Читать книгу Ночные журавли - Александр Пешков - Страница 12
Ночные журавли
Деревня
Оглавление1
Из окна электрички открывался изгиб реки Чумыш. Скрипели шарниры моста, словно железные качели – душа растягивалась на две стороны.
Первое, что я видел после моста – огромный холм на краю деревни. И всякий раз с новым запалом поднимался мой взгляд по убористой горе, коронованной березовым лесом.
В вагоне звучало торжественно и длинно:
– Станция Усть-Таленская!
Серый перрон, белая пыль по краям дождевых луж. На лавочках расположились торговки, широко раскинув юбки. В ведре с семечками криво осел стаканчик неопределенного размера.
Босоногая девочка-цыганка путалась меж идущих пассажиров, протягивая им смуглую тонкую руку. Тяжелые кудри на плечах были такими черными, а цепкие завитки так похожи на чернильные кляксы, что казалось, они непременно должны были испачкать ее белое платье. Но оно светилось на солнце полупрозрачной белизной, придавая облику девочки схожесть с чернильницей-непроливайкой!
Я следил за юркой цыганкой, удивляясь тому, с каким различным чувством обращается она к незнакомым людям. В одном толстом дядьке она будто бы «узнала» родственника, наивно обнимая его и смущенно отталкиваясь от упругого живота, с расстегнутой пуговкой. В другой женщине отгадала любовь к танцам, крутила ладонями с растопыренными пальцами и даже поощрительно кивала, будто приглашала на круг. Парень с рюкзаком натянул лямки на груди и все удивлялся, что «задолжал» ей несколько копеек. А цыганка причитала ему в спину, потешаясь над «штопаным сидором».
От станции до нашей улицы мы шли вдоль железнодорожной насыпи.
Две стальные вихляющие полосы уходили вдаль. А у меня дрожали ноги при виде кипящих струй воздуха над рельсами. Однажды этой дорогой мама бежала из родительского дома с ребенком на руках. Было это ночью, может, даже в метель. Она рассказывала много раз, как страшно гудел поезд, и будто бы ее остановил шевелившийся в руках комок!..
Но вот насыпь осталась позади. Во всю ширь распахнулась деревенская улица, и уже издали я узнаю наш дом за высокими ивами.
Петляют на дороге засохшие колеи, к жирной грязи прилип и дрожит на ветру зябкий птичий пух. У калиток насыпаны островки скрипучей золы. Старушки в цветных носках и черных калошах сидят на лавочках.
Они знают всех, кто идет по улице:
– Варя, это у тебя сын такой большой?
Мама останавливается.
– На отца похож!
Держась за руку, я чувствую, как напряглась ладонь мамы. Забвенье отца было везде, кроме деревни.
– Да, тот же лоб и нос!..
Мама обнимает смущенного сына за плечи: «Нет, он – только мамин и больше ничей!»
– А глаза вроде мамины! – соглашаются бабушки с хитроватым деревенским прищуром.
Я прячу лицо в юбку, и старушки добродушно смеются, поправляя платки, мол, точно угадали – любовь-то вся мамина будет!
И сообщали нам, как очень важное:
– Ойныны-то все в огороде!
У моего деда была самая-пресамая деревенская фамилия: звонкая, легкая на отклик и быстрая на подъем. Особо красиво она звучала во множественном числе. Нас – Ойниных – много! Это поймешь враз, когда кто-нибудь из соседей крикнет через два огорода, четыре плетня – гулко, весело, объединяюще: «Оой-й-й-нины!..»
Дом был на взгорке, за ним выглядывал сад. Плетень огорода спускался к берегу ручья, и забавно было видеть, как новые ивовые колья, вбитые весной, выпускали летом зеленые побеги.
Вдоль ручья росли огромные коренастые талины, в их тени блестела жирная серебристая грязь, испещренная белым пухом. На изрытом кочковатом берегу сейчас дремали стаи уток и гусей, уткнув от жары голову под крыло.
Перед калиткой нас встретил чуткий мосток.
Его доски могли прогибаться под худеньким мальчиком и не колыхаться под тяжестью толстяка-соседа, словно мост взвешивал только страх в душе идущего. Помню, как однажды на мосту меня проверяли гуси – вились канатными шеями и страшно хлестали крыльями. Главарь-забияка крутил кургузым задом, низко опустив клювастую голову.
Открывая калитку, я чувствовал, что мама не хочет идти в дом, где мы жили когда-то…
В тот же день она возвращалась в город, а я оставался в деревне.
2
Гостил я недолго, оттого что никогда не хотел уезжать. Ни летом, ни зимой…
В деревне хранились все мои тайны.
С каким удовольствием я просыпался утром под треск дров в печи! На перине и под толстым одеялом, проведя теплой ладонью по влажной прохладе бордового атласа.
Скрипели чугунные петли дверцы, дед Егор проталкивал в печь новое полено. Слышно было, как с жарким шипением осыпаются огненные руины прогоревших дров.
В мелком переплете рам, подмазанных пластилином, запуталось весеннее кудрявое солнце. Обломав бока, оно уткнулось жидким пятном в линялый половичок, наверно, дав себе слово не сдвинуться дальше с места. Тряпичный круг, польщенный солнечным вниманием, преобразился свежестью красок и пустил по горнице пыльный холщовый дух.
Я чихнул и окончательно решил вставать!
За окном чавкала в ведре молодая свинка. Она стояла посреди замерзшей грязи загона, отливающей сизой копытной чеканкой. Лениво переступая, свинка глядела задумчиво на теплый солнечный оползень, смывающий голубой иней с досок сарая. Короткая шерсть ее дыбилась от холода, просвечиваясь розовой шкуркой.
Понюхав влажным пятачком золотое пятно, свинка зажмурила раскосые глаза и потерлась о свежевымытые доски.
Я поднимаю взгляд, будто хочу опередить свинку. За околицей виднелись холмы с рыжими подпалинами. А меж ними – сосновый лес в голубовато-молочной низине!
В доме было тихо, но не пусто.
На простенке меж темных окон – сумрачная ретушь семейных фотографий. В деревянных рамках настороженные лица с каким-то сомнением глядели на меня. Во взглядах людей должное соответствие воздушных струй души с наивной модой сердца.
Словно весной заглянул в лунку мелкого ручья и увидел на тихом илистом дне стаю застывших рыб, с легким движением вееров – плавников под розовыми жабрами.
Вот прадед – в белой фуражке с околышем, пуговицы рубашки под горло, большие руки крепко уложены на колени, полосатые штаны заправлены в сапоги. Глаз у него веселый, на теневой стороне лица – блестит колючкой, усы – как воробьиные крылья! Прабабушка в темном шерстяном платке, делающим крупнее ее маленькую голову. Глаза глубокие, умаянные, крепко пойманы в сетях морщин.
Фотографии на стене караулят покой в доме.
А душа вызревает в тишине.
Я перевожу взгляд на икону, покрытую синим бархатом вышивки. И не смею перевернуть ее! Тайна в детстве была моей любимой игрушкой.
3
Детская память плохо воспринимает событийный ряд жизни: легче запоминаются люди в своих привычных позах – как на иконах, с особым внутренним движением.
Венчик седых волос вокруг розового темени, шершавого на вид, словно цыпки на детской ладони – это дед Егор. На всю жизнь запомнился с книгой в руках – он читал при любой свободной минуте! Кидал навоз – и тут же брался за «Историю наполеоновских войн», подвязывал кусты малины, изломанные снегом – раскрывал книгу «Фарадей – повелитель молний», почесывая оцарапанные ладони, когда переворачивал страницу.
Высокий и сутулый, дедушка замирал над книгой, как бабочка на травинке, не выражающая ничего, кроме сосредоточенности аллелуйно сложенных крыльев. В направлении бабочки уходила память о серо-мучнистой пыльце на кончиках пальцев и детской уверенности в том, что без этой пыльцы бабочка не сможет летать! Прозрачные сетчатые прогалины на измятых крыльях бабочки связались в памяти с жидкой плешью деда и ощущением легкости подъемной силы души.
И еще мне казалось, что дед никогда не покидает своей усадьбы, даже когда едет в город продавать зеленый лук.
Только один раз, – это рассказывала мама, – Егор Семенович уходил из дома. Увидел на гвозде в «нужнике» странички книги по астрономии дореволюционного издания и ушел… Жил на сеновале! Жена Мария подсылала к нему дочь, мол, долежится, что мыши за ногу цапнут. На сеновале он читал целый день. И я представлял себе, как тонкими волнами проходила сквозь щели вечерняя прохлада. В волосах торчали соломинки. Будто колючий венец мученика.
Ночами ему слышались крики весенних журавлей.
Помню весеннее утро, дед Егор долбил желобок во льду перед колодцем, а я выгребал осколки лопатой. Пригреет солнце к обеду – в ледовых берегах потечет ручей.
Осколки льда прилипали к деревянному срубу колодца, к серым валенкам и даже отметились темными влажными пятнами на штанах деда.
Срывался цепной барабан, в припадке бешенства крутилась железная ручка-культя, резкими звуками калеча деревенскую тишину.
Взрывался ледяной звук, глухо стонало пойманное и уже тонущее ведро. Я заглядывал в колодец, спускаясь взглядом по влажно-зеленым венцам бревен, окаменевшим от древности сырости. На дне, покачавшись недолго, застыл мутно-зеркальный квадрат, словно вырубленный в черной скале.
Здесь, в морозной тишине колодца, дед хранил свою главную тайну. Неподъемную для ребенка, как пудовая гиря, которой прижимали капусту в бочке. Мой дед служил у Колчака! Он охранял его вагон в последний день и видел трех золотых орлов на сгорбленных погонах. Но говорил об этом просто: «Тогда всех подчистую мобилизовали!..»
У Егора Ойнина было запретное прошлое, которое в семье тщательно скрывалось. После Гражданской войны он навсегда оставил родные места, где ему не простили службу у белых, уехал в город; а потом и вовсе затерялся с новой женой в чужой деревне.
Страсть к чтению – единственное, что осталось от прежней жизни. Может, потому баба Маша так не любила книг – они могли выдать беглого колчаковца. Она запрещала покупать новые книги, нещадно раздавала детям и внукам библиотеку деда. Только книжный шкаф все равно пополнялся.
Дедушка приезжал в город торговать на базаре весенним луком, а потом заходил к нам домой. Мама кормила его борщом, наливала стопку неразбавленного спирта. Дед протягивал мне книжку, купленную у букиниста, мол, приедешь в гости и «подаришь»…
Помню, привез ему «в подарок» обшарпанный томик Пушкина, а в нем цветная картинка: кудрявый лицеист выступал перед экзаменационной комиссией, победно выдвинув вперед ногу в лощеном сапожке! Против юноши полукругом сидели благородные старики, увешанные орденами. В порыве восторга черноволосый мальчик вскинул руку. Казалось, потешным штурмом брал седовласый редут, как дети атакуют снежные городки!
Сквозь весеннее солнце пошел реденький снег.
Дедушка крутил ручку, мокрыми ровными кольцами обвивала цепь дрожащий барабан. Юркое колодезное эхо ловило падение капель. Запотевшее ведро, выныривало из неведомых глубин: «Раньше хорошо жили! У отца семнадцать лошадей было… Масло бочками возили!» Дед Егор окончил мужскую гимназию в городе! Как в известных стихах: «и тот похвальный лист, что из гимназии принес Ульянов – гимназист!» Звучало красиво, будто прическа с душистой водой. (В парикмахерской после стрижки «под чубчик» всегда спрашивали: «Побрызгать мальчика?» – «Нет, – отвечала мама, – сегодня в баню идем».)
Снежок усилился. Русло жидкого ручейка постепенно забивалось шершаво-игольчатым ледяным илом.
Солнце тонуло в болотистых облаках, уходящих темными кочками в черный лес. Старая яблоня роняла на крышку колодца парные ранетки, соединенные меж собой коротким морщинистым обрубком.
Белый адмирал запомнился мне в образе яблочного чубука, с нежно-зеленым надломом у основания.
4
В баню дед ходил первым. А когда парился – белые клубы вырывались из всех щелей под крышей.
Крупные капли – розовые на закате – стекали по горячему стеклу. В мутном окне плясал веник. Слышно было, как разопревшая дверь временами отхлебывала свежего воздуха.
Бабушка посылала меня:
– Иди, кабы не угорел там!..
Вечернее солнце освещало крыльцо, под ступеньками лежали старые веники цвета выгоревшей гимнастерки.
Я стучал в дверь: мол, не поддавай пока! Входил в парную и чувствовал себя ошкуренным липким прутиком ивы! Пристраивался на краю скользкой лавки.
Дед опрокидывал на лысую голову ведро холодной воды, – вскипали дождевой рябью лужи на полу, – и уходил отдыхать в предбанник.
Сквозь запотевшее стекло виднелась огуречная грядка из прелой соломы. На ней лежал снег. А в парной нестерпимый жар. Чесалось тело, я пробовал лупить себя веником, без разбора и удовольствия. И вскоре выбегал в прохладный предбанник.
Здесь пахло пыльным драпом старой шинели и влажной трухой от березовой коры.
Дед накрыл голову большим полотенцем, словно кочевник в пустыне. Налил себе из мутной бутылки – влажные пальцы преломлялись розовым отпечатком на граненом стаканчике. Дедушка пил медленно, стараясь подольше удерживать внутри себя благодатный жар.
Хрустя соленым огурчиком, он замирал, храня под полотенцем уютный запах банных листьев и дрожжевого теста.
В открытую дверь залетела оттаявшая муха, и было слышно, как она сучит лапками, цепляясь за желтую бумагу. Верхние полки над нашими головами завалены стопами старых газет, перевязанных бечевкой.
Внезапно сыпанул дождик, смешиваясь с паром из бани; в голом саду туманились прозрачные кроны яблонь.
Лиловые тени от старых талин дотянулись до грязно-рыжей грядки. Пестрые курицы ковырялись в навозе, распушившись от парной сырости вечера.
5
Летом в деревне я спал долго.
Даже когда солнце щекотало ресницы. А под крыльцом гремел цепью неугомонный пес! Звали его Шайтан! Учуяв мое появление на крыльце, он прыгал до перил и радостно скулил. Встретившись в бурных объятиях на цепном коротке, я трепал лохматый загривок собаки, перебирая ладонью скатавшиеся лохмы. А он становился на задние лапы, скашивал карие глаза, может быть, чувствуя запах своего первого хозяина! Тяжелые лапы давили плечи, пес лизал горячим липким языком мое лицо, а я смеялся, закрываясь ладонями.
Иногда он поднимал нос, влажными ноздрями втягивая запахи из кухни. Это бабушка стряпала пирожки с картошкой и жареным луком.
Румяные спинки она смазывала гусиным пером, окуная его в топленое масло. Может быть, перо того самого гуся, что испугал меня на мосту!
– Твои любимые! Кушай…
У бабушки одинаково ловко получалось подцепить пирожок и коснуться самой жгучей моей раны:
– Ты уезжать в город-то не хотел… В будку собачью залез и говоришь: буду, мол, жить там!..
В памяти вставал хмурый день отъезда, а в душе обида, что не пришел никто, не превратил наивный порыв в игру! Так и осталась – соломенная подстилка в будке – тем любимым и больным местом, где до сих пор не пришлось мне повзрослеть.
А за окном подмигивало солнце сквозь густую листву, на ветках черемухи блестела россыпь черных ягод. Я бегу во двор. Теперь весь день будет выстлан мне золотой соломкой!
Вдали потягивались холмы, приплюснутые голубой дымкой. Березы просушивали долгополые ветви. Влажный мох на бревнах колодца сжался светлыми комочками.
В траве блестели красно-рубиновые капли росы; по мере того как солнце припекало, они скатывались вниз, превращаясь в голубовато-изумрудные россыпи.
Дорожка в огород вела через заросли вишни.
Толстые изогнутые стволы, блестящие наплывами застывшего сока, напоминали изгибом курительные трубки, они пахли муравьиным соком и лесными гнилушками. Пеньки от срубленных сухих кустов торчали из травы, по ним можно было угадать капризы перемещения по саду вишневой породы.
6
В огороде дедушка выкапывал лук. Всаживал вилы в потрескавшуюся землю, затем вставал на колени, опираясь на черенок, и тянул луковицу за дряблые косы.
Я вызвался помочь: рыл сомкнутыми ладонями сухую землю, чтобы легче было выдернуть луковицу.
– Захватывай шире, так оборвешь!
Золотистые луковицы очищались от комочков прилипшей земли. Длинные корни блестели на солнце, как леска.
Серые комья земли испещрены дырками от дождевых червей. Уже сильно пекло солнце, пахло мелом, луковой горечью и слизнями.
Вспомнилось, как весной бабушка втыкала в мягкую землю луковицы, отмеряя им пяди в размер ладони – от края большого пальца до ногтя указательного. Лук назывался «семейка». В мае была одна луковица, а в августе она обросла своими «детками».
Устав от жары, я забегал в дом, радуясь его прохладе. В глазах рябило после яростного света! Почти на ощупь находил белый хлеб с ноздрястой корочкой и кружку простокваши с сахаром; жадно пил, сглатывая голубоватые скользкие куски, а для пущей сочности давил их языком, прижимая к нёбу.
В последующие дни лук сушили: носили на старых простынях, и расстилали на солнцепеке. А когда вечером убирали, я искал затерявшиеся в траве хвостато-лохматые головки.
– Глазки зоркие! – хвалила бабушка.
Постепенно лук засыхал, превращаясь в буро-зеленое рубище. И мы вязали косы. Я шелушил луковицы от лишней одежды. Бабушка обрезала корни, уперев в фартук дряблые локти, а дед заплетал их на проволоку. Золотистые головки перемешались со свекольными, отливавшими на солнце рубиновым блеском.
С моим появлением работы в огороде становилось все больше и больше. И главное, ее мог сделать только я!
Например, собрать гусениц с капусты.
– Не забоишься? Ты смелый тогда был…
На капустных листах – с полукруглыми прожилками – дремали зеленые гофрированные гусеницы.
– Только не дави, а лучше цыпляткам относи.
Любовь в деревне – ярким солнечным днем – разлита всем поровну! И мне, и бесхвостым цыплятам. Желтые и тетёрные пушистые комочки бежали взапуски к моей вытянутой ладони, выхватывая гусениц острыми желтыми клювами. Пестрая курица-мама беспокойно шла следом, склонив набок маленькую головку, и уступчиво расшаркивалась перед сухой картофельной коркой. Золотистые утята с низкой талией, похожие на ленивых ангелов, трепетали маленькими крылышками и зябко распушали свой облезлый пуховый воротник.
Вечером в деревянном корыте рубили свекольную ботву для поросят: сочные рубиновые куски отлетали к собачьей будке. Пес брезгливо обнюхивал их, давя лапой. А в теплом воздухе плыл сытный запах борща.
7
Деревня ждала вёдренных дней для покоса. А я ждал приезда брата мамы – дядю Гришу. И даже не встречая его на станции, я тотчас видел, с каким форсом бросает он городскую жизнь прямо с подножки вагона!
– Папа, надену твою рубаху?
Чем старее одёжка, тем лучше! Даже рвань – в ней дед чистил подполье, или шляпа, в которую несли яйца куры – на ладной фигуре дяди Гриши смотрелась великолепно! Чем больше дырок, тем чаще его молодое сильное тело обнималось с солнцем и вольным ветром.
Ему нравилось поминутно спрашивать о чем-нибудь хорошо знакомом, привычном:
– Киянку, папа, там возьму! А пакля? Здесь!.. Мох весной собирали? Влажный будто… Мама, квасу наведи, с черной корочкой!..
Он хватал деревянное долото и забивал паклю меж бревен: «Папа, я доделаю!» Выгребая старую труху, держал ее на ладони и чихал с большим удовольствием, видимо, узнавая запах леса. Затем прикладывал русую паклю в паз и стучал, с оттяжкой, тяжелой киянкой.
Только разница все же была: дед Егор наполнял работу смыслом читаемой книги, а дядя Гриша – просто стуком, который будоражил наш сонный дом.
Душа у дядьки, что скатерть-самобранка! Всегда угостит шуткой, всегда устроит забаву. В нем чувствовалось своеволие каких-то сказочных персонажей: мол, подайте мне здесь и сейчас – облачков, как соленых груздей! Или закат на озере – как крынку шибастого кваса.
Два карих полушария его глаз отражали окрестный мир всегда сверкающим, как после летнего дождя. На любой зов сверстников он бросался, как мальчишка, смеясь, балагуря, вспоминая острую закваску детства, гордясь тем, что не утратил и поныне деревенскую расторопность.
С его приездом всегда устанавливалась погода. По утрам слышался звон – в деревне правили косы.
Помню, раннее утро, туман выбрался на мостик.
С трудом удерживал я собаку за веревку, завистливый скулеж и лай сопровождали нас по всей улице. Дядя Гриша насмешливо пенял соседским псам: вчерась сам бегал, а ныне вон как рычишь!..
За околицей собаку отвязали.
В поля зашли, как в другой мир!
Изнывали кузнечики, перехлестываясь однообразным тембром, качались бордовые шишки кровохлебки на тонких стеблях. Белые чешуйки с острым медовым запахом роняли грозди лабазника.
В тени под березой спрятали бутылки с водой и платок с обедом. Собака легла рядом – стеречь наше! Дядя взял несколько ломтей хлеба и насадил их на острые сломы веток.
Солнце торопило. Густая трава колыхалась, будто в предчувствии, как-то зрительно утекая с поляны мутными цветочными пятнами – от нежно-василькового до молочно-розового.
Мужики зашли с краю березового околка, подняв стальные лезвия над головами. Наметили край, где трава просохла от росы, и принялись косить, идя вниз по склону.
Мне дали деревянные грабли, с узловатой ручкой:
– Держи руку свободнее, а то мозоли натрешь!
Через темный черенок с длинными трещинами я поздоровался со всеми давними родственниками, что держали его когда-то.
Вначале мы с бабушкой ворошили ряды давно скошенной травы, пепельной от дождей. Сквозь жидкие валки проросла уже тонкая зеленая отава, неприятно цеплявшая грабли.
Пахло грибами и осенью.
Холмистая долина залита ярким светом, серебристые волны трав ластились к тихому ветерку, как шерсть кошки к ласковой руке.
– Это кто там? – вглядывается дядя Гриша в лощину за березами.
– Петровы косят…
– Юрка! – застыла коса на взмахе. – Он воровал у меня пескарей с прутка!
Во взгляде шальная мысль: рвануть бы через поля к другу детства! Карие глаза еще больше влажнеют, струйки пота выступают под смоляным чубом.
Дядя Гриша отступил назад, примеряясь к незаконченному полукругу скошенной травы. А бабушка сказала сурово, в назидание внуку:
– Чуть не утопли тогда!..
8
Кто косил траву – знает все волнения земли.
Где полегла мать-мачеха, вывернув молочно-нежную изнанку – влажная низина. Зацепили клубнику – на бугорке гроздь лежит – крупные ягодки с румянцем, а мелкие, бледно-желтые, похожи цветом на старые синяки. А вот срезан куст ромашки: заломились белые лепестки, просыпав желтую пудру на открывшийся камень.
Раскидистым веером падает трава, выдохнув напоследок запах теплого сока. Зеленые стебли на солнце быстро желтеют и вытягиваются, приобретая неживой стеклянный блеск.
Нетронутыми оставляют кусты спорыша. Желто-горчичные цветы – словно из плотной ткани, прошитой мелкими стёжками. Для коровы спорыш горький, но вечером бабушка соберет его «для почек».
А еще мне кажется, что взмахи косы срубают отвесно падающие лучи солнца. Оттого и плывет в воздухе во все стороны золотое тенето.
Знойная муть поднимается к небу, скрывая солнце, будто огненный шар сам стерся весь в золотую соломенную пыль!
Одинокие березы обкашиваются под самые пятки. Дед косит сухо и расчетливо, в момент взмаха всю силу отдавая рукам. Шаг у него мелкий, даже с возвратом.
У дяди Гриши при взмахе рукава рубахи наполняются воздухом, а на спине пузырятся влажные складки. Намокшая рубаха стала по-детски мала: но ему нравится хруст на плечах. Двигается он, чуть пританцовывая, носком правой ноги вминаясь в полегшую траву. Стальное лезвие косы вспотело и залипло мелкими обрезками.
Трава падает ему на грудь, цепляясь за подбородок колючими семенами. На кочках пружинили ноги, и дядька отпихивал нетерпеливо коленками упавшие стоймя высокие стебли рогоза.
Он уже запыхался и просил принести воды. А отпив глоток, вспоминал:
– Бывало, воды напьемся, а мамка лепешки сует. Ухватим по одной – и опять в гору!
– И то пора мужиков кормить, – слышит его бабушка.
Обедали под березой.
Бабушка вынула сало и домашние лепешки с припудренными коричневыми пятнами. Дядя Гриша взял лепешку, прижал к груди, делая вид, что не может разломить:
– На такой хлеб – особая сила нужна…
Протянул мне лепешку и снял с ветки подсохший хлеб. Мол, сухари привычнее!
Солнце жгло землю.
Кузнечики стрекотали, как заведенные, прыгая на полегшей траве.
Подвяленное сено пахло хлевом и вишневым компотом, вернее, горечью его косточек.
После обеда метали стог, все чаще поглядывая на небо.
Недавняя голубая твердь была теперь словно вспахана – перистые облака вытянулись ровными отвалами от края и до края горизонта.
Наскучавшись работать, я играл с собакой: убегал и прятался в копну, маскируя себя с головой. Спрятавшись в очередной раз, я видел, как приблизился дядя Гриша, как нацелился, ничего не подозревая, и вонзил вилы в сено рядом со мной. Я высунул голову, смеясь и удивляясь, отчего побледнел и молчит мамин брат.
Воткнув вилы в землю, он уселся рядом и как-то очень жадно, словно прощаясь, глядел на деревню, что раскинулась внизу, на мглистые заречные луга, что прогнулись уже под дождевой тучей.
Потом сорвал травину, покачивая зернистым концом:
– Петух или курочка?
– Курочка!
Зажав травину меж пальцев с желтыми полосками под ногтями, дядька вытянул до конца стебель. «Петух!» – показал ершистый пучок с высоко торчавшим хвостиком.
Деревня меня хранила!
9
На следующий день меня ждала новость: у кошки родились котята! Бабушка оставила одного – лобастого, полосатого, с дрожащим хвостом. Гнущимися лапками котенок мял живот матери, сосал молоко, вытягивая мордочку, а наевшись, спал плашмя, иногда переворачиваясь и упираясь задними лапами с крохотными черными подушечками.
Вскоре котенок открыл глаза, но по-прежнему морщил носик и по запаху отыскивал убегавшую мамашу. Кошка пряталась от него на печке, вылизывая тощую спинку.
Однажды я подсунул ей голову, и шершавый язык перешел с шерсти на мою голову. Было щекотно, и я чувствовал, как сжимались волоса влажными кольцами. Я слушал утробное мурчание и удивлялся старательности кошачьего языка. А когда попытался встать, кошка выпустила когти!
В деревне шутили:
– Сереге Ойнину кошка кудри нализала!
После покоса дядя Гриша уехал в город, а мы с дедом ходили за вениками в лес.
И опять, идя по улице, я едва сдерживал рвущегося Шайтана. Он крутился юлой, спутывая веревку, приседая на задние лапы, ошалело сверкая розовыми белками глаз.
Дойдя до лесной опушки, я отвязывал веревку.
Шайтан скрывался в кустах, и только слышно было, как трещали низкие сухие ветки. Потом пес встречал нас на развилке, дедушка показывал ему рукой дорогу, и Шайтан радостно лаял: мол, там уже был! У него были мокрые лапы и брюхо, с налипшим на шерсть песком.
Дорога шла краем болота.
Беспокойно квакали лягушки, шлепаясь в воду и разгоняя зеленую тину меж вихрастых кочек. Нагнешься над тихим омутом, а там кишит загадочная жизнь! На топком дне – хлипкий покой; воткни палку – поднимутся серебряные пузырьки, струйки мути с коричневым илом, полусгнившие сосновые иголки, чешуйки и семечки лесных ягод, оброненные птицами.
Проводив нас, лягушки опять выползали на берег, обляпанные ряской, словно яркими конфетти.
Пес носился кругами, не упуская хозяев из виду; жадно пил воду из луж, с сочным захлебом, роняя слюни в лесные копытца.
Огромные сосны вытягивали толстые ветви, накрывая тенью кудрявые верхушки молодняка. Нежно лепетали березки, от жары сгибались резные листочки на тонких черенках.
Вот нашли поляну с нужными березами, бросили мешки в траву. Пес тут же обнюхал их, затем уселся на хозяйское добро и бил хвостом так, что в складках мешковины выступила пыль. Но вскоре опять убежал.
Мы тоже торопились, словно делали что-то не очень хорошее. Дед наклонял березку, дрожавшую от ствола до самой тонкой веточки:
– Держи крепко!
Остро пахло клейким весенним соком. В руках дедушки мелькало лезвие ножа – ветки падали, на коротышах оставались белые срезы. Обстриженная, как пудель, березка взметнулась обратно, уже без прежнего шума, но словно горько сетуя. Несколько жалких листочков падали уже ненужными. В ладонях еще чувствовался поток ускользающей листвы, зудились липкие пятна светло-зеленого цвета. Все другие березы разгибались с тем же детским испугом…
Затем я поднимал ветки – на кустах смородины, с еле заметными ягодками; на темном брусничнике, выглядывающем из влажных мхов. Нагребал охапку теплых от солнца веток вместе с травой и ягодами и нес их к деду.
Он сидел на березовом бревне, сопревшем внутри. Рыжая труха держалась в толстой коре, как в наволочке. Дедушка складывал ветки в пучок, перетрясая каждую и прилаживая по высоте: тонкие одноствольные – в средину, разлапистые – по краям, белой изнанкой наружу, отчего веник не желтел после высыхания до следующей весны.
Жара усиливалась.
Под соснами расстилался седой мох, и я улегся на его сухое забавно прогибающееся ложе. Пес Шайтан пристроился рядом, жарко дыша мне в ухо.
– Умаялся, – кивнул дед.
– Сколько ему лет?
– Твой отец подобрал на улице. Где-то с полгода до того как ты родился…
Если присмотреться, положив голову на руки: седой мох был покрыт множеством тонких розовых всходов, с вишневой шишечкой на концах.
– А почему назвал так – Шайтан?
Дед поднялся, может, не расслышав; взвалил на плечи мешок. Я пошел следом. И когда спотыкался на кочках, то чувствовал спиной, как дрожат в моем сидоре зажатые листочки.
Поправляя брезентовые лямки, дед Егор произнес, будто только что прочел в книге:
– Сколько запомнишь хорошего – столько и проживешь!