Читать книгу Убийство городов - Александр Проханов - Страница 6

Часть первая
Глава 5

Оглавление

Утром он долго не мог подняться. Был сломлен, раздавлен. Был разгромлен. Его стремление в осажденные города, сквозь кольцо окружения, было остановлено. Он вел караваны с оружием, отряды добровольцев, колонны танков, расчеты самоходных орудий. Но был остановлен ударом в спину. «Пятая колонна» разгромила его боевую колонну. Оплывший жиром, лживый Пискунов расстрелял его на подходах к Донецку. Веронов, виртуозный жонглер и обманщик, посадил его на минное поле в районе Луганска. И теперь он лежал на одре, собирая из клочков свое растерзанное тело.

Кольчугин не включал телевизор, боясь увидеть зрелище убиваемых городов, которые так и не дождались его помощи. Ополченцев, стреляющих из автоматов по пикирующим штурмовикам. Солнечных младенцев, дрожащих от страха в подвалах. Убитых старух с уродливыми ногами, лежащих на мостовой.

Он открыл Интернет и стал просматривать блоги тех, кто составлял «Пятую колонну» врага.

Едкий, как перец, Шутник, со свойственной ему вульгарной насмешливостью и веселой ненавистью, писал:

«Вы, донецкие вахлаки с неумытыми рожами! Повылезали, как крысы, из своих вонючих шахт и сражаетесь за «русское дело»? Насиловать украинских красавиц всей своей вшивой ордой – это «русское дело»? Грабить магазины и лавки беззащитных торговцев – это «русское дело»? Мучить пленных солдат, вырезая у них на спинах украинский трезубец, – это «русское дело»? Да, соглашаюсь, – это вековечное «русское дело». Вы, русские, бремя для всех народов, отбросы истории, тупик эволюции. Если бы вас не было на земле, человечество давно бы жило в раю. Нет никакой Новороссии, а есть Крысороссия. И слава богу, что вас травят, как крыс!»

Скептический и печальный Мизантроп рассуждал:

«Казалось, что животный русский инстинкт, лежащий в основании русской имперской истории, навсегда подавлен. Россия ступила на путь цивилизованных стран, для которых демократия, уважение прав отдельных людей или целых народов – есть незыблемый принцип. Оказалось, не так. Глубинная патология русской души вновь рождает чудовищ. Новороссия – чудовище русского сознания. Эту патологию не излечить гомеопатическими средствами. Ее приходится врачевать танками, бомбами и, не исключаю, стерилизацией тех, кто агрессивно именует себя русскими, объявляя войну всему человечеству».

Истерический блогер Русак рвал на себе рубаху:

«Дорогие украинские братья! Мне стыдно, что я русский! Стыдно находиться в одной компании с таким Президентом, как наш, или с такими маразматиками, как псевдописатель Кольчугин. Я вступаю в ваш «Правый сектор» и вместе с вашими мужественными бойцами буду сражаться в Донбассе. В ваших рядах победным маршем пройду по улицам поверженного Донецка. А потом мы пойдем на Москву. На Тверской будем вешать на фонарях всю русскую сволочь, которая посягнула на свободу и независимость Украины. Пою вместе с вами любимую песню Степана Бандеры: “Де побачив кацапуру, там и риж!”»

Неистовая Валькирия взывала:

«Все, кто чувствует у себя на горле когтистую лапу русского шовинизма, все вместе с нами на Шествие! Сегодня! В четырнадцать! От площади шовиниста Пушкина до памятника интернационалисту Абаю! Наденьте украинские рубахи! Пойте украинские песни! С нами Европа! С нами Америка! С нами «морские котики», которые задушат кремлевскую мышь! Если ты русский и едешь добровольцем в Донбасс, лучше удавись! Веревки продаются по адресу: «Киев. Майдан»! Слава героям!»

Кольчугин обессилел. Интернет напоминал сосуд, наполненный ядовитым раствором. В нем вскипали злые кислоты. Бурлили зловонные пузыри. Кипели отравы. Это была химия ненависти, происхождение которой было неясным. Эта ненависть гуляла по улицам, наполняла университеты, бурлила в концертных залах. Интернет был реактором, в котором вырабатывалась ненависть. Ненавидящая рука сыпала в этот реактор смертоносные химикаты. Раствор менял цвет. Переливался злыми радугами. В нем выпадали осадки. Плавала желтая пена. На поверхность всплывали уродливые утопленники, смердящие мертвецы.

Кольчугин, обессилев от ядов, выключил Интернет. Вышел в сад. Там уже зацветали белые флоксы, любимый цветок жены. Вдыхал чудесный аромат, погрузив лицо в душистые соцветья.

Вдруг вспомнил призыв Валькирии. Марш русофобов скоро двинется по Страстному бульвару. «Пятая колонна» врагов пойдет добивать многострадальные города. И только он остановит жестокое шествие.

Кольчугин поспешно вызвал шофера и двинулся в пылавшую жаром Москву.

Он оставил машину в Каретном ряду и мимо «Эрмитажа», где играла легкомысленная эстрадная музыка, спустился по Петровке к бульвару. Перегораживая улицу, патрульные машины разбрасывали тревожные вспышки. Полицейское оцепление процеживало редких прохожих. Страстной бульвар был пуст, без фланирующей толпы, и Кольчугин, оказавшись под деревьями, у памятника Высоцкому, чувствовал пугающую пустоту. Казалось, воздух улетучился, и было трудно дышать. Деревья бессильно поникли ветвями, а букетик цветов у подножия памятника исчах от палящего жара. Такая удушливая пустота случается перед началом грозы. Или в канун землетрясения, когда замирают звуки и собаки трусливо прижимают уши, улавливая подземные гулы.

Кольчугин смотрел вдоль бульвара и видел туманную тьму, железную дымку, в которой что-то мерцало, шевелилось, перекатывалось. Казалось, движется вулканическая лава, окруженная металлической гарью. Он чувствовал тупое давление, которое передавалось через пустое пространство.

Показалась колонна демонстрантов. Ее змеиная голова отливала вороненой сталью, шипела, жгла, полыхала прозрачным пламенем. Воздух сгорал, испарялся. Колонна казалась гибкой, упруго пульсировала, но Кольчугин чувствовал ее металлический стержень, сверхпрочный, бронебойный сердечник. Она шла, чтобы крушить неприступные стены, пронзать стальные преграды. В ней была реликтовая, накопленная веками энергия, сокрушающая народы и царства.

Впереди колонны шла когорта атлетов в темно-блестящих рубашках. Они маршировали, чеканили шаг. Вскидывали руки, восклицая: «Слава Украине!» Другие, с тем же взмахом руки, откликались: «Героям слава!» Над колонной колыхался огромный желто-голубой флаг с витиеватым украинским трезубцем и качался портрет Бандеры – короткая стрижка, упрямые жестокие губы, хмурые, исподлобья глаза.

Следом за атлетами шагали девушки в белых рубашках с алой огненной вышивкой. Одни были в венках из васильков и ромашек. Другие несли свежие ветки берез.

Кольчугин чувствовал аромат березовых листьев, свежесть и силу девичьих тел. И его пугала эта сила и молодость, направленная против него, отвергавшая его слабость и дряхлость.

Стальной наконечник протыкал Москву. Как игла, тянул за собой разношерстое шествие.

То и дело взлетали руки, и множество голосов азартно и весело скандировали: «Бандера придет, порядок наведет! Бандера придет, порядок наведет!»

Эти дразнящие возгласы, безнаказанно звучащие в центре Москвы, пугали Кольчугина. Говорили о бессилии власти. Сулили расправу. Готовили страшный реванш. Из безымянных могил, из разрушенных схронов вставали бандеровцы. Шли в свой мстительный победный поход.

Тонконогие девушки с хохотом, взявшись за руки, подпрыгивали, озорно выкрикивая: «Кто не скачет, тот москаль! Кто не скачет, тот москаль!» Вся колонна, молодые и пожилые, начинали подпрыгивать, словно скакало по Москве яростное стадо кенгуру. И Кольчугину казалось, что его затопчут.

Он узнавал в толпе тех, кто два года назад наполнял Болотную площадь кипящей лавой. На время они исчезли, укрылись в своих конторах и офисах, стали невидимы. И вновь появились в пугающем множестве, с неизрасходованной страстью и яростью.

«Майдан, Майдан! Бандера, Бандера!» – катилось вдоль колонны. Казалось, у огромной змеи начинает блестеть чешуя, и Кольчугин чувствовал едкий запах струящегося мускулистого туловища.

Он различал в колонне давних врагов, с кем сражался на страницах газет, у микрофонов на митингах, в телеэфире. Здесь были гневные и насмешливые полемисты, ненавидящие государство политики, язвительные русофобы. Здесь был художник, несущий рисунок отвратительного карлика с надписью: «Наш Президент». Здесь был Шутник с седеющей копной волос, из-под которой мерцали желтые совиные глаза. Мизантроп с вислым носом и голубоватым, как кладбищенская луна, лицом. Русак с курчавыми пейсами и мокрыми, неутомимо говорящими губами. Здесь был известный поэт, который катился, как шар, не имеющий руки и ноги, а только прозрачные складки жира. Валькирия со смертельно бледным лицом и рыжими волосами, как хвост кометы.

Колонна струилась, взбухала, сжималась, растягивалась, как возбужденная кишка. Проталкивала сквозь себя липкие комья ненависти.

Кольчугин чувствовал ее страшную силу, ее неотвратимый удар, направленный на розовые стены Кремля, на фрески Грановитой палаты, на хрустальные солнца Георгиевского зала, на обессилевшего, брошенного всеми Президента. На беззащитную страну, которая опять становилась добычей врагов. И никто – ни оробевшие, стыдливо понурые полицейские, ни чиновники, разбежавшиеся врассыпную, ни грозные силовики, побросавшие свои ордена и мундиры, – никто не остановит страшный таран. Не встанет на пути у стенобитной машины. Не закроет грудью золотые надписи с именами гвардейских полков. Только он, Кольчугин.

Красная муть хлынула ему в глаза. Он вытянул руки и кинулся в колонну, желая схватить змею, сжать в кулаках ее скользкое тело:

– Назад! Не сметь! Не пущу!

Он кого-то схватил за рубаху, кого-то толкнул. На него удивленно смотрели. Его узнавали:

– Кремлевский холуй! Денщик Президента! Старый маразматик! – Ему кричали, смеялись, отталкивали. Какой-то молодой человек больно его пихнул. Какая-то девушка нацепила ему на голову венок ромашек. Какой-то демонстрант в расшитой рубахе плеснул в него зеленкой. Жидкость обожгла щеку, полилась на рубаху, испачкала ядовитым изумрудом.

Кольчугин охнул, отшатнулся. Колонна, шелестя и звеня, проструилась мимо. Стекала вниз, по бульвару к Трубной, исчезая в железной дымке.

Кольчугин стоял, несчастный, с венком ромашек на голове, в ядовитых зеленых пятнах. Чувствовал, что упадет.

– Здравствуйте, Дмитрий Федорович. Вы прямо как Лель какой-то. – Перед ним стоял сутулый, почти горбатый человек в неряшливо застегнутой ситцевой блузе и таких же мятых, серовато-белых штанах. Его лицо было морщинистым и обрюзгшим, в стариковских наростах. Нос крючком нависал над губами, словно стремился соединиться с заостренным, как полумесяц, подбородком. Седые клочковатые волосы остались только у висков, голый череп был в пятнах пигмента. – Ну, просто сказочный Лель!

Кольчугин узнал в человеке литературного критика Вигельновского, с которым страстно сражался долгие годы, когда Вигельновский, либеральный литературовед, в своих статьях истреблял все, что принадлежало к советским литературным течениям. Он был зол, умен, беспощаден. Двигался с огнеметом по литературному полю, сжигал репутации, направления, школы, оставляя после себя выжженную землю. Не одну статью он посвятил Кольчугину, его военным романам, стараясь истребить их дух и эстетику. Называл их «каннибальскими», «хлюпающими кровью». Они сражались, обменивались разящими ударами, но постепенно состарились, ослабели в своей неприязни, покинули поле боя, почти забыли один о другом. Теперь же Вигельновский, не поспев за колонной, отстал. Они встретились и стояли среди пустого бульвара, как две нахохленные старые птицы.

– Что, Дмитрий Федорович, страшно? Вижу, как дрожите. Вместе с вами в Кремле дрожит ваш Президент, вся его трусливая челядь. Раздразнили Америку? Раздразнили Европу? Это вам не Болотная! Это вам не безоружных юнцов дубинами по головам! Америка долго терпела, а теперь вас раздавит, как вшу! Шпана, уголовная шпана! Вас повезут в Гаагу в клетке вместе с вашим Президентом, и люди будут плевать в вас! Смотрите, какой вы жалкий, дрожащий!

Вигельновский все еще трудно дышал, хватался за грудь. Но вспыхнувшая в нем ненависть сообщала ему энергию. Он одолевал немощь, морщины его шевелились, и их становилось меньше.

Кольчугин, в растерзанной одежде, перепачканный зеленкой, забыв снять с головы венок, не понимал, что ему говорят. Только видел ядовитое, с желтыми зубами лицо старика, его торжествующую улыбку и хищный нос, готовый сомкнуться с подбородком.

– И где же ваш русский Президент? Где защитник русских? «Своих не сдаем! Какое счастье быть русским!» Сдал, да еще как! Показывает вам, русофилам, как ставят ваших русских на колени в вонючих мешках, и они просят пощады. А ведь он, Президент, так же будет стоять на коленях с мешком на голове. Станет просить пощады у всего человечества, которое с презрением отвергнет его мольбу! Вам показали, что вы – негодный народ. Не народ, а остаток народа! Евреи за одного пленного капрала стерли с земли сектор Газа. А вам показывают оторванные ручки русских девочек, а вы только тупо сопите!

Вигельновский хохотал. Притоптывал. Его пепельное лицо начинало розоветь. Пространство между носом и подбородком увеличилось, и в этом пространстве яростно шевелились смеющиеся губы. Так иссыхающий в горшке цветок начинает оживать, наполняется соками, когда его польют водой. Вигельновский оживал, обрызганный ненавистью, которая возвращала молодость его дряхлому телу.

Кольчугин чувствовал огненные языки ненависти, обжигавшие его. В нем поднималась старинная тоска, слепая ярость, незабытые оскорбления. Перед ним был враг, торжествующий, глумливый и безнаказанный.

– Нет, теперь мы не повторим ошибок девяносто первого и девяносто третьего года! «Добить гадину»! Я говорил, я требовал. Меня не послушали. Отпустили на свободу подонков ГКЧП! Отпустили на свободу бандитов – баррикадников из Белого дома! Вас всех тогда надо было ставить к стенке, и Россия жила бы счастливо. Не было бы этих фашистских имперских теорий, этих бредов о русском мессианстве! Не было бы этого бандитского налета на Крым! Этого разбоя в Донбассе! Но ничего, теперь мы умнее! Всех в фильтрационные пункты, чтобы покончить с заразой! Всех террористов в казачьих папахах, всех идеологов, подстрекателей – к стенке! И Россия вздохнет свободно!

Вигельновский распрямил сутулые плечи. Глаза выплескивали черное пламя. Нос, беспощадный и гордый, напоминал хищный клюв. Кольчугин почувствовал, как в груди открылась жаркая душная яма, и слепая угарная ярость затмила глаза, словно в них лопнули красные кровяные сосуды.

– Негодяй! Подлец! – крикнул он и хотел ударить Вигельновского в лицо, но промахнулся. Не устоял на ногах и упал на вытянутые руки соперника. Тот вцепился в Кольчугина. Они схватились, стали дергать друг друга за одежды, хрипя, задыхаясь. Разом обессилели, расцепились. Стояли на бульваре в изнеможении, два нелепых старика, и двое проходивших мимо парней весело засмеялись:

– Во, деды дают! Надо фотку сбросить в Фейсбук!

Кольчугин повернулся, переступил лежащий на земле венок из ромашек и, шатаясь, побрел туда, где ждала его машина.

Дома он брезгливо совлекал с себя измызганную, растрепанную одежду. Отмывал отвратительную зеленку, которая въелась в поры.

Он снова потерпел поражение. Был как шут, как смехотворный старик. Был все еще подвержен вспышкам страсти и ненависти, которые оборачивались для него позором и унижением. Он не умел использовать последние отпущенные ему дни, чтобы приготовиться к уходу. Привести свой мятежный дух к гармонии. Провести остаток дней в размышлении о смысле дарованной ему жизни. Обрести тот молитвенный и возвышенный покой, в котором он встретит кончину.

Он должен отрешиться от клокочущей, стреляющей реальности. Отвернуться от горящих городов, от царящей вокруг беспощадной борьбы. От митингов, шествий, ядовитого Интернета. Все это удел других, молодых, с неизрасходованными страстями, с несгибаемой волей, с острым ощущением грозных дней, в которых им предстоит совершать свои подвиги, прокричать призывы и лозунги, быть услышанными и, быть может, убитыми. Взять на себя ношу истории, ее страшный вес. Выпустить из-под тяжкого свода утомленных бойцов, которые тихо уйдут в забвение.

Кольчугин бродил по дому. Уселся в кресло, вспомнив, как однажды, холодной осенью, жена подошла и накрыла ему ноги теплым пледом. Прилег на диван и вспомнил, как дремал на этом диване и сквозь дрему слышал звяканье посуды на кухне, запах малинового варенья. Жена поставила на плиту алюминиевый таз, в котором кипела алая сладкая гуща.

Он вдруг подумал, что почти не помнил своих детей. Не помнил, как они взрастали. Не помнил драгоценных переливов, когда каждый день дарит что-то новое, восхитительное, и память удерживает первый детский лепет, первые шаги, первое произнесенное слово. Жена, уже во время болезни, умиленно вспоминала множество случаев, смешных и милых, связанных с детством сына и дочери. Казалось, она держит перед глазами невидимую раковину в переливах перламутра и любуется ей. Хотела вовлечь в эти воспоминания Кольчугина, но он ничего не помнил. Дети росли без него. А он, одержимый странствиями, погоней за впечатлениями, уносился из дома, упиваясь видом свежего газетного листа, где был напечатан его очерк о военных учениях, о стратегических бомбардировщиках, летящих к полюсу, об атомных подводных лодках, уходящих в автономное плаванье. И этот свежий, пахнущий типографской краской газетный лист заслонял от него играющих на ковре детей, жену, прекрасную в своем материнстве, ее бессонные ночи, когда дети болели, ее бесконечные труды, когда она стирала, мыла, лечила, утешала, ставила детские спектакли, устраивала новогодние елки.

Но нет, он помнил несколько случаев, связанных с маленькими детьми.

Рождение дочери в теплый апрельский день, когда деревья были в зеленом тумане и он ждал жену у родильного дома с букетом цветов в счастливом недоумении. Он отец и сейчас увидит своего первенца, и что это изменит в его судьбе? Сиделка с румяным лицом, похожая на кустодиевскую купчиху, вынесла белый кокон, перевязанный розовыми лентами. И следом – жена, бледная, с огромными сияющими глазами, в которых было обожание, умиление и мольба. Словно молила этот огромный город, этот грозный рокочущий мир принять ее чадо, сберечь, полюбить, не причинить страданий. Он вложил в пухлую руку сиделки конверт с дарением и принял легкий сверток, в котором, среди белоснежных материй, в глубине что-то таинственно светилось, дышало, живое, почти невесомое, – его дочь. Он старался понять свое чувство к ней, пережить свое отцовство. Но испытывал лишь веселое недоумение, неловкость движений, боясь уронить или неосторожно сжать легкий кокон.

Дома их ждала родня – бабушка, мама, теща. Был накрыт стол, сияли умытые окна. Он положил драгоценный сверток на кровать, и жена любовно и бережно развязала ленты, раскрыла сверток. И обнаружилось маленькое розоватое тельце с приподнятыми ножками, хрупкими, как стебельки, ручками. Кольчугина поразили крохотные нежно-розовые ноготки на шевелящихся пальчиках рук. Жена показывала сотворенное ею чудо, и на ее прекрасном лице были гордость и восхищение. Она призывала всех восхищаться.

Бабушка подошла, прилегла на кровать. Приблизила к младенцу свое сморщенное, коричневое лицо. Стала молча, долго смотреть на свою правнучку. На ее перламутровое тельце, которое слабо вздрагивало от таинственных биений. Бабушкины карие глаза, почти невидящие, замерли, не моргали. Казалось, между ней и ребенком установилась незримая связь, прозрачный световод, по которому бабушка переливала в правнучку все родовые преданья, все родовое наследие. Готовясь покинуть мир, она вдыхала в правнучку свою исчезающую жизнь, продлевая существование рода, направляя его в бесконечность. Кольчугин благоговейно созерцал это таинство. Чувствовал линию жизни, на которой они все поместились.

Это воспоминание умиротворило его. Свой день он завершил тихо, успокоившись от дневного потрясения. Не включал телевизор. Черный прямоугольник таил в своей глубине зрелища убиваемых городов. И он не позволял этим зрелищам всплыть на поверхность.

Он достал из шкафа клетчатый плед. Сел в кресло и укрыл себе ноги, как это сделала когда-то жена.

«Спасибо, милая», – произнес он неслышно. Сидел в долгих сумерках, глядя на гаснущий за окном сад.

Убийство городов

Подняться наверх