Читать книгу Как служить Слову? Манифесты. Опыт реминисцентной прозы - Александр Мищенко - Страница 4

Как служить Слову?

Оглавление

Ответ на этот вопрос «Как служить слову?» вызвучивался для меня двоичностью экспертов как «голос свыше» и глас новоявленного патриарха Кирилла во время его интронизации, транслировавшейся в прямом эфире. Манифестом звучало в моем сознании:

– Служение Слову – это тяжкий крест, несение которого требует полной самоотдачи и полного ему посвящения себя. Крест писателя – отречение от всего, что не есть служение Слову, готовности быть верным ему до конца. Нет и не может быть у вступившего на этот нелегкий путь ничего личного и частного. Он сам и вся его жизнь безотказно принадлежат Слову. Его сердце болит о народе.

Писательское служение является особым духовным подвигом. Его невозможно вести в одиночку или в ограниченном круге единомышленников. Надо единить всю полноту и многообразие дарований, присущих каждой человеческой личности, которая пришла в этот мир заявить о себе на фиесте жизни. Посему, сознавая свои недостоинства, с тем большим внутренним трепетом, воссаженные на престол писательства и пребывая в этих горних высях, мы выражаем надежду, что масса людская, не отрекаясь от биологического своего предназначения, будет следовать примеру лучших, прислушиваться к их мнению, что жизнь, которая умней нас, возьмет свое, что верх возьмут здоровые начала. Нам же остается внимать гениям, которыми мечены вехи веков, солнцу русской поэзии Пушкину, Толстому, Достоевскому, Гоголю, Шолохову и недавно ушедшему из жизни Солженицыну.

Писатель – хранитель внутреннего единства человека с самим собой и со всем человечеством.

Воспринимаем как знаковую мету времени, что писатель предназначенностью своей дерзновенный заступник народный и поборник того, что являет собой правду, или истинную глубоко научную, не спекулятивную мысль об общности «человеческого вещества» на планете и вселенской ее предназначенности в эволюции Мироздания, что пришло время Ноосфера.

Задача писателя не допускать возникания перерастания разномыслия в обществе в раскол нестроения и лжеучения. Писатель должен способствовать тому, чтобы каждая личность во всей ее неповторимости находила свое место в общем созидательно-творческом устремлении человеческого организма планеты в бесконечном своем эволюционном развитии. Материя единится взаиможертвенностью. Классик сказал: «И море и Гомер, все движется любовью». Перекликается с этим Дант: «Любовь, что движет солнце и светила». Реплика в сторону: у них «общая историческая судьба», как сказано было Президентом России. И нужно, чтобы человеческие разномыслия не ослабляли общих усилий по созиданию общего нашего дома под звездами. Наш лозунг: в главном – единство, во второстепенном – свобода! Во всем любовь!

Мир весь и сама природа есть мышление. Так именно созвучивался «неистовый Виссарион» с постулатами современной физики. «Сфера познаваемого есть почва, из которой возникает и образуется сознание», – заявлял он. «Гений не упреждает своего времени», – говорил великий критик о Пушкине. Да-да, он «угадывает» не всем видимые смыслы. Сближение с действительностью, звучало у него, – есть прямая причина мужественной зрелости литературы. Документность – вот флаг литературного бытия. Эта мысль Виссариона Белинского должна стать руководящим принципом литературной жизни в новом веке, когда мы пересекаем фронтир ноосферного мышления и бытия, когда служение писателя в литературе приобретает особое значение в той ситуации, которая возникла в мире на рубеже тысячелетий.

После образования независимых государств и ликвидации практически колониальных зависимостей (одни сомалийские пираты что вытворяют) на круглошаром пространстве исторической жизни человечества меняться стали мировое мышление, ментальность человечества. Жить надо по-новому.


НОВЫЕ ПОСТУЛАТЫ


Человек – гражданин своего государства и одновременно – гражданин планеты Земля. Такая дуальность единит разноречивые начала в нем самом. Ему приходится пересматривать свою старую мифологию: дом, корни, родина, почва, патриотизм и проч. и искать в старых понятиях новые смыслы.


Планетная культура, культура нашего общего дома под звездами – артефакт нового времени.


Термин космополитизм, конечно же, изжил себя. Две только генеалогичских линии возьмешь в ум, и ясно становится, что живем мы на планете в одном волновом доме. Я говорю о шотландских корнях Лермонтова и африканских – Пушкина. Новое содержание термина, отвечающее эпохе, – космолюдизм. Поразительно ясное видение этого явления – у Константина Кедрова:

Давно слились все страны города

В Единый град —

                     и им не разъединиться

Я за границей не был никогда

Поскольку я не знаю где граница.


Не то же ли у Бориса Гребенщикова? Объявлено было, что он выступит в штаб-квартире ООН. В анонсах распорядка дня ООН Гребенщиков представлен как Пурушоттама – таково духовное имя, данное ему учителем Шри Чинмоем, буквально означающее в переводе с санскрита «выходящий за пределы ограничений». Таков по сути любой космолюдин. Б.Г. даст концерт в качестве человека, способствующего сближению различных культур и взглядов.


Космолюдин – готовность быть безусловно свободным от себя самого, когда хомо сапиенс не сдерживает за фалды хомо криенса в нем. «Страна» в таком восприятии это Далевское – сторона: край, объем земель, местность, государство, естественно, часть света.


Как любить русскому родину в Доме под звездами? О могилках не забывать и помнить, что ты сын русского, что ты сын великой культуры.


Все мы на планете, живущие в одном космическом доме, – космолюдины. И «политизм» здесь остается за скобками нового, планетного мышления, гуманизма, то бишь, ХХ1 века. Глядя космолюдинно на мир, видим его как бы с гор, подобных ницшеанским, и открывается, что политика, эгоизм народов – где-то внизу, и космолюдин – это новые уши, новые глаза и новая совесть, чтобы услышать истины, прежде немотствующие, это новая высота души.


Уважение суверенитета независимых государств мира, самобытность их культур и верований в том числе, признание наднационального единства Земли как обители жизни, чему способствует и православие, – веление времени. Радение о благе каждого государства и благоденствии каждого человека – долг писателя, ибо его Слово – его кафедра, его амвон, с которого вещает он, проницает души людские, как проницает их святой отче в храме. И заботясь об этом своем престоле, писатель в то же время призван заботиться о сохранении, укреплении и умножении духовных связей между населяющими их народами во имя созидания новой системы духовных ценностей, которые являет собой единая, мировая культура человечества.


Слово писателя – стрела исцелительная в души людские. И особой заботой становится проповедь не эконом-социологических, а духовно-нравственных идеалов, применительно к реалиям современной жизни. Свидетельство об истине, красоте и добре, о добре и благе, о предназначении Человека в системе вселенских координат может быть принято и усвоено только тогда, когда люди ясно поймут значение этого для своей личной семейной и общественной жизни. Когда они научатся сопрягать вечные, божественные глаголы с реалиями повседневной жизни.

Соединить современное научное мировоззрение и общечеловеческую мораль с мыслями, чаяниями и надеждами людей означает помочь им ответить на сложнейшие мировоззренческие и этические вопросы, которые ставит перед нами всеми время. Когда мораль и знание станут понятными и реально востребованными, несмотря на всю множественность и противоречивость существующих в обществе взглядов и убеждений, тогда только человек может осознать и глубоко прочувствовать несомненную правоту и силу того послания, которое будто всевышний сам передает людям через Слово писателя, кафедральное его откровение. Не могут человеческая мысль и человеческое слово быть превыше вселенских законов. По ним живет «человеческое вещество». И если эта очевидная истина не становится очевидной для многих людей, для молодых в особенности, то означает сие только то, что нет порядка «в королевстве датском», что красота и убедительность божественных глаголов писателя омрачаются тем, что сегодня мы называем человеческим фактором, присущим человеку субъективизмом.

Свидетельства наши миру с амвона Слова предполагают не только проповедь идеалов общежительства на планете, но и открытый, доброжелательный и заинтересованный Д И А Л О Г, в котором обе стороны и ГОВОРЯТ и СЛУШАЮТ. Велико промыслил Беркли: «Существовать значит быть воспринимаемым». Через диалог истины становятся по меньшей мере понятными, ибо в ходе творческого содружества их, скажем так, происходит живое соприкосновение этих истин с мыслями и убеждениями людей. Обе стороны, писатель и читатель, обогащают себя через такой диалог знанием того, что представляет из себя современный человек с его образом жизни и с его вопрошанием сущего. Этот диалог способствует также большему взаимопониманию людей разных взглядов и убеждений, включая и убеждения религиозные, и содействует упрочению гражданского мира и согласия в наших обществах и государствах. В рамках доброжелательного диалога писателя и читателя и сотрудничества их на конституционной основе должны развиваться литература и креатура народная, то бишь, конституционное государство, служа плану литературы и государства. Служа благу народа, единству двувратного по природе своей человека с самим собой, единству человечества.

Молодежь – «сословие» особой заботы писателя, что совершено естественно: старые живут с посохом, молодые – со светом идеала. В эпоху нравственного нигилизма, когда пропаганда насилия и разврата похищает в первую очередь души молодых людей, они, погибающие эти души, вопиют, колокольно будя всепланетное сознание человечества: «Спасите наши души!». Перетечка мозгов происходит из одной страны в другую, а души теряем все мы, солидарное человечество планеты нашей. Христианизация – это водворение в души людские общечеловеческих ценностей, и кто как не писатели должны способствовать этому, умножать силы добра на Земле. В нужных делах единство, как говорят латиняне, в сомнительных свобода, во всех – терпимость. In necesariis unitas, in dubiis libertas, in omnibus caritas.

Слово – дело писателя, и писатель обязан помогать людям обретать веру в себя, находить смысл жизни во вселенском своем предназначении, в осознании того, что есть подлинная человечность.

Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко.

Евангелие от Петра. (2:2)

Токмо такое слово потребно, чтоб колокольно оно зазвучало для человека, не дало впасть в сон его разуму и увидел бы иные он горизонты помимо «жизни мышьей беготни»…

Сплоченная и многодетная семья, солидарное общество – все это следствие того образа мысли и того образа жизни, который проистекает из искренней духовной дерзости молодых поколений. Наше писательское служение, имея одну с христианским направленность, имеет и один створ – заботиться о страждущих, о сиротах, об инвалидах, о престарелых, о заключенных, о бездомных, обо всех, кому мы можем помочь обрести надежду. Слово – наши хлебы им, страждущим и взыскующим. И в хижинах и во дворцах, в камерах тюремного затвора и в палатах Думских, в кабинах БЭТЭЭРов, восставших на защиту земли родной от агрессора, как это было в Цхинвале, и на продуваемых всеми ветрами площадках буровых. На Руси говорят: хлеб на стол, и стол престол. И такие престолы пусть цветут на Земле.

Глас писателя должен стать гласом униженных всех и оскорбленных, гласом плачущих и рыдающих, взыскующих справедливости. И сейчас мы вспоминаем священный завет первого и пятнадцатого Патриарха. «Доброе дело украшать и воздвигать церкви», – писал святитель патриарх Иов. Храмы духа, добавим мы. Но если в то же время человечество будет осквернять себя страстями, то в следующих поколениях может не стать ни человечества, ни церквей. Наш огнь Фаворский – Русь. Русь, давшая многих подвижников веры и благочестия. Русь, созидающая храмы в городах, весях и сердцах. Русь, сияющая всему миру правдой и любовью. Русь святая. Дай бог, чтобы эти вдохновенные слова святейшего патриарха Алексия Второго о Руси стали пророческими

Пусть звучат всепланетно святые слова апостола Павла: «Братья, усовершайтесь, утешайтесь». Будьте единомысленны, мирны, космолюдины. И бог любви и мира пребудет с вами. Аминь.

ОТ АВТОРА: Российский бизнесмен Юрий Мильнер, состояние которого Forbes оценил в $1 млрд, на личные средства учредил ежегодную премию по физике, размер которой почти втрое превышает Нобелевскую. «Хорошо, что успешные бизнесмены обращают внимание на фундаментальные науки, – считает Николай Кудрявцев, ректор МФТИ. – Крупная премия за выдающиеся результаты в области фундаментальной физики способна оказать мотивирующее влияние на сотни и тысячи ученых». Питает Автор надежду, что найдется еще олигарх-спонсор, который, последовав примеру Мильнера, учредит подобную премию и в области литературы. Нет иной у меня лично кандидатуры как Михаил Прохоров, миллиардер, состояние которого оценивается в 18 миллиардов, он третий в России по объему капитала, и 32 в мире по версии Форбс. Его это детище – «Ё-мобиль». Её-моё! Вижу блестящий этот ряд – премии: Нобелевская, Демидовская, Мильнеровская и Прохоровская. А Митрофановская, слабо? Ау, Михаил Прохоров, ваш ход, маэстро!

Ясно ведь, громадьяне: как служим Слову – так и живем. Хорошее – из хорошего слова, плохое – из плохого. Все из себя. Много чего почерпнул я, общаясь с Ермаком, как его иногда называли, соотнося с покорителем Сибири песенным Ермаком Тимофеевичем. Врезалась в память не одна золотинка из Ермаковых словесных россыпей. Эта, к примеру: люби бабу жаристей, щи будут наваристей. История-притча о мечтателе, что задумал построить лодку. Не хватило на нее упорства, сотворить надумал он табуретку. Но и на ту потребно умение. Не Табуреткин же он… Кончилось тем, что выдолбил из плашки липы деревянную ложку. Потом и другую такую же. Хорошо играл лошкарь. Это его было. Сказали люди о нем: мастер. Да-да, мастер в меру своих сил и способностей. В каждой избушке свои погремушки а в записнушке свои пунктики. Во времена позднего СССР бытовал анекдот, повествующий о том, как волк ходит по лесу и выкликает зверей. Зайцу он велит явиться в 14.00 к нему в качестве обеда и записывает в книжечку для памяти, лисе он велит явиться к нему для послеобеденных страстных наслаждений и тоже делает в книжечке отметку, сбой происходит, когда ежик отвечает ему: «А пошел ты к бую!», после чего волк чешет затылок и говорит: «Гм, придется вычеркнуть». А как это будет выглядеть у современного волка? Вопрос, конечно, интересный. Не преминул Иван занести в свою записнушку во время выборной кампании сказанное одни златоустом из либералов: «Я к проституции отношусь хорошо, но когда моя жена занимается ею – не нравится мне». Припечатал он невольно свою женушку хоть бы и виртуально. Этот и родную мать не пожалеет…

Немало рукописей, записных книжек перелистал я, собирая материалы к повести об Иване «Ермаково подаренье. Почерк у него – будто плугом вывернутые буквы. Такие же они и в письмах Виктора Петровича Астафьева, что видеть мне приходилось в подлинниках у его адресатов. Черноземные это писатели, и Ермаков, и Астафьев. Считаю таковым и Льва Николаевича Толстого. Из зарубежных к ним отношу я Фолкнера.

Взволнованно говорили об Иване Ермакове на вечере встречи все. Николай Ольков, по-моему, стал говорить о том, что есть мысль поставить в Казанке памятник Ермакову. Думаю, и Тюмень от такого бы не пострадала. Борис Евдокимович Щербина знал цену Ивану Михайловичу. Неуж нынешние правители области проштыкнутся с должной оценкой прекрасного русского писателя-воина?.. Замечательное слово держал мой литературный подшефный Олег Дребезгов. О бабушке Матрене такое услышали мы. Сидит она у крылечка дома родного, на одной ноге у ней – внучек, держит его левой рукой, качает, правой готовит сеченку для курей специальной рубилкой и поет: «А у коршуна жопа сморщена…» Опрокинула меня краткая речь Олегова в далекие те времена, когда ездили мы с ним вкупе с другими гомонливыми творческими людьми в Челюскинцы. Бездонности моего сознания взволнованы были на дне открытия «года Ермакова» памятью об общении с кудесником сибирского сказа Иваном Михайловичем Ермаковым, тех днях, когда я начинал свою повесть о нем. О хлебе, о страде и поле. О лете 1974 года. И возвращала теперь память меня в сквозистый березовый лес, в стройный жар полдня, к комьям подсохшей глины у свежей могилы Ивана Михайловича, к глухому звону лопат. Но вот литературная встреча, какую провели мы на родине писателя, в совхозе «Имени челюскинцев», в двух километрах от его села-роднули Михайловки. Будь на той встрече Ермак, он бы сказал: «О душе человека в первую голову думать нам надо. Вон как тянутся люди к нашему слову». Обжигали Ермаково сердце беды деревни, которую давили катком диктата циркулярные души с административным их зудом, со всякими укрупнениями, наклеиванием на деревни покойницкой этой бирки – «неперспективная». Усыхала тогда святая, как золотой каравай хлеба, родная его Михайловка. Как усыхали федотовские Гари, Большая Койнова братьев Чувашовых и тысячи других гнезд человеческой жизни. Боль за село, за отчую землю сжигала его, и это тоже одна из причин, что потеряли мы Ермакова в пятьдесят лет.

Выступили мы, литературно-музыкальная команда, в Челюскинцах на встрече с селянами. Помимо стиха Олега Дребезгова о тете Клаве, что «мир вехоткой чистит», звучали строфы русоголового поэта с нежной певучей душой и о дальней его родственнице бабушке Матрене, венчанной с болью неминучей, горючей слезой и поминальной песней.

У бабушки Матрены мы побывали днем, накануне литературного вечера. Домочек ее в деревеньке Михайловке стоит как раз напротив такого же небольшого и ладного, как груздок, домика с голубыми ставнями, в котором жил Ермаков.

С первого взгляда и в голову не ударит, что бабушка Матрена почти незряча. Глаза у нее большие, выпуклые и будто напитаны солнцем.

Она смиренно опустила руки на колени и рассказывает о своем соседе-писателе:

– Када оны прибыли сюда, оны тут родилися. Потом оны уезжали в Петропавловск. Оны жили там, а потом, када отца в войну вбили, оны сюда возвернулись. Жердяночку вон там сделали себе. Жердянку спроворили, значит, вымазали. И с улицы, и оттыдва, с туей стороны, ага. Ну, жили в ей. Жили так и жили. Ну, он-то Иван маленечко ободрел, работать стал, ага. И здесь жил, жанился. Жили оны бедно. Ну, коровенку держали, свиненку. Потом Иван стал ходить на ферму к нам. Я доила, ага, он шутит нам поплетушки всякие. Просит спеть песню «Скакал казак через долину». Ну, мы ету спели ему. Вдругорядь еще одну – «Не губи меня». И энту, как ее? Ой, тятенька, а где, скажи, мамонька. Наша мамонька в новой горенке. Белится и румянится, в светлое платье снаряжается. Начиналось же, как ревнивый муж вел жену топить. Блудная была, видно такое либералу, вишь, не нравилось, и порешил он ее. Детки поняли все и заголосили: «Встань наша мамонька родная! Из зеленого садику, из дубового гробику». Поем мы. А у Ивана слезки выкатываются, уревелся сердешный – таку мы ему жаль придали. Позабыла, как скраю мы припевали, а Иван тут в подпевках был. Стара уже, ума нет. Спели мы, значит. Он все писал, шутил нам, ага. Ну, потом спрашивает. Как вот вы какурузу на силос косите? Так и косим, возим сами на быку, на быку возим. Людей нету-ка, всех побили на войне, ага. И силосуете сами? Сами. А зимой как? В крик и рев в морозы доходило, трубим-голосим да возим и коров кормим. Кормим да и все, ага. Ну, вот он все писал, писал да писал и разные словца среди нас в свои книжки цеплял. Веселый всегда. Как солдат в туей сказке…

Для солдата Ермакова «туей сказкой» жестокой стала Великая Отечественная война.

Спустя много лет после войны Иван Михайлович написал по случаю:

«…Он лежал у меня в уголке вещмешка, разъединственный мой сухарь из НЗ, из солдатского неприкосновенного запаса.

Помню, рыженький-рыженький был… Табачинки, помню, на нем.

Я был голоден много часов, помню, сьел его неразмоченным.

А наутро была контратака врага.

И я высек наутро оружием моим синюю искру из подвзошно нацеленной вражеской стали, и приподнял чуть-чуть на штыке от земли я врага моего и одолел».

Сколько ж боли вбирали в себя раскаленные, как жаркая кузнечная поковка, слова Ивана Михайловича, когда писал он о восемнадцатилетних бойцах-сибиряках: «Сержанты лишь до полудня звались сержантами. После полудня те немногие, кто не стал еще мертвым телом, звались уже пленными. По фляжке воды на войне не успели выпить…» Золотых высот древнерусского эпоса достигало его Слово о них: «…За тремя рядами колючей проволоки, за собачьими кликами, за голодными студеными лесами восходит кровавое русское солнышко. По утрам, случалось, видели они его. Там Родина. Снились радуги. Далеки, далеки, высоки и чисты безмятежные радуги детства. Отпылали они, откудесили… Вне закона, вне Родины. Безымянная серая нежить с номером на груди…» А сколько их, пахарей сибирских, бесценными зернами нашей Победы пали под огненный лемех войны…

Один из сибирских его боевых друзей байкалец из Больших Котов Алеша-Добрыныч, как его звали, с соломенно-золотистыми вихрами, умирал на глазах Ермакова. Он приподнял голову на мгновение (хоть на полмолодца – да превыше беды) и прошептал воспаленными, в сукровице губами, принимая смерть праведную: «Хочу побыть птицею, Ваня, пролететь над Россией и покружить на прощание над скобою лунною Байкала-моря, над родным селением». Трудно выдавливал он из себя слова, и острый, как соловушкин клюв, кадык дергался вдоль горла умирающего Алеши Добрыныча. Был он плотником по мирным своим делам и слушал, быть может, сознанием, как ударяют весело топоры, перестуки-стуки их льются, как щепа брызжет, дерево поет – перезвяки-звяки-звяки. А сок пырскнет из комелька, и зажигается белая радуга… Так мечтал солдат снова плотничать после войны, дома строить крестовые, терема. «Пушка – дура, на войне голосит, – говорил он, – а топор, что звон птичий, никогда на земле не смолкнет, топор топора родит». Вместе в атаку бросились с Ермаковым они, и знал Иван Михайлович, когда, ставши писателем, напутствовал земляка-новобранца на проводах в армию: «На смерть идут, сынок, – „ура“ плачет. На глазах у меня случилось, что рванул на груди гимнастерку товарищ перед мчавшимся на него „тигром“, и пуговки только брызнули. Кинулся он потом к танку. Гранате перед взрывом кольцо надо выдернуть, а русскому – душу от пуговок освободить…» Это за него, за Алешу Добрыныча и всех павших бухал неистово в колокол взводный из «сибирской роты» Иван Ермаков. Случилось такое событие в победный май сорок пятого. Часть его стояла под Кенигсбергем где-то. А рядом была церковка. Поминал Иван друзей, и так горько на душе у него стало, что, отставив в сторону опорожненную чарку, ринулся он на колокольню и грохнул в колокол, и зарыдал над тихим городком проснувшийся от огня Ермаковой крови колокол. Заполошно, с подголосками гудел колокол, и казалось Ивану, что несутся это над Россией голоса всемилых его друзей и товарищей, брата его и отца, которые тоже головы сложили в боях с фашистами.

И много лет теперь кричал он с подголосками заполошной своей душой. Неистово бухал в колокол Князь Сибирский за павших, сомкнувших свинцовые тяжкие веки свои. И набрунивался лоб его с семью осколками, просинью видневшимися через кожу. Выстукивало сердце Ермака молоточками: «А я люблю товарищей своих!» (Словами, может, не знаемой им Беллы Ахмадулиной). Жили они в сказах его, честные сибирские пахари, рухнувшие под огненный лемех войны между Черным морем и Северным, между Волгой-рекой и речкою Шпрее. О них это у Расула Гамзатова:

Кто нас, убитых, омоет водой?

Кто нас, забытых, покроет землей…


Бухал теперь в колокол Ермак, возвращая души товарищей боевых в праздничную осеннюю пору, к тихим блескам ее, к затемненным сизой крепью лесам сибирским и пашням, где сверкал пером грач, тоненько искрила паутинка, ярой медью сгорал неотболелый еще березовый лист, тускнел черными бликами отглаженный зеркалом лемеха пашенный пласт – даже стерня лучики испускала. Взыскующе глядел он на эту нивку и вопрошал черные зяби и рыжие жнитва: «Не тебя ли, Поле, они пахали? Отзовись жаркими капельками пота, втаявшими в твою истомленную черную ненасыть! Затепли их тихими свечками!». «А ты, светлый Лес? – изливалась Ермакова душа. – Неужто забыл?! Ты поил их сладким и чистым, как соловьиные слезки, березовым соком? Не твои ли сторожкие иволги озвонили первотропки босые их? Не отряхивали ли хохотуньи-кукушки волглые, росные крылышки над нерасцветшими подсолнышками их голов?». «А ты, Деревенька-баюшка, локтями которую можно перемерить! – вздымало грудь Ермака поминальной болью. – Не светилась ли ты золотинкой сыну своему, солдату сибирскому в самые трудные дни тяжкой и многокровной войны, когда изнемогали тело и душа его? Не полыхали в лихорадочном беспамятстве ли перед взором его высокие и безмятежные радуги детства? Не ему ли, не чаявшему увидеть тебя, клятвенно приходили слова: «Целовал бы и ел траву твою – подорожник… Колышком бы встал в твою поскотину… Зернышком бы пал под лапки твоих голубей…» И к небу взывал Ермак: «Господи, помоги мне найти такие слова, что б духмяные были они, как цветы, сверкали бы, как ордена на груди русского солдата!»

А над светлыми русичами плыл и плыл звон. Онемели они, слеглись, как штыки в горнила на полшара земного. Скрестили свои рученьки и подслушивали, как плывет-гудит над ними жизнь их Первозданной Спасенной России. Исходили они подзнаменным духом, который колышет ратные наши стяги в гордый и щемительный, неисцветаемый майский день, когда заселяют грудь соколы и орлы медногласные и непрошенную слезу выбивает: слеза – тварь, ей только дорожку наметить. Земля вся гудела…

Заштатный маленький городишко, естественно, всполошился. Ермакова сняли с колокольни и повели на гауптвахту, но в душе у него звучал благовест… Ныне Иван – с ними, с незабвенными боевыми друзьями. «Война добила сыночка, – сокрушенно говорила мне мама его Анна Михайловна. – Легла головушка рано. Дошел осколок до сердца». Семь осколков попало в голову Ивану Михайловичу, изморщили, взбугрили они его лоб и просинью виднелись некоторые через кожу. Почитаемая мной бабуля с ярким русским характером и ярким же народным словом, которое воспринял от нее и сын, Анна Михайлова считала по простодушию, что один осколок роковым оказался. Может, и права она была в святой своей наивности: и войне заплатил Иван Михайлович плату непрожитыми годами и книгами ненаписанными. Все ермаковские книжки перечитал я вновь, готовясь писать о нем, поперебирал каждое словечко в сотнях музейных ныне газет, в рукописях. И самое нежное и сокровенное в душе Ивана Михайловича стало мне открываться, когда проживал я сердцем страницы его о сирых солдатских Аленушках, которым жизнь устроила жестокое испытание землей. Всеми пахотными меридианами навалились обезмужиченные ее гектары на тоненькие, незакрепшие молодые хребтики, на мяконькие хрящи подростков. И девчонки-неслетышки, как и парнишонки, мелькая подсолнухами голов в пшеницах, выдирали осот из них и в десять девчоночьих лет обзаводились палочками-трудоднями не мороженками эскимо, гребли сено, пасли телят. С хворостинками… Босые ножки в росе… Сами песенки сочиняли пичуги малые, плакали, выстанывали заклинания Аленушки в колочках, думали, одни травы слышат их да березки, птенцы-кукушатки:

Я не знаю, где убит,

Я не знаю, где зарыт —

Только знаю, что за Родину

Мой папочка погиб.


Аленушкина душа у ермаковской России, и потому восклицал он: «Память, память моя!.. Женственные заснеженные деревеньки… Лежат сыны ваши под белыми-белыми обелисками. Они цвета материнского молока».

Говорил мне когда-то Иван Михайлович, вспоминая звонкополье родной сторонки, отчую деревеньку Михайловку под крутогривой радугой:

– Веришь ли, Санек, но я сразу, за километр признаю доярочку. Увижу на дороге женщину в матерчатой плотно повязанной шали, резиновых сапогах и фуфайке, полысевшем от частых стирок халате – она, значит.

Сотни доярок населяют глухие сибирские деревеньки сказовой его страны. С ними вместе, вызнавая доярочью жизнь, торопился писатель к приземистым фермам с подслеповатыми оконцами, где волноваться начинали и жалобиться, если задерживались их поилицы и кормилицы, многочисленные Пеструшки и Милки, Домнушки и Жданки, Апрельки и Майки, Зорьки и Вербы. Богу только и ведомо, какими узами связаны бывают доярки с «сестрами меньшими» – буренками. Нянями часто зовут в Сибири доярок, и одна из этих женщин с румянцем неотцветшим, в той самой норме, когда русскую бабоньку «ягодкой» называют и не избыла она еще жара любви и ласки, призналась однажды писателю: «Некоторых моих коров нет, а я их в обличье помню, как детей своих, снятся они мне». Другая, с истянутой кожей – скулы наружу и глаза, как у великомученицы, рассказала: «Самая ласковая Леснушка моя обеззубела, а я так сроднилась и свыклась с ней, что хоть на мясокомбинат под один обух с ней». Третья, стеснительная до смущения, с глазами, опушенными мохнушками больших ресниц, поведала: «Синенький скромный платочек приспособилась я под коровой петь. Она разнежится, осоловеет, вымя расслабит, уши повянут, глаза истомленные сделаются – хоть целуй ее в такую минуту». Так это «вымя» впечатлило меня в истории, что явилась мне в Гайдпарке, а сообщения по его линии получаю я каждодневно, что и читателю не грех ее предложить. Тем более, что трогательная она, как и писанное выше о доярке из сказовой страны Князя сибирского Ермака. Он бы тоже принял близко к сердцу этот рассказец. Крестьянский, о приимчивой русской душе и спутнице нашей людской жизни из тех, кого зовем мы братьями нашими меньшими, которых «не бил по голове» всегда волнующий мой кровоток Сергей Есенин…

Как служить Слову? Манифесты. Опыт реминисцентной прозы

Подняться наверх