Читать книгу Все люди – братья?! - Александр Ольшанский - Страница 8

Забавы подранков

Оглавление

В том же году я пошел учиться в Изюмскую среднюю школу № 12. Ее называли железнодорожной. Вообще у нас, то есть на привокзальной части города, все считалось железнодорожным. Поликлиника, клуб, магазины от Краснолиманского ОРСа, то есть отдела рабочего снабжения. И улица наша называлась Железнодорожной, потом ее переименовали в улицу Черняховского. Бараки, в которых размещались младшие классы, также находились на Железнодорожной улице, отстоявшей в трех километрах от нашей. Обилие всего железнодорожного объяснялось наличием крупного паровозоремонтного завода.

Первых классов в нашей школе было пять. В первом «б» – более сорока учеников. Учились мы в спортзале, в нем имелось два выхода, а учительница Людмила Захаровна ходила в очках, и вообще один глаз у нее был искусственный. Так что мы, осмелев, под партами пробирались к другому выходу, шли гулять, например, на песчаные холмы – на шпыли, если выражаться по-изюмски.

Основное здание школы, тоже барак, но двухэтажный, находилось на Военных бараках – так называется это место и до сих пор. Маршал Г. К. Жуков писал в своих мемуарах: «Я… согласился пойти в учебную команду, которая располагалась в городе Изюме Харьковской губернии. Прибыло нас туда из разных частей около 240 человек». Так что вовсе не исключается, что Г. К. Жуков учился в бараке, который после революции отдали 12-й средней школе. И первое командирское воинское звание – вице-унтер-офицер – ему также присвоили в Изюме.

Ходить в школу пришлось далеко. Или по железной дороге и через вокзал, или по шляху, мимо мебельной фабрики, мимо паровозоремонтного завода и по Верхнему поселку. Предпочтение отдавалось второму маршруту. В конце нашей улицы располагался лагерь для заключенных, и можно было, когда машины сбавляли ход на переезде через железнодорожную ветку, схватиться за борт или даже оказаться в кузове и проехать километра два. Ни разу не помню, чтобы кто-то из охраны не позволил прокатиться.

Потом зэков куда-то перевели и в лагерь привезли пленных японцев. На машинах, когда их везли на работу, я тоже подъезжал. С японцами окрестная ребятня задружила. Их расконвоировали – бежать-то им до Страны восходящего солнца от Изюма как минимум десять тысяч километров. Питались они по нормам японской армии – когда мы приходили к ним в лагерь, то нас иногда угощали рисом со сливочным маслом. Мы таких деликатесов отродясь не видывали. Любили они возле железной дороги нарезать целые охапки черенков лопуха для какого-то своего блюда.

Нищета, повторяю, у нас была ужасающая. Собирая меня в школу, мать изготовила из черного сатина сумку для учебников. Какая-то ее знакомая сшила из того же сатина рубашонку со стоячим воротником и короткие штанишки почему-то с одной помочью. Обуви пока не приобрели, и пришлось в школу идти босиком.

Потом мать купила на базаре у жэушника, то есть ученика железнодорожного училища, рабочие штаны за пять рублей. Покрасила их в синий цвет, – когда шел, то они шумели. Из старого отцовского пальто сшили пальтишко. И надо же – весной сорок восьмого года я о чем-то слишком задумался, перешагивая на станции ручей из мазута. Из цистерны сливали мазут прямо в ямы. По канаве он и тек. Чтобы преодолевать канаву, кто-то набросал камней. Вот и я, пребывая в мечтах слишком далеко, прыгал с камня на камень, но зацепился за проволоку и ухнул в мазут. Выбрался из канавы – мазут лентами, развевающимися на ветру, стекал с меня. Железнодорожники, видя такое чудо, от души хохотали. «Я тебе штаны из одеяла сошью!» – пригрозил отец.

Зато букварь, разрезная азбука и даже тетрадки у меня были. До школы я уже читал, умел считать, поэтому на занятиях скучал.

Учительница требовала приходить с палочками на уроки арифметики. Врезалось в память, когда она спросила: сколько будет, если сложить три и четыре? Я сидел, о чем-то думая своем.

– Ольшанский, а почему ты не считаешь?

– Я посчитал.

– И сколько будет?

– Семь.

– Когда отвечаешь учительнице, надо подниматься, а не сидеть, развалясь на парте.

– Так сколько будет?

– Я же сказал: семь, – ответил я и стоя.

– Садись. И напиши в тетради, как все, три палочки плюс четыре палочки равняется семи палочкам.

Моя первая встреча с бюрократизмом, в данном случае педагогическим. Я не знал, естественно, тогда, как он называется, но стало обидно. В расстроенных чувствах пошел на переменку. А после нее еще одна неприятность. Только начался урок – одна девочка подняла руку и на весь класс отрапортовала Людмиле Захаровне:

– А Ольшанский школу обмочил!

Меня подняли, потребовали объяснений. Но разве объяснишь, что босиком в туалет с лужами мочи входить противно, вот и пришлось пристроиться к углу школы?

На меня учительница стала смотреть, как на продолжателя традиций хулиганов с той же фамилией. Действительно, чуть ли не в каждом первом классе находилось по Ольшанскому: еще один Саша – в «а», Олег – в «в». Мои троюродные племянники. В школе с ними я почти не знался, однако учителя считали, что мы одна компашка, если вообще не банда. Поэтому проделки одного из нас боком выходили всем троим.

Что же касается отрапортовавшей девочки, то через много лет она будет работать в аппарате Лубянки, прочтет одну из моих книг, позвонит и станет учить, как надо писать…

Личность человека, бытует мнение, формируется в основном до семи лет. Не знаю, что именно формируется, но когда я задумываюсь об этом, то оказываюсь в затруднительном положении. Что могли сформировать мои первые семь лет жизни? В семь лет я впервые узнал, что существует на свете радио. Повесили громкоговоритель на столб возле разрушенного вокзала, и он заговорил. Утром я шел с матерью на железнодорожную станцию, которая называется у нас вокзалом, и услышал громкую музыку. Мать сказала, что это радио.

Нашу окраину электрифицировали только к середине века. Хотя заводская электростанция находилась от нас в двух километрах – факт для характеристики неустанной заботы советской власти о простых людях. Мало того что мое поколение было детьми войны и подранками, так нас еще угораздило начинать жизнь при сталинщине. Но я горжусь своим поколением – оно оказалось гораздо сердечней и отзывчивей даже своих детей. Почти все так называемые великие стройки – дело рук моего поколения. Начиная с целины – в техникуме, например, из нас срочно готовили комбайнеров для уборки целинного урожая. Не знаю, почему нас тогда не отправили. Я побывал на множестве строек – и везде видел, как мои сверстники, чуть старше или моложе, стремились построить как бы свою жизнь заново. Уж очень им хотелось выползти из военного лихолетья, нищеты, голода, безотцовщины. Они верили, что созидают себе и для своих детей счастливую жизнь. И многим удавалось, пока не появился в Кремле Горбачев, а потом Ельцин, совершивший бюрократическую революцию в стране. И мое поколение на старости лет обокрали и объявили лишним… Ни детства как такового, ни старости сносной.

У нас было детство без игрушек. Конечно, кто ходил в детский сад, у тех игрушки детские были. Но у нас, окраинной шпаны, не знавших ни детсадов, ни пионерлагерей, нашлись свои игрушки. И свои игры. Нашими игрушками стали боеприпасы и оружие. Их валялось везде предостаточно. Скольких из нас покалечило или убило – не сосчитать.

Отличался на этой стезе и мой брат Виктор. И я, конечно, – туда же. Он на девять лет меня старше, но когда я пошел в школу, Виктор учился в седьмом классе. Ходил в основное здание, что на Военных бараках. Пока пас коз, то в лесах и на всяких шпылях разведал множество мест, где можно было разжиться военным добром.

Принес он в класс школьную сумку патронов и в придачу мину от миномета. А тут повальный обыск. Дело в том, что к школе примыкал тоже песчаный шпыль, маленькая пустыня с барханами, которые пытались задержать красноталом. Пишет учительница что-то на доске, а какой-нибудь оболтус вроде моего братца достает гранату и швыряет в окно подальше, в краснотал. Взрыв – и тут же истошный многоголосый ребячий вой: «Немцы!» Вся школа врассыпную, занятия сорваны.

Поэтому и устраивались повальные обыски. Виктор ничего лучшего не придумал, как высыпать в коридоре в печку-голландку патроны и спрятать там же мину. А печку уборщица перед этим засыпала углем. И тот разгорелся…

Посреди урока в коридоре вдруг поднялась пальба. Конечно, опять клич: «Немцы!» Из распахнутой голландки вылетали куски дымящегося угля, патронные гильзы и пули, а потом вывалилась и мина. Она каким-то чудом не взорвалась – иначе смертей не удалось бы избежать.

Виктора исключили из школы, но он, словно ничего не произошло, каждое утро собирался в школу и возвращался из нее. Только месяц спустя матери стало известно, что он в школе не учится. Пошел работать на мебельную фабрику и учиться в вечерней школе.

В железнодорожном тупике, где потом будет располагаться такая полезная для нас организация, как «Вторчермет», после войны стоял трофейный немецкий эшелон с боеприпасами. С множеством интереснейших вещей. К примеру, листовой порох в пачках, наподобие пачек курительной бумаги. Сейчас это можно сравнить с блоками бумаги для записей. Или порох в виде трубочек – точь-в-точь как длинные макароны. Если десять-двадцать трубочек пороха поджечь и швырнуть под колеса мчащегося товарного поезда, то они по каким-то реактивным законам увязывались за ним. Особенно впечатляло зрелище ночью. В эшелоне могли оказаться цистерны с бензином или боеприпасами, но кого это волновало?

Имелся еще порох наподобие металлических шайб. Но самыми удивительными оказались розоватые шелковые мешочки для артиллерийских зарядов. Местные кутюрье шили из мешочков дамские кофточки, коврики над кроватями. Что это совсем не шелк, я убедился на своей шкуре. У меня на сгибе большого пальца нарядился куст бородавок. Вообще к нам липла всякая зараза – чирьи, нарывы. Однажды Виктор поймал меня, взял за руку и, невзирая на мои истошные крики где-то из-под его задницы, прижег линзой бородавки. До дыма. И перевязал палец розовым немецким шелком. Спустя какое-то время я уселся перед печкой подкладывать дрова.

И вдруг шелк вспыхнул. Конечно, я испугался, но вокруг пальца образовался круговой пузырь, на котором красовались и мои бородавки. Мне еще повезло – гораздо хуже приходилось тем несчастным женщинам, на которых вспыхивали кофточки из пороха. Вскоре немецкий эшелон кто-то поджег, наверное, в отместку за коварность шелка-пороха. Фейерверк получился почище салюта в Кремле.

С боеприпасами происходило столько приключений, что их хватило бы отдельную книгу. Мы имели с ними дело каждый день и не один год. Поэтому расскажу лишь о некоторых из них. Ребята постарше, отвинтив головки у артиллерийских снарядов, доставали из них бочоночки фосфора – красного, которым мы натирали ремни, чтобы зажигать спички, и белого, который светился в темное время суток и которым мы разрисовывали всё, что под руку попадется. О том, что белый фосфор радиоактивный, не имели понятия. Из снарядов выплавляли тол, точнее тринитолуол, который использовался для различных подрывных дел. Например, для подрыва огромных пней в лесу. Из них разводились костры, где выплавлялся тол из снарядов для подрыва новых пней…

Когда мне исполнилось лет двенадцать, мы нашли снаряд за железной дорогой. Довольно крупного калибра. Головка приржавела, не вывинчивалась. Поставили снаряд на попа, а сами, прячась в блиндаже, устроенном в насыпи в качестве дзота, по очереди стремились кинуть точно в головку железнодорожные костыли. Для срабатывания взрывателя следовало организовать два сильных удара. Но, к счастью, наши удары оказывались слишком слабыми. Если бы взорвался в нескольких метрах от нас огромный снаряд, мы вряд ли отделались бы контузиями.

Но мы решили все же заставить упрямца взорваться. Развели вокруг него костер, а сами залезли на старую вербу, которая росла возле нашего двора. Долго ждать не пришлось. Ахнуло так, что на всей окраине зазвенели стекла. Когда мы прибежали, то ближайшего телеграфного столба как не бывало, – вокруг воронки валялись лишь свежие щепки. Приехавшим милиционерам почему-то подозрительным показался Витька Бережной, и они увезли его на станцию, откуда он, часа через два, вернулся героем. Своим матерям мы сразу же подбросили версию – стоит жара, вот от нее и взорвалось что-то. Это случилось на майские праздники, и на самом деле стояла жара. Салюты проводились только в крупных городах, однако ребята постарше в сорок шестом году решили такую несправедливость исправить. Девятого мая, когда стемнело, в воздух стали взлетать ракеты и раздались очереди не только автоматные, но и пулеметные – трассирующие пули почему-то летели в сторону горы Кремянец. Должно быть, по той причине, что там в войну долго сидели немцы. Причем стреляли не только с нашей окраины – и в городе палили, и на Песках, на Верхнем поселке, и в Капитоловке. Потом милиция месяца два ходила по дворам, разоружая пацанву.

У подростков ведь в крови драться улица на улицу. Брат Виктор как-то после одной ночной стрельбы шепнул мне: «Ну, мы дали хуторским жару…» Стреляли из автоматов, и хорошо, что никого не убили.

Меня брат учил стрелять из ППШ лет в шесть. Пошли мы за железную дорогу, в ольшаник. С нами был еще какой-то его друг, который принес новенькие патроны, если не ошибаюсь, позаимствовал у своего отца-милиционера.

Стреляли одиночными, со снятым диском. Ведь ППШ скорострельный автомат, сыплет пулями, как горохом. Постреляли старшие, надо же получить удовольствие и мальцу. Брат взвел затвор, поскольку это оказалось мне не под силу, вставил патрон и дал мне тяжеленный автомат. «Стреляй!» – и я нажал спусковой крючок. Вместо выстрела почувствовал сильную боль – мой безымянный палец попал в отверстие, куда вставляется диск, и затвором расплющило фалангу. Кровь, слезы. Но брат еще раз взвел затвор и я, не видя ничего от слез, выстрелил чуть ли не под ноги, обдав всех болотной жижей. След от затвора на безымянном пальце левой руки остался на всю жизнь.

Но есть и другие следы. Меня, пишущего эти строки, удивляет тогдашнее наше не бесстрашие, а безбоязнь. Для нас все, что мы делали, казалось естественным. Потому что мы представления не имели о том, что жизнь может быть без патронов, гранат, мин, снарядов, вообще без войны и оружия. К тому же мальчишек всегда влечет всё военное. Нам казалось, к примеру, совершенно обычным делом снабдить стыки между рельсами разрывными пулями, и, когда под колесами паровоза начиналась стрельба, машинисты выглядывали из окон, пытались определить, не звуковые ли это петарды, после которых надо срочно тормозить, а потом, увидев нас, грозили кулаками.

Я, например, любил выстраивать полки из патронов, поскольку не было солдатиков. Самого старшего командира у меня изображал пэтэровский патрон. Я выстраивал каре из патронов от нашей трехлинейки, от ППШ, от немецкой винтовки – они были цвета густого хэбэ. Попадались патроны и с заделанными внутрь пулями, как револьверные, но длиннее, – должно быть, винтовочные румынские или итальянские… И всё это происходило на глазах у матери. Потом, когда со мной случились некоторые происшествия, мать перешла к политике всеобщего разоружения, отправляя на дно болота ведрами наши трофеи. Мой брат не разделял мирную политику – чуть ли не через шесть десятилетий после войны вспомнил, что после салюта по Кремянцу милиции отдал негодное оружие, а исправное, смазав, закопал где-то на приусадебном участке. Где именно – так и не вспомнил.

Как известно, спички после войны считались страшным дефицитом. При наличии заботы о народе проблему можно назвать плевой: самолеты и танки начинали выпускать на новом месте за два-три месяца. В конце концов, вывезли бы из Германии пару спичечных фабрик. Нет, надрывалась, должно быть, единственная фабрика «Ревпуть» в городе Злынке Брянской области. Кстати, на ее материале Анатолий Кривоносов написал известную повесть «Гори, гори ясно».

Мужики в возрасте пользовались дедовским набором – кремень, трут из ваты или хлопчатобумажной ткани и кресало. Соседки, как в средние века, бегали друг к другу за «жаром», то есть тлеющими угольками. Народные умельцы приступили к выпуску на основе винтовочных гильз зажигалок. Но кремешки к ним стремительно истирались, их покупали лишь у спекулянтов.

У нас, пацанвы, горело тоже ясно, но не от спичек фабрики «Ревпуть». Пытливый ребячий ум нашел другой источник огня.

Он таился в пулях противотанковых патронов. Стенка патрона (он используется и сейчас в крупнокалиберных танковых пулеметах системы Владимирова) довольно жесткая, поэтому разрядить его в полевых условиях сложно. Ребята постарше использовали иной способ. Патрон зарывался в песок пулей вниз, над ним разводился небольшой костер. Капсюль взрывался, гильза летела вверх, а пуля уходила в песок. Ее откапывали и на тавре рельса ударом костыля или камня перебивали пополам.

Причем пуля разламывалась так, что какое-то время позволяла на оставшейся части оболочки ее закрывать и открывать. Вещество, от которого легко вспыхивала танковая броня, великолепно зажигала сухие деревянные палочки.

Я как-то позаимствовал у Виктора такую пулю и пытался зажечь палочку. Не получалось. Проснулся брат и отобрал пулю. Я в рев. Мать сказала Виктору:

– Шо ты взял у него? Отдай ему.

– Это нельзя ему.

– Я сказала: отдай, значит, отдай.

Виктору не оставалось ничего иного, как вернуть мне злополучную пулю. Палочку она никак не зажигала. Тогда я, улучив момент, стащил у матери длинную спичку знаменитой фабрики. Но и спичка не загоралась, только покрывалась серная головка еле заметным дымком. Однако я был парнишкой настойчивым. И загорелась не спичка, а зажигательная смесь. Фыркнув, она попала мне на подбородок, грудь. К счастью, в этот момент вошла мать с ведром воды. Мгновенно мокрой тряпкой стерла смесь с подбородка и груди, бросила пулю в ведро.

Поскольку Виктор остался без огня, он, пася коз, заготовил пэтэровских пуль целый карман. Ребята есть ребята, и они вдруг решили устроить кучу малу Брат оказался в самом низу, но в процессе возни какая-то пуля раскрылась и загорелась. Он кричит, что у него пули в кармане раскрылись, а ему никто не верит, думают, что хитрит. Лишь когда потянуло печеным мясом, все отскочили от него. И Виктор, невзирая на то, что был без трусов и что тут же находились девчата, сбросил с себя штаны и стал песком сбивать зажигательную смесь с ноги. Конечно, обжег и пальцы.

Настала пора гнать коз домой. Пригнал он их к лужайке метрах в ста от нашего двора и принялся тянуть время, чтобы мать не заставила что-нибудь делать. Пальцы-то обожжены.

– Виктор, ты чего коз не загоняешь? – закричала ему мать.

– Та нехай еще попасутся.

– Хватэ. Гони коз, доить пора.

А сама приготовила хворостину и, как только мой бедный брат оказался в пределах досягаемости, пустила ее в ход. Рассказывая об этом, брат всегда говорил: «Захожу в хату, а там Сашко лежит, перевязанный, как Чан Кай-ши…» Чан Кай-ши много лет в советских карикатурах изображался почему-то с подвязанным подбородком.

Летом, перед тем как идти мне в школу, попросил меня принести спички сосед по кличке Джинджилевский. На Курской дуге он потерял ногу, и поэтому услужить инвалиду считалось святым делом. Хотя я его, приблатненного, недолюбливал. Он пас коров. Я прибежал домой, попросил у матери спичек для него и побежал назад. Под железнодорожным мостом, видимо, стояло много воды, поэтому я пошел по мосту. А его только-только восстановили, и на быках, то есть основаниях, привлекли мое внимание ровненькие фаски. То ли мне возжелал ось пройтись по новеньким фаскам, наклоненным на 45 градусов, то ли у меня после болезни закружилась голова, но я рухнул вниз.

На какое-то время потерял сознание. Когда очнулся, понял, что упал на камни, – кровь хлестала из щеки. И это после недавно перенесенной водянки! Перепуганная мать кое-как замотала мне разрубленную камнем правую щеку и повела в поликлинику. Там почистили, как могли, рану, зашили и отправили домой. Но почистили, видимо, не очень тщательно – много лет в рубце синели частицы донецкого уголька. После падения шрам мне придавал явно бандитский вид, поэтому на меня учителя и соученики посматривали с опаской. Постепенно он становился незаметнее, но много лет мне говорили: «Ты где-то щеку испачкал. Вытри…»

Но и это не всё. В первые зимние каникулы мать на печке вываривала в баках мою одежду. Печка топилась углем, плита раскалилась докрасна. От безделья я вспомнил о детонаторе немецкой гранаты, который тоже никак не загорался. Мне захотелось освободить длинную трубочку из красной меди от содержимого и сделать из нее красивую ручку. Надо сказать, что писали мы тогда деревянными ручками с железными наконечниками, в которые вставлялись перья. И ходили с чернильницами-непроливашками в мешочках и на веревочках.

Но тут еще вспомнилось, что брат трассирующими пулями, зажав их в патроне острием внутрь, как-то выжигал из досок старые гвозди. Поэтому в моих планах появилось и выжигание старых гвоздей. При этом я знал, что такая штука взорвалась у пацана с нашей улицы. У нас даже была такая игра: «Алик, покажи пузо». И Алик задирал майку или рубашонку и показывал испещренный синими шрамами живот – кусочки немецкой меди окислялись у него в теле.

Для того чтобы все мои прекрасные планы сбылись, вначале следовало детонатор подсушить. Я и поднес его к раскаленной плите. И тут же последовал взрыв. Из той же правой щеки брызнули две струйки крови – осколок буквально в двух сантиметрах от глаза прошелся под кожей. Из руки тоже хлестала кровь – второй осколок раскроил подушечку под большим пальцем. И с правой стороны живота тоже кровило – в край грудной клетки впилось еще четыре осколка, отколов кусок кости. Его потом отрежут в сороковой московской больнице, когда будут мыть мои кишки, спасая от перитонита…

Все люди – братья?!

Подняться наверх