочем, ладно. Когда меня мяли звери, она мазала меня йодом и пела. Йод всегда прожигает до мяса. Но зато ты знаешь, что такое любовь.)

Я тоже обрабатывал раны бога. Золой. А потом лучинками убирал комки. Хорошо, что была зима и не было мух. Лучинки в моих руках не всегда были ласковы.

– Значит, если бы на Земле не осталось ни одного человека, вас тоже бы не осталось?

Он дергался и рычал в подушку.

– А почему вас так много?

– Потому ш-ш-ш… ш-што вас так-так мало!

Иногда мне казалось, он бросит в меня подушкой.

– А что будет, если все перестанут в вас верить?..

– Не будет!

– А если однажды не будет на Земле ни одного человека, который в вас будет верить, вас тоже не будет?

– Да.

– Значит, мы вас главнее?

Он замер и начал прислушиваться, как я ковыряюсь в ране лучинками. В золе иногда попадались острые черные угольки.

– Значит, вы существуете лишь пока… пока кто-то из нас в вас верит? Хоть несколько человек или даже…

– Да!

– А кто? Они кто?

– Не знаю.

– И ты их ни разу не видел?

– Нет!

– И ты про них ничего не знаешь?

– Нет!

– Но ты их хотел бы…

– Нет!

Он вскакивал, вырывал у меня лучинки, ломал и отбрасывал к печке. Вновь утыкался лицом в подушку и мотал всем затылком, когда я приносил пить. Нимб болтался туда-сюда и бросал по углам голубые блики.

Значит, мы их главнее, думал я про себя. Он то ли смеялся, то ли рыдал в подушку.

4 ноября 2203, вторник

Я понимаю, насколько неправильно говорить, что человек не помнит последнего мгновения своей жизни. Не помнить первого – это в самом деле не помнить. Но я говорю, «человек не помнит», потому что так говорил мне он. Он мог вообще говорить без привязки к нашему понимаю. Он говорил «душа», «ад», «рай» «грех», «благость» и «вечная жизнь», нимало не заботясь о том, что для нас это закрепленные формулы.

Он хотел, скорее, быть понятым, чем понятным, либо простым.

После случая с рысью ему долго не хватало такой простоты, чтобы выговорить «молитва».

Отец вернулся через два дня и отправил нас с Чиликом домой (Чилик лаял на меня всю дорогу, изображая главного), а его повез на собаках прямиком через озеро, к бабке-лекарке. Та когда-то лечила отца от ранения горла, но вот чем она заживила раны нашего бога – бог весть. Бог ведал, поэтому и не выговаривал слово «молитва».

Когда мы пошли с ним в баню, на спине его не были ни одного рубца.

5 ноября 2203, среда

Он ушел не раньше того, как помог посадить картошку, ячмень и поправить дом. Он уходил на север, мимо Соленой пади, где люди парили соль, и мы шли с отцом его проводить. Бог этого не хотел, он сильно протестовал, но раз было нам по пути…

Мертвый город, домики на четырех ножках, огражденные повалившимся частоколом, бог не мог увидеть с тропы.

Это кладбище полубожий никогда не являлось темою разговоров, ходить туда запрещалось. В частоколе не было даже того, что бы можно было назвать калиткой. Если домики падали – они падали, как сгнившие на корню грибы, и о них забывали. Последний домик отец поставил несколько лет назад и тогда же подправил, а кое-где обновил частокол. Ибо так надлежало держать черту, отделявшую их он нас. И нарушить ее мог бы лишь сумасшедший или пацан.

До сих пор вижу то последнее мертвое полубожие, как лежит оно на грубо отесанных полубревнах – руки сложены на низу живота, голова повернута вправо – голое тело, лишь натертое соком болотной лилии-мухоморки. Через год оно медленно превращалось в мумию: влага его испарялась летом, зимой – вымораживалась. Рядом с телом стоял наш старый горшок, тут же лежала сильно потрепанная, распухшая от дождей и уже загрязнившаяся от лесной пыли книжка. Рядом с ними лежал сотовый телефон – из тех старых запасов, что боги растаскивали по всей Земле еще в самом начале новодревних времен.

Солнце пробивалось сквозь щели и один из лучей попадал на зеленую лампочку. Та как будто светилась.

Это было как подсмотреть чужой сон. Но самым верхом кощунства было утащить книжку.

Это был «Робинзон Крузо».

Бог никак бы не мог видеть мертвый город с тропы. Ну, а мы, разумеется, не только не заикнулись, но мы даже не повернули в сторону дремучего ельника головы.

– Не скажу прощай, скажу добрых снов.

Отец вздрогнул. На его сутулую спину и без того давил вещевой мешок, а ремень ружья все время сползал с плеча. Но я знаю, каким движением он подкидывает рюкзак и каким поправляет ремень.

Он вздрогнул.

Бог шел впереди меня, за отцом, и говорил ему в спину. Он шел и медленно говорил. Медленно, усыпляюще говорил. И наш длинный, походный, маховый, под раскачку, шаг не сбивал у него дыхания. Мне казалось, я сплю, но я видел спину отца.

– Я скажу добрых снов. Ибо смерти нет, есть впадение в сон.

Бог был снова в своем хитоне, в каком пришел, и опять босиком. Нимб сиял над его макушкой и трещал электричеством.

– Это вечный сон. Ибо вечно умеет длиться лишь последнее мгновение твоей жизни. То мгновение, когда время начнет замедляться, а последний миг твоей жизни – растягиваться.

Но как время никогда не замедлится до конца, так и жизнь твоя никогда не растянется до такого предела, чтобы вдруг смогла оборваться.

Сон – не смерть. Сон – жизнь.

Что для нас лишь мгновение твоей смерти – для тебя давно уже вечная жизнь. Только обращенная в сон.

Ты ведь знаешь, что значит сон.

Разве ты не плакал во сне, не страдал, не переживал ужасы. Что такое твои ночное кошмары, от которых ты просыпался в поту.

И, напротив, как часто ты мог испытывать наслаждение, радость, был истинно счастлив. И как часто тебя разбирала досада на то, что проснулся. И хотелось снова заснуть и вернуть свой сон,

Пусть это все сны. Но во сне ты не знал, что это лишь сны.

А уж будет ли тебе радостно, благодатно, или вечно будут мучить кошмары, язвить проступки, грызть совесть – то зависит лишь от тебя. Как ты прожил жизнь наяву.

Я скажу тебе, что есть рай. Это сон, из которого не хочется просыпаться. И ты не проснешься.

Я скажу тебе, что есть ад. Это сон, когда хочется поскорей проснуться. Но ты не проснешься.

Ты будешь продолжать жить. Жить вечно. И притом никогда ты не будешь знать, что живешь во сне.

А в каком – ты решаешь сам. Только знай, если это будут одни кошмары, все равно никто не придет, не разбудит. Мне жестоко так говорить, но ты это должен знать.

И какая теперь тебе разница, бог ли я, если ты человек?

Ибо никакой сон не кончается явью. Явь кончается сном.

Я скажу тебе добрых снов».

Быстрым шагом бог перегнал отца и быстро стал удаляться. Он почти бежал. Хитон полоскался на ветру. Мы еще шли за ним, пока он был виден. Потом встали. Сели. Сели прямо с краю тропы. Отец достал трубку, набил табаком и поднес огонь. Затянулся. Передал трубку мне. Он в первый раз протянул мне трубку. Мы сидели на сыром мху. Было тихо. В трубке булькала и сипела смола.

Отец бешено постарел.

Что если все отцы принимают такие удары за сыновей!

Я знаю, сейчас отец не хочет проснуться. Он прожил добрую жизнь. И видит добрые сны. После ухода бога он прожил еще восемь лет, потом подвернул лодыжку, прилег и не встал. Тело свое он завещал сжечь и – по обычаю – посадить на кострище куст красной смороды. Единственная ягода, которая светится изнутри.

Долгое время я держал обиду на бога. Он не должен был уйти так. Я даже хотел отыскать его и сказать, что он был не прав. Сейчас я его понимаю. Он не мог уйти по-другому. Закон немоты распространяется не только на речь, но не в меньшей мере – и на поступки.


6 ноября 2203, четверг

Ко времени смерти отца тропа совсем захудала. Боги больше не ходили по тропам, они строили дороги…

Вероятно, никакие преграды не мешают истории ускоряться. Древние века, средние, новые и новейшие… Каждый следующий период был короче и динамичней предшествующих. Новодревнее время оказалось таким коротким, что не заняло и столетия. Впрочем, все наши споры о верхней и нижней границе этого времени кажутся мне сейчас смешными. По устоявшейся исторической классификации я был должен родиться в конце новодревних времен, пережить новосредние и теперь умереть в новоновых…

Это много для одного человека, но совсем мало для историка. Не хватает глубины зрения. Наверно, правильно, что эта новая поросль историков называет нас «летописцами», в лучшем случае, отсылает к нам как к «историческим деятелям». Что тоже неверно. Деятелями были боги.

7 ноября 2203, пятница

Человек, который хотел сбежать, имел фамилию Блюк. Имени у него не было. Так же как и я, он утратил свой род и выводил свою родословную из рода занятий.

– Бух, – шептал он мне ночью (в казарме наши кровати стояли рядом) – вы охотники, мы рыбаки, но заради какого кошмара мы должны читать то, в чем ни уха, ни рыла? Лично я буду делать ноги. Завтра нас посылают разбирать самолет. Там есть катапульта. Надо только лишь подломить переднюю стойку шасси. Пожелай мне удачи. И пусть живоеды меня съедят!

Блюк сбежал, но его поймали с собаками. В наказание заперли в физическом блоке и заставили спаять до утра усилитель низких частот. Блюк всю ночь выдирал страницы «Введения в радиодело» и ел. Наутро его повезли в медицинский блок, но уже было поздно. Блюк умер от заворота кишок. Это я знаю точно, и не совсем понимаю тех, которые говорят, что его так и не поймали.

Блюк был хороший парень и тоже с тропы богов, мой земляк. Клюнул на ту же удочку, что и я.

Прошедший по тропе слух, что на строительстве дорог платят книгами, выманил из леса много таких. Недотеп. Но увы, мало кто из нас обращал внимания, что эти дороги имели начало и имели конец. Начинались в лесу и в лесу заканчивались. И обязательно где-то посередине находились развалины новодревнего города или села. Отсюда брался битый кирпич и разломанный на куски бетон для мощения прямых узких просек. Они никуда не вели, это к ним вели тропы, по которым и выходили из леса люди. Так червяки попадают в кротовый ход…

Мы с Блюком работали на разных дорогах, но, как оказалось, оба имели привычку сидеть всю ночь у костра и читать.

Когда в очередную «получку» мне выдали «Основы геохимии», я слегка удивился. Через неделю же получил «Библейскую энциклопедию», а еще через неделю «Общую астрометрию». Затем 11-ый том «Всемирной истории» и в придачу «Полный каталог пород собак». Через «собак» я еще продрался, справочник «Трактора и машины» одолевал из последних сил, немного расслабился на «Диалогах» Платона, а на «Кварках» сломался: решил хоть ночку поспать.

Проснулся в каком-то лагере.

Это был еще перевалочный лагерь, без режима и без охраны. Там нам выдали полный комплект солдатского обмундирования. Гимнастерки и сапоги оказались вполне добротными, но белье никуда не годилось: гнилое. Впрочем, это заботило меньше всего: кормили три раза в день, никакого особого распорядка дня и – почти никакой работы.

Мы познакомились с Блюком в библиотечно-читальном бараке. Блюк попал сюда раньше и еще помогал сколачивать стеллажи и расставлять на них книги. Заявив о себе как способный сортировальщик, он уже имел на погонах желтую лычку.

Сейчас я могу сказать, что перевалочный лагерь был самой хитрой уловкой, которую боги могли придумать. Мы сами обустраивали наш лагерь, сами охотились и ловили рыбу, привозили от местных людей продукты и хлеб. Сами составляли команды, рыскавшие в развалинах городов, сами отыскивали, клеили по страничкам, переплетали книги. Несколько скандинавских богов и две дюжины полубожий, ходившие в офицерской форме, были для нас родными отцами и дядьками.

Ловушка стала захлопываться, когда вся окрестная местность была вычищена от книг. Неожиданно объявился командир роты, его заместитель, командиры взводов. Боги разом обвешались портупеями, пистолетами и планшетками. Полубожия стали слоняться по периметру лагеря с автоматами: книги якобы надлежало теперь охранять. Полубожия приходили с юга, их было много и все чернявые (на юге гораздо раньше начало действовать положение, по которому женщина не могла иметь детей кроме как от богов).

Увы и сто раз увы, нам многое было еще невдомек. Сбегали из лагеря единицы. Лишь когда начались построения на плацу, изматывающая строевая муштра, строем – в столовую, строем – в уборную и подъемы-отбои по распорядку, лагерь сразу ополовинел. Тем не менее, двери в библиотечный барак оставлялись по-прежнему на всю ночь открытыми. Главное было не заснуть до двенадцати ночи. После полуночи разрешалось вставать и идти в читальный барак. К подъему следовало вернуться и успеть забраться на нары.

До сих пор не могу понять, почему мы не сбежали еще тогда? Может быть, потому, что Блюк получил еще одну лычку и имел звание младшего систематизатора, а во мне пробудилось жгучее любопытство к науке и технике (на тропе практически не было технических, ни научно-популярных книг; это было для меня шоком, что книги бывают не только о людях). Но наверно, обоих нас смущало и то, что сбежавших ребят никто не ловил, они бродили вкруг лагеря, строили шалаши и землянки, и по-прежнему даже глубокой осенью кое-кто приходил либо строиться на обед, либо скрытно пробирался ночами в читальный барак. Дежурные полубожия не принимали никаких мер к задержанию.

Хорошо помню тот обед, сытный жирный зимний обед с большими кусками оленьего мяса и горьким брусничным чаем. Дальше помнится очень смутно: сани, сено, веревки на руках и ногах, гулкий храп лошадей, ночные звезды, сметаемые с небес еловыми лапами. Первые сутки, вторые, третьи…

Почти все из наших приехали с обмороженными ногами и прошли через госпиталь, прежде чем попали в казармы. Последняя возможность побега была упущена.

8 ноября 2203, суббота

Это была старая военная база ракетных войск. Впоследствии мы узнали, что она называлась «Северный космодром» и здесь располагались части «Зет-Зет». Наше подразделение обозначалась литерой «Д».

Нас держали на окраине города, чуть поодаль пустоглазых бетонных коробок. Два ряда частокола из бревен, между которыми носились собаки; ров, колючая проволока, вышки с охранниками из полубожий, боги с дубинками, строжайшая дисциплина. С утра штудирование учебников, после обеда – поход на кладбище техники, вечером – в мастерские.

Мы жили с Блюком в одной казарме, но находились в разных взводах: он в электрическом, я – сперва в поршневом, затем в роторно-турбинном. В части был уже собран примитивнейший газогенератор, работавший на березовых чурках. Все ждали запуска первого двигателя внутреннего сгорания, только не было настоящего машинного масла, а то, что мы находили к картерах различных моторов или даже в цистернах хранилищ уже давно превратилось в тонкий слой битума. (Где-то на юге еще только лишь добывали первые сотни тонн нефти и учились перегонять ее в керосин и плохой бензин).

Тем не менее, это чистой воды легенда, что первый двигатель заработал на подсолнечном масле и якобы пять человек при этом вручную раскручивали большой генератор, чтобы подать на свечу искру. Это неправда. Никакого масла не было вообще, а картер принудительно наддувался графитовой пылью. Искру обеспечивал обычный пьезокристалл от простой зажигалки.

Звук, согласен, от двигателя был характерный: «ком-быгх! ком-быгх!» Это был одноцилиндровый, двухтактный двигатель. Он еще не имел охлаждения и, проработав минуты две, разорвался.

Конечно, те из историков, что доныне бледнеют при виде эмблемы частей «Зет-Зет» (череп с двумя скрещенными гаечными ключами) теперь торжественно заявляют, что это якобы Комбыгхатор являлся создателем того первого «ком-быгх-двигателя» и отсюда, мол, пошло его имя.

Это не так.

Мне приходилось слышать про Комбыгхатора много раньше и при случае я могу доказать, что это слово имеет в корне искаженное «богатырь», но запрятанное меж префиксом «ком» и сдвоенным суффиксом «тор». В противовес всем известным нам по подразделению «Д» богам, этот – был совершенно новый и придуманный здесь же бог. Бог молодых ребят-технарей, посылаемых в сырые подземные бункеры разбираться в сплетении спекшихся проводов и кабелей, в ржавых кишках машин и трухе приборов. Чисто «человеческий» бог. Культ Комбыгхатора развивался в строжайшей тайне и жестоко преследовался надзирающими богами. Единственной формой обращению к Комбыгхатору – своего рода тайной молитвой – был тяжелый надрывный кашель. Отсюда пошла современная секта «кашлюнов». Ночью казармы заходились от кашля, и это для многих было последним в жизни радением-призыванием грядущего Избавителя.

Утверждение, будто Комбыгхатор с самого начала был человек, абсолютно неверно. Те, кто клятвенно утверждают, будто знали Комбыгхатора по подразделению «Д», натуральным образом заблуждаются. От своего создания до трагической развязки «Весны мечей» подразделение «Д» просуществовало четырнадцать лет и за все эти годы пределы подразделения не покинул ни один человек.

Исключение составлял лишь Блюк, но он использовал авиационную катапульту.


9 ноября 2203, воскресенье

Я намеренно не хочу говорить о богах, которые эти четырнадцать лет продержали меня за забором. Здесь не хватит и ста тетрадей, а эта моя, единственная, скоро закончится. И потом, как во всякой неволе (тюрьма это, либо армия), между нами возник характерный антагонизм двух каст, подчиняющих и подчиняющихся: и при том одинаково страдающих близорукостью за пределами своей касты: здесь живые нормальные лица, а там мутноглазые уродливые личины; здесь красивые интересные личности, там – тупая, лишенная всякого интеллекта безликость силы.

Надо быть большим гуманистом, чтобы видеть в большой обезличенной массе богов хоть одно человеческое подобие. Но я не был большим гуманистом. В лучшем случае я относился к ним как к живоедам моего детства, которых и надо бы истребить всех, но нельзя забывать, что это они удобряют луг, родивший нам хлеб. (К сожалению – всем нам тогда казалось, что именно «к сожалению» – богов нельзя истребить, а надежда, что они сами вдруг себя уничтожат в то разгоравшихся, то затухавших религиозных войнах, оказалось пустой надеждой.)

Теперь сложилось множество мифов о поворотной точке «Весны мечей», после которой боги встали на путь человека, уже сами овладевая науками и осваивая стезю прогресса. Увы для многих из нас, но это произошло по нашей вине и через потоки крови.

Не хочу исследовать эти мифы. Они правдивы не больше (но и не меньше), чем сказка о ковре-самолете. Вопрос лишь в том, как убрать неточное слово «ковер».

Единственное, что берусь утверждать, что всему начало был бунт, стихийный и неподготовленный бунт. И не правы как те историки, что употребляют слова «вооруженный мятеж» (ибо это не была армии), так и те, которые используют термин «восстание заключенных», (ибо это не было и тюрьмой). И совсем уж наивно звучит утверждение, что «восставшие» ставили себе целью поставить богов на место, то есть, вытолкнуть из реальности и вернуть в ту самую нишу духа, которую они занимали на Земле прежде.

Само же понятие «тайное общество Комбыгхатора» соответствует истине лишь отчасти. В принципе в нем состоял любой, что освоил технику кашля. Однако, и в этом «обществе» не было тех «отважных юных героев, добровольно шедших на смерть». В подразделении «Д» большинство было мужиков, пусть молодых, но уже мужиков, всем нам было за тридцать.

…А тот был просто больной, и в ночном перекашливании других, его надсадное «кхы-кхы-кху-кхау» говорило лишь о тяжелом бронхите. На беду, дежуривший по казарме бог принял кашель за нарочитый и особенно вызывающий. Он ударил больного дубинкой. Не так уж и сильно, даже лениво. Скорей, для проформы. Но больной умер.

День похорон всегда считался полурабочим, «днем вольного чтения» и в мастерские после обеда не загоняли. Но в последние дни (это было начало весны), похороны шли косяком…

Бунт вспыхнул в кузнице. В тот день там работали штрафники со всего подразделения «Д», и как раз привезли огромную партию строительных сверл, дюйм с четвертью. Их предстояло раскрутить в плашки, в заготовки для турбинных лопаток.

Каждое сверло раскалялось в горне, зажималось в тисах, захватывалось большим газовым ключом с насиженными на ручки обрезками труб, и шесть человек начинали его раскручивать в обратную сторону. Это был адов труд. Сверла остывали. Их приходилось вновь и вновь нагревать. А потом еще работать молотобойцами, расплющивая лопатку до рассчитанной толщины. Один неверный удар, и лопатка шла в брак. Тогда нам хотелось закрыть глаза, ибо не было сил убить на месте того, кто нанес неверный удар.

Нет, это был не я, что нанес второй неверный удар, но я в ярости молотил кувалдой вместе со всеми, пока расплющенная лопатка не превратилась в короткий меч. Она сама превратилась в меч. Во всяком случае, в той неровной вытянутой лепешке все угадали форму меча.

Надзирающий бог заподозрил в нашем неистовстве что-то неладное и подбежал. В него и воткнули «меч».

Бог кричал так, что по всей территории мастерских стихли всякие звуки. В тишине, волна угрюмого кашля прокатилось по всему подразделению «Д». Руки сами взялись за железо. В мастерских слишком много железа, несущего смерть. Чего было мало, так это оружия – только лишь то, что отняли у полубожий на вышках.

Бессмертных богов никто и не пробовал убивать (покалечили – это правда), их всех связали и заперли в кузнице.

Двое суток подразделение «Д» оставалось независимой самоуправляемой территорией, но не хочу повторять здесь то, что всем хорошо известно. Также не могу трогать мифы, в той или иной степени касающихся конкретных имен. Эти люди погибли достойно и в равной мере заслуживают посмертной славы. Касательно их повторю лишь то, что человек, пытавшийся однажды сбежать, имел фамилию Блюк, и что не было человека по прозвищу Комбыгхатор. Комбыгхатор опять повторяю был «бог», и он жил лишь в наших больных сознаниях!

Что же до самого бунта, то могу уточнить лишь несколько важных моментов.

Попыток всем вместе вырваться на свободу, чтобы затем раствориться в лесу, предпринималась только одна, (а не две) и она состоялась в самую первую ночь: тогда за ограду успели вырваться несколько человек.

Тем не менее, называть «легендарным танком Т-132» (якобы протаранившим ряды частокола и ушедшем навеки в лес) и вообще называть каким-либо танком ту паровую машину от паровоза (пусть она и стояла на шасси танка), было бы слишком большой натяжкой.

Этот «танк» повалил лишь внутренний ряд частокола. Когда он таранил внешний – лопнула правая гусеница. В темноте, под встречным обстрелом, и среди переломанных бревен нам удалось заменить проржавевший трак, но снова натянуть ленту и забить палец мы уже не смогли. Но остатками перегретого пара едва успели отсечь атакующих полубожий.

Далее: переговоры велись непрерывно. От них никто никогда не отказывался. Боги предлагали нам жизнь, мы требовали свободы. Надо прямо сказать, что эти двое суток «свободы и независимости» были куплены только ценою переговоров. Переговоры вел комитет из шести человек и в нем не было Комбыгхатора-человека, как заявляют сегодня некоторые «свидетели».

Штурм начался на третьи сутки, в девять часов утра. (Слухи о том, что нас слышат, а потому вот-вот придет помощь из каких-то других восставших частей «Зет-Зет» на «Северном космодроме», так и остались слухами).

Оставшиеся в живых не расстреливались и не бросались живыми в ракетные шахты. Их должны были перевести в другие подразделения. Я думаю, их перевели.

Раненых положили на розвальни и повезли в госпиталь. Думаю, нас действительно собирались лечить.

Мне удалось бежать.

Эта история, ныне раскрашенная самыми невероятными небылицами, на самом деле проста, и не пахла никакой мистикой. Пахло совсем другим…

Это было стадо мамут. Обычная сезонная миграция бесчисленных стад мамут, что всегда дважды в год проходили по территории Космодрома, и для нас самым первым, действительно ощутимым весенним запахом – все эти семнадцать лет – был запах идущих мамут.

Вероятно, одно из стад запуталось меж колонн полубожий, спешивших к подразделению «Д». Запуталось, разбрелось, забегало. Стрельба последних нескольких дней, оцепления и облавы с собаками (полубожия ловили сбежавших) – запугали бедных животных насмерть.

Только все это я понял позднее. Реконструировал, так сказать. А тогда я очнулся от мамутова запаха – как потерявший сознание приходит в себя от нашатыря. Видел, что лежу на снегу, слышал крики и выстрелы. Одна из обезумевших лошадей пронеслась совсем рядом и ударила меня косым краем розвальней, отбросив в снег еще дальше. Запах мамуты стал совсем нестерпим.

Кто бы мне объяснил, почему я пополз на запах, как нашел, как зарылся под брюхо убитой мамуты, как накрыл себя ее шерстью? Это необъяснимо.

Не знаю точно, сколь долго лежал я под брюхом мамуты. Может быть, сутки, может быть – двои. Но иногда приходил в сознание и один раз, кажется, слышал близкие голоса. Густая жесткая шерсть, по объему равная двум тюкам распущенной пакли, только свалявшаяся в жгуты, не дала мне замерзнуть.

До сих пор иногда гадаю: могла ли эта мамутова вонь, миазмы иметь целебный эффект? Впрочем, в те далекие времена порошок из сушеных и растолченных пальцев (пальцев хобота, разумеется) непременно входил в состав самых сильных снадобий, от которых, как говорили, вставали даже покойники. Не знаю, может, что-то и повлияло. Но скорее всего, я просто-напросто отлежался. Потом ощупал себя.

Самым сильным было ранение головы. Как я потом узнал, пуля вынесла кусок кости над левым ухом.

Ночью я выбрался из шерстяного кокона и ушел в лес. Не знаю, как долго шел и куда, но, видимо, по следам мамут, потому что очнулся в племени диких лесных людей, манъюитов, охотников за мамутами.

В ту весну я потерял обоняние и полжизни не чувствовал даже самых пахучих запахов.

10 ноября 2203, понедельник

Все последующие двадцать лет пронеслись как сон.

Иногда я пытаюсь уверить себя, что это было все наяву и со мной, но ни разум, ни память подчас не могут пробиться сквозь плотные наслоения мифов и небылиц, покрывших собой историю. Народное творчество – это сила, которой не может противостоять один человек.

Спасают люди. Чапр – Рысий Коготь, Танга, Карында, Пастырза, Чув – Жженый Бивень, Мехря, Пендрик, Дарежа, Савата, Марсик, Пильша, Оринфий, Мулява, Егда, Олекса, Вац, Калч, Скарлата – Сын Черного Волка, Орлук, Сипун, Айга, Дахина, Исада, Хрумсай, Дармак, Марий-сын, Безног, Пелтас-Младший, Рындшак, Чупаня – Калганов Корень… – их я могу и сейчас перечислить всех до единого.

В тот день, когда после долгих лет жизни в племени, я был выбран вождем манъюитов (после гибели Чапра – Рысьего Когтя) в племени было двадцать восемь мужчин, сорок женщин и до полусотни детей.

Пускай сейчас слово «манъюит» стало нарицательным, но все они тогда были живые реальные люди – зародыш той небольшой партизанской армии, обложившей «Северный космодром» со всех четырех сторон.

В последние годы об этом пишут много исследований. Хочу уточнить лишь несколько фактов.

Собственно, как принято говорить, «фронтов» было только три. Восточный и Южный фронты (командиры Тыхту-Мьянг и Антон Пупырь соответственно) перехватывали обозы с боеприпасами, амуницией и провиантом, нападали на сторожевые посты полубожий, но – главное! – освобождали шедших по этапу людей.

Западный фронт, возглавляемый Толстым Вацем, а затем Пильшей-Младшим, контролировал вывозимую с космодрома технику. А вот Северный фронт не существовал. Это было соединение диверсионных отрядов и групп, которое действовало внутри космодрома. Вот поэтому не было и единого командующего фронтом. Волк Факир, Ваня-Маня, Пахтач, Корабельщик, Мехряк и Пьян-Чу – каждый в разное время – возглавляли на северном направлении лишь один из летучих связных отрядов. А потому совершенно неверно бытующее среди историков мнение, что манъюиты были разгромлены ударом на север, в направлении якобы их основных партизанских баз. Кто знаком с этой местностью, тот хорошо знает, что на севере сплошные болота.

Правда лишь то, что с появлением летательных аппаратов, мы несли большие потери: в ловушке лесных пожаров целиком погиб весь Западный фронт и сильно пострадал Южный. Но и даже на этом движение манъюитов не было разгромлено окончательно. Пока на «Северном космодроме» работали подневольные люди, он ни дня не существовал мирно.

У меня до сих пор с собою двухтомник Мира Новака «Манъюиты: правда и вымысел», и я должен признаться, что правды в нем даже больше, чем вымысла. Чего не скажешь о повести «Последний поход Комбыгхатора» Плеса Цокова. Беллетристика от начала и до конца. Наиболее «удались» автору вопли жен и клятвы малолетних детей «отомстить». Без комментариев.

Я специально избегаю указания точных дат имевших место событий. Не хочу показаться мелочным, но поспешное восстановление в 2200 году летоисчисления аnno Domini и последовавшая за ней обратная хронологическая привязка до сих пор вызывают у меня активное отторжение. Впрочем, если за годы моего странствия было столь уж волюнтаристски решено, чтобы нижней границей «разрыва времен» считать семидесятые годы двадцать первого века, а верхней – 2113—2114 годы, то сейчас с этим трудно спорить. Но размеры такого зияния в хронологии лично мне представляются непомерно большими. Тем не менее, если будем считать, будто весь ХХI-ый век длился только 92 и 5/12 года, а ХХII-ой – 103 и 1/12, я готов согласиться, что перед нашими математиками стояла задача, которая практически не решается.

28 мая 2204, пятница

Так бывает только после грозы, той грозы, что бывает только в Сибири, летом, на самой макушке лета. Такая гроза бывает раз в год, а, может, раз в жизни.

Долго стояло ведро, сушь, и с утра обещалось такое же пекло, но часам к десяти на юге что-то сбелело. За лесом что-то сбелело.

Было только синее небо, зеленый лес, и вот тут между ними что-то сбелело. Сбелело и вновь исчезло. Потом внезапно вынеслось облако, белое, совершенно белое, вынеслось и пронеслось на север. А за ним – такие же белые, ровные, один к одному. И уже заполнили небо полностью, но еще ни одно с другим не слилось, и бегут. И бегут.

А на юге уже – колонны, колонны, столбы, пирамиды, горы. Вверху еще белые, а снизу – темные. Вскоре черные. Вскоре все вокруг черное. А молния – желтая. Далекая, потому и желтая. А вот ближняя – уже белая. И вот так без конца: далекая – желтая, близкая – белая. А совсем уже близкая – голубая.

Понятное дело, ливень. На час. Быть точным: минут на сорок, сорок пять.

А потом сразу солнце – сквозь последние капли. Наверно, все дело в каплях. Но трава становится изумрудно-зеленой, кора сосен – медово-коричневой, кровь оленя – алой. Да, алой. Дождь мог промыть листья, прополоскать траву и смыть пыль с сосновой коры. Но он не мог сделать алой кровь. Это что-то в самой атмосфере.

Это длится всего секунды, от силы минуту, от силы пару минут, но никак… Это длилось сорок шесть лет. Все то время, пока она была рядом со мной, это длилось и длилось, и длилось, не думало даже переставать…

В тот день она сидела в траве и смотрела, как я свежевал оленя.

Она сидела тут еще до грозы. Пушистые метелки травы закачались еще до того, как я вытащил нож, чтобы выпустить из оленя кровь. Казалось, из травы доносилось, как она глотала слюну.

Потом разразилась гроза, я стоял под сосной и с каждою вспышкой молнии все лучше видел в траве ее узкую спину. Спина была ее крышей. Позвоночник князьком, а ребра – стропилами. Ветхую, тонкую, добела выцветшую рубашку вовсе не было видно. Прибило к коже дождем.

Потом мне полагалось уйти, взять заднюю ногу и спокойно уйти, ибо это был их олень. Их территория, их олень. Их мужчинам принадлежало право убить оленя. В других местах чужак только так и делает: берет заднюю ногу и спокойно уходит. А если что-то его задерживает – местные будут ждать. Прятаться за деревьями и терпеливо ждать. Ждала и она.

Только я не ушел. Не сразу ушел. Сначала развел костер и бросил на угли печень. Потому что мне нужна была шкура. Вчера, на порогах, лодка перевернулась. Пропали все вещи, и меня с новой силой бил застарелый кашель. Мне нужна была эта шкура. Их оленья шкура.

Она вылезла, когда я соскребал со шкуры мездру.

– К'йэнко? К'ылан»? – быстро пролепетала она и встала у костра на колени.

– Къйэнко, къйэнко, – я спешил ее успокоить, сам гадая, что это значит. Выкатил из углей печень и воткнул перед нею нож.

Откуда мне было знать, что у них так принято: если мужчина втыкает перед женщиной нож, он берет ее в жены? Сорок шесть лет она носила при себе этот нож – как штамп в паспорте. Сорок шесть лет. Сорок шесть лет и весь земной шар. Неужели все это было? И было с нами?

Зея, Амур, Уссури, Японские острова, Гуам, Полинезия, Кокос, Панамский перешеек с расшлюзованным пересохшим каналом, Гваделупа, Западная Сахара, Гибралтар, Пиренеи, Средиземное море, Проливы, Черное море, Азовское, Дон, путь в Волгу по сухому каналу, потом Ока и Москва… – если это судьба, то хотя она и бросала вначале нас очень жестоко, но в конце концов обошлась милосердно.

Потом мы смогли признать, что это были едва ли не самые счастливые годы жизни.

Когда она написала «Путешествие За» (впервые взяв псевдоним Йодлы Къйэнко – ее настоящее имя начиналось с двойного «Ы» и имело девять слогов, но я звал ее Зея), то я долго не мог поверить тому, что читал. Казалось невероятным, что это все написала она, та девчушка, которая выползла из травы к костру и смотрела на шипящую в углях печень.

Но она писала так же легко, как и пела – тем сибирским горловым пением, когда прыгнув за мною в лодку и, держась за борта руками, проводила взглядом родное стойбище и стоящих на берегу людей, а потом вся вытянулась, запрокинула голову и волнительно заработала голосовыми связками.

С ней было все так легко, что если бы даже бросило нас на Марс, а домой приходилось бы возвращаться через Луну, то она бы только сперва удивилась: «почему это в космосе мало воздуха?» (Как сперва ее удивляло море: «почему в нем так мало пресной воды?») А потом занялась бы ужином. Ибо ей никто не докажет, что на Марсе (Луне) нельзя развести огонь, чтобы сготовить ужин, потому что там нету воздуха. Она только бы удивилась: «Но ведь я же пою! Интересно, как бы я пела, если бы на Марсе (Луне) не было воздуха?»

Такие женщины не встречаются только раз в жизни. Такие женщины встречаются одна на миллион жизней.

В семидесятых-еще-непонятных-каких-годах непонятного-какого-прошлого века мы, наконец, поселись в дружной общине 3-го Общережимного Книжного Городка, (ныне известного как Усть-Пахринск) при впадении шумной полноводной Пахры в Москву.

Прежний одноименный город Москва уже никого не пугал своими развалинами, да и время отважных охотников-вещевиков прошло. Боги ослабили давление на людей и ввели многие послабления. Это, как всем известно, объяснялось радикальной сменой политики в отношении оставшихся на Земле людей, число которых по-прежнему уменьшалось.

Боги перестали использовать людей для работы, вместо них работали армии полубожий, но по-прежнему женщинам запрещалось иметь детей кроме как от богов. Будь у нас с Зеей дети, мы, конечно, не пришли бы сюда, но, как оказалось, сырость ракетных шахт наградила меня не только пожизненным кашлем… Хотя хорошо и то, что никто за эти все годы не закашлял в ответ. От всякого чужого кашля я по-прежнему немедленно просыпаюсь и потом не могу уснуть до утра. К счастью, Зея редко болела, а когда простужалась – мы спали врозь. И кто знает, может, в одну из этих ночей у нас был тот единственный шанс?..

В первые годы нашего пребывания в Городке здесь еще существовала цензура, тем не менее, некогда тайный культ Комбыгхатора исповедовался теперь в открытую. И не мне одному в то время казалось, что втайне он поощрялся богами.

Тогда уже стало всем очевидным, боги не были ни ленивы, ни бестолковы, и ни коей мере лишены способностей к освоению самых сложных наук. Несомненно и то, что они очень трудно и больно переживали тот психологический шок, когда основная масса людей исчезла с лица Земли. «Совокупный продукт мыслительной энергии человечества и критическая деструкция мультидеменсиальной решетки эго-партиций…» как неожиданно стало модно объяснять богам их судьбу, «оказывая материализующее воздействие на латентно-конвергенциональные сгустки…» Бр-бр-бр. Боги этого не заслуживали.

Поначалу их общий уровень образованности был весьма невысок, соответствовал тому времени, когда формировались их культы, а это тысячи лет назад. В лучшем случае боги знали, что чертил или складывал Пифагор и какие циклы и эпициклы рисовал Птолемей. И еще – они оказались такой же жертвой разрыва времен, как и люди. Просто им было тяжелее. То, что нам казалось восстановлением, для богов было освоением нового – освоением всех культурных и научных открытий последних тысячелетий…

Сегодня, когда я уже в темноте возвращаюсь с рыбалки и вижу плывущую между звезд мигающую белую точку, то вижу, насколько они преуспели.

У людей был лихой прогресс, но у этих – лише.

Иногда мне уже казалось, что правы те мои оппоненты, которые утверждали, что люди просто покинули Землю. Нашли что-то лучшее, улетели, переселились. Верь я в такие сказки, то, наверно, поверил бы даже в то, что и боги когда-нибудь улетят. Вдогонку улетевшему человечеству. Так и будут носиться по всей Вселенной: одни улетать, другие – догонять. Не знаю. Но не это будет кошмаром Вселенной.

Впрочем, Зея довольно долго убеждала меня, что боги и в самом деле оставят людей в покое и действительно улетят, если смогут найти Комбыгхатора и переманить его на свою сторону. Несмотря на то, что она была проницательнее меня (не случайно на всех работах, написанных нами вместе, ее псевдоним шел первым), боюсь, она так до конца и не верила мне, что Комбыгхатор не был никогда человеком, но изначально – функцией, образом, представлением.

Это был «технический бог», убеждал я ее, во всех смыслах технический бог, контр-бог, а-бог, (только не анти-бог, хотя с этим она соглашалась), и к нему не подходят те общие механизмы боготворения, обожествления, то есть, возведения в ранг богов отдельных людей, прародителей, предков или выдающихся личностей, как это имело место много тысячелетий назад.

Иногда мы с Зеей сильно не понимали друг друга, и я горячился.

– Бог земли, бог воды, плодородия… – я в те дни не давал ей ночами спать и, страдая бессонницей, отнимал у нее подушки, под которые она прятала голову, ничего не желая слушать. – Бог войны, света, тьмы, справедливости, бог возмездия, бог любви или вот, наконец, бог единый… все они суть мы же, это наши же люди, разные их начала, потому-то люди и боги так похожи между собой…

– Я хочу спать, – говорила она, забирала подушку и одеяло и уходила в гостиную, на диван. Я шаркал следом:

– Комбыгхатор не только не был никогда человеком, он вообще никак не относится к человеку. Или относится никак. Он изначально противопоставлялся богам, а, значит, и людям. Если хочешь, он бог прогресса, техники, бог машин, бог компьютеров, бог того самого искусственного интеллекта, которые боги изобретают вновь и, уверен, скоро изобретут…

Она вставала и шла на кухню принимать капли. И пока их считала, кивала. Этим словно бы признавая: «Да. Толь-ко по-жа-луй-ста ус-по-кой-ся. Твой Ком-быг-ха-тор не был ни-ког-да че-ло-ве-ком». Вот так: двадцать пять слогов – двадцать пять капель.

– Но ты думаешь, это бог, которого мы и создали? – одержав небольшую победу, не унимался я. – Мы? Нет! Это бог, который сам себя создает. Через нас. Может, и всегда создавал. Еще с каменных топоров и костяных ножей. Может, что мы его просто открыли или нет, лишь озвучили его имя…

Она опять уходила в гостиную, на диван, и накрывалась подушкой. Я опускался в кресло и набивал трубку. Она знала, когда мне важно курить, но никогда не давала мне курить в спальне.

– Это было не удивительно. Когда тебя окружают враждебные боги, ты ищешь доброго бога. Ты спишь?

Она спала и похрапывала. Она всегда похрапывала, когда расстраивалась во сне. Она всегда расстраивалась, когда я курил.

– Может, я тебе не рассказывал… Только как человек одно время носивший такое прозвище, я знаю лучше других, что он не был никогда человеком. А порою мне кажется, что он бог не столько машин, сколько бог того неудачного пути человечества, из-за которого люди и сбежали с Земли. Как знать.

Она спала и похрапывала. Край теплой ночной рубашки выползал из-под одеяла, и от этого мне казалось, что ей холодно.

– Не знаю. Может быть, лишь когда мы окончательно вымрем, лишь тогда наши боги и увидят его. Придут к нему и поклонятся. И тогда он возглавил их поход по Вселенной… В поисках сбежавшего человечества. Знаешь, мне, правда, жалко наших богов. Комбыгхатор бросит их так же, как их бросили люди. Комбыгхатор – новый кошмар Вселенной. Сколько бы человечество от него ни носилось, он повсюду пойдет по его пятам и однажды раздавит своей пятой. Не потому что плохой. Не заметит. Н-да. Я знаю, что ошибаюсь. Капкан аналогий запрещает не ошибаться. Иначе мы повторим ошибку, которую совершили боги, когда ее допустили мы…

Она все так же похрапывала. Тонко и мерно. Я вставал и запрятывал кончик ее рубашки под одеяло. Теперь ей было тепло.

Едва за окном начинало брезжить, я выползал из кресла, снимал пижаму, надевал свой старый костюм и шел на Пахру – рыбачить.

Над рекой розовел туман, пели птицы, плескалась рыба. Там давно истребили всех живоедов, а в округе вывели всех мамут. Воздух чистый, пряный. Пахнет цветами. Где-то за дальним лесом ухает сваезабивочный агрегат. На строительстве химкомбината пищевых наполнителей тоже проснулась жизнь.

Пахра всегда мне напоминала Рыбное озеро из моего далекого детства. Если не смотреть на тот берег, а смотреть вдоль – она кажется бесконечной. В Пахре водились огромные сазаны, но мне ни разу не посчастливилось. К девяти часам, когда они начинали играть, а потом начинался клев, я давно уже спал на стульчике. На маленьком раскладном деревянном стульчике. Спал, как могут спать одни старики. Которым сначала нечего стало сказать. А потом – некому.

В то утро оно тоже спала. На диване в гостиной, накрыв голову одеялом. Она видела добрые сны.

Комбыгхатор

Подняться наверх