Читать книгу Политолог - Александр Проханов - Страница 5

Часть первая
Пахарь
Глава 3

Оглавление

Когда Стрижайло вышел после банкета на улицу, его не оставляло нервное возбуждение. Он не сел в машину, из которой выглядывало лукавое кошачье лицо Дона Базилио, а двинулся среди праздничной, красивой толпы, под нежной зеленью распускавшихся лип. Садовое кольцо, невзирая на праздник, было переполнено автомобилями, которые мчались, как глянцевитые жуки. Шелестели, хрустели хитином, отливали на солнце металлическими телами. Скапливались в заторах, налезали один на другого, совокуплялись. Тут же начинали размножаться, превращая затор в шевелящееся глянцевитое скопище, которое вдруг лопалось, с треском рассыпалось, открывая пустой асфальт с каплями клейкой жидкости.

Он перешел Крымский мост, поместив себя в стальную синусоиду, которая воспроизводила кардиограмму его нервного, беспокойного сердца. Ленинский проспект был наполнен зеленым туманом, из которого подымались розовые, золотые, нежно-синие купы Нескучного сада, будто его нарисовали акварелью на влажном листе бумаги. Красота города не увлекала его. Сердце болезненно колотилось, в крови разбегались яды, от которых звенело в ушах и горели щеки. Его ум обострился, органы чувств жадно поглощали впечатления. Душа напряглась, словно ожидала знамения. Казалось, что разум, проникая в суть вещей, выстраивая иерархии и пирамиды явлений, силится совершить открытие. Находится на пороге новой реальности, которая отделена от мозга тонкой сеткой кровяных сосудов. Готова хлынуть, минуя органы чувств, ослепляя мозг кровоизлиянием истины. Он был не готов к открытию. Для освоения истины не хватало душевных и физических сил. Страшился, что она испепелит его, вырвет за пределы разумного, ввергнет в необратимое безумие.

Он торопился, почти бежал по проспекту. Здание Академии наук высилось в стороне, каменное, огромное, ободранное, с латунным колючим венцом, – мученический образ отечественной науки, поднятой на Голгофу. Градская больница, янтарно-белая и прекрасная, чудно светилась сквозь чугун решетки, и со ступенек белокаменной церкви сносили покойника. Весенний город в каждом своем фасаде, в зацветающей клумбе, в нежно-зеленом дереве таил беспокойство, опасную возможность, подстерегал неожиданностью.

Близость откровения, пугающий свет прозрения исходили отовсюду – из далекого, фиолетового тумана проспекта, в котором светилась металлическая пыльца еще невидимого, стального памятника Гагарину. Из прозрачного, чуть замутненного неба, между распустившейся липой и рекламным щитом, на котором нежилась полуобнаженная женщина, вытянув голые ноги на итальянской тахте. Из прогалов улиц, где трепетала жизнь, мелькали автомобили, давали о себе знать невидимый Донской монастырь и стальная Шуховская мачта – металлический прозрачный сачок, запущенный в московское небо. Стрижайло ждал, что разверзнутся небеса, полыхнет беззвучная вспышка и в бесцветном пятне атомного взрыва будет явлена невыносимая для разума истина.

Это походило на помешательство. Пережитые с утра впечатления, множество встреч, произнесенных и услышанных слов разбудили в нем больные энергии. Будто каждая встреча заряжала электричеством. Каждое касание, рукопожатие, голос передавали заряды, от которых сухо потрескивали руки, прозрачно светились пальцы, и к ним, словно они были сделаны из янтаря, приставали пылинки, бумажки уличного сора, рассеянные в воздухе частицы.

В нем накалялся неведомый реактор, плавились защитные оболочки, сулили взрыв. Требовалось немедленно погасить реактор, удалить избыточные, не находящие применения энергии, остудить накаленный разум, не готовый для откровения.

Он искал газетный киоск. Один, к которому подбежал, оказался закрытым, – сквозь стекло недоступно переливались глянцевые журналы с мускулистыми самцами и пленительными, полураздетыми самками, нарядный и привлекательный мусор бульварного чтива. В другом киоске, как в стеклянной норке, сидела продавщица, показывая из сумерек острую влажную мордочку.

– Журнал «Рандеву», – попросил Стрижайло. Отдал деньги, схватив с прилавка журнал-сводню. Торопился, перелистывая на ходу путеводитель по московским борделям, тайным притонам, интимным саунам, эротическим клубам, салонам массажа, мазохистским застенкам. Страницы были поделены на мелкие разноцветные ячейки, в каждой из которых, как в баночках с краской, притаился разноцветный разврат. Распутный художник черпал из баночек красное, фиолетовое, желтое, разрисовывал Москву цветами пороков и извращений.

«Жрицы любви», «Русские красавицы», «ВИП-девушки», «Все будет незабываемо», «Сказка с вашим концом», «Леди», «Возможно все» – рябило в глазах от телефонов, от распростертых наложниц, от сладострастных красавиц. Провинциальные барышни из русских городков, темнокожие дочери Африки, смуглые островитянки Полинезии, прелестные обезьянки вьетнамских джунглей, беглянки из гаремов Самарканда, – Москва была столицей разврата, вавилонской блудницей, супермаркетом пороков и похотей. Среди ампирных дворцов, золоченых куполов, чопорных чиновничьих гнезд денно и нощно шла неустанная оргия, свальный грех, утоление извращений и больных вожделений.

Стрижайло, задыхаясь, листал журнал, одновременно улавливая разбегавшиеся по телу волны ядовитых энергий. Выцеживал из отравленных кровотоков, поворачивал вспять летучие, жалящие языки. Загонял их в ловушку – в низ живота, в пах, где все клокотало, словно в загон набился дикий табун мустангов.

Глаза натолкнулись на фиолетовую ячейку с томной декадентской надписью: «Блоковская дама». Выхватил мобильник, набрал телефон.

– «Блоковская незнакомка»? – спросил он, услышав женщину, которая была диспетчером похотей и эротических маний, распределяла их по уютным квартиркам в разных районах города, где ждали телефонных звонков готовые к соитиям самки.

– Что вы хотели? – любезно, как секретарша в приличном офисе, ответила женщина.

– У вас есть апартаменты в районе Ленинского проспекта? – Он оглядывал улицу, по которой пробегал. – В районе площади Гагарина…

– Есть. Вам позвонят. Как вас зовут?

– Михаил. – Стрижайло не стал скрывать свое подлинное имя, известное тому, кто пристально взирал на него с высоты. «Михаил», – было начертано на малиновой магме изливавшейся из него похоти.

Через квартал, который он слепо пробежал, отражаясь в витринах ресторанов и дорогих магазинов, зазвонил телефон. Утомленный, чуть печальный голос спросил Михаила. Стрижайло, вслушиваясь в низкие, бархатные звучания, представил альков с кушеткой, на которой, облокотившись на витое изголовье, зябко поджав ноги в батистовых чулках, в фиолетовом тесном платье, лежит худощавая женщина. Темноволосая, с черным завитком у виска, уронила на кушетку томик раскрытых стихов. Курит длинную, с золотым ободком сигарету, выпускает под декадентский, из наборных стекол, абажур зыбкий сиреневый дым.

Женщина указала номер дома, подъезд и квартирный код.

Дом был пятиэтажный, известково-белый, «хрущевский», с железной дверью, похожей на печную заслонку. Кнопки кода были покрыты многолетним застывшим жиром бесчисленных прикосновений. Стрижайло, волнуясь, нажал упомянутый код. Ждал с нетерпением, когда распахнется бронированная дверь, защищавшая от разбойников нежное создание, которому он направил телефонное признание в любви – «послал черную розу в бокале золотого, как небо, аи».

Дверь хрустнула, громко растворилась, и на пороге возникла огромная коническая баба с короткой шеей, тучными плечами, наворотами мяса, которые, расширяясь, переходили в огромные бедра и толстые, широко расставленные ноги. Она была завернута в какую-то клеенчатую материю, наподобие фартука, в какую заворачивают себя рыночные торговки, продающие на ветру свиное мясо. Ее глаза выпукло и равнодушно рассматривали Стрижайло, как одного из тех, кто пришел купить мясца на отбивную, холодец или фарш. Была похожа на блоковскую незнакомку так же, как Блок был похож на мясника Черемушкинского рынка, огромного, заплывшего фиолетовым салом, с жирным загривком, тупо застывшего над мокрой малиновой плахой.

Это несоответствие с образом «Незнакомки» поразило Стрижайло, но не отвратило, а восхитило своим зверским обманом. Должно быть, в других районах Москвы, куда рассылала мечтательных клиентов любезная диспетчерша, в таких же «хрущевских» домах поджидали чудовищных размеров бабы, со слоновьими ногами, гигантскими грудями, распухшими животами, некоторые из которых могли быть горбаты, одноноги, одноглазы, с мраморными прожилками тления на больных телах. Этот жуткий театр, созданный талантливым режиссером-извращенцем, еще больше возбудил Стрижайло, у которого заныло в паху.

– Ну что, пойдем? – спросила баба, держа приоткрытой тяжелую дверь.

– Почему бы и нет, – ответил Стрижайло, глядя, как схватила железную плиту толстопалая, в красных цыпках, рука.

Квартира из двух комнатушек и тесной кухни была из тех, в которых праздновали свое новоселье счастливые граждане шестидесятых годов, переезжая из многолюдных коммуналок, ветхих бараков, заводских общежитий. Наделяя такими квартирками своих терпеливых подданных, власть впервые отдавала долги за кромешные труды на «великих стройках», на каторгах ГУЛАГа, в нищих колхозах, в окровавленных армиях Второй мировой. Позднее в таких же квартирках собирались на кухнях тихие бунтари и смутьяны и вполголоса, чтобы не услышали агенты КГБ за стеной, распевали песни Окуджавы и Галича, казавшиеся «песнями баррикад», если их петь под водочку с сырком и колбаской. Теперь в этих квартирах ютились гастарбайтеры из Молдовы и Азербайджана, проститутки из русской провинции.

– Сюда, – указала бабища, проводя Стрижайло в комнату, где всю площадь занимала крепкая, похожая на топчан кровать и ютился столик, на котором стояло разбитое зеркало, несколько флаконов и тюбиков медицинского назначения и огромный гуттаперчевый фаллос – то ли инструмент любви, то ли божок, которому поклонялась обитательница жилища.

– Откуда сама? – спросил Стрижайло, глядя, как совлекает с себя фартук и рабочий комбинезон «блоковская дама», оставаясь в домашнем халате, из которого выпирала необузданная, рыхлая плоть.

– Из Верхней Туры.

– Кем работала?

– Медсестрой.

– Видно, мало там зарабатывала. – Стрижайло вешал на гвоздь пиджак, жадно, по-бычьи, поглядывая, как обнажается огромное, в складках и жировых отложениях тело.

– Разве двух дочерей прокормишь? Да еще тетка в параличе, лекарства ей покупать.

– Ну и грудь у тебя, – хмыкнул Стрижайло, когда из-под халата выкатились две огромные студенистые сферы с фиолетовыми тенями, с воспаленными сосками, похожими на большие пальцы, обведенные кофейным пигментом.

– Двух выкормила, – гордо сказала «дама», подхватывая ладонями груди и поигрывая ими, как толкательница ядер.

Стрижайло бизоньими, набухшими глазами рассматривал диво русской провинции. Не надо было ехать туда, где лежали обезлюдевшие деревни, гнилые поселки, рухнувшие заводы. Не надо было видеть треснувшие дома, ржавые трубы, зловонные лестницы. Не надо было встречаться с одичалыми, звероподобными обитателями в грязных хламидах, с экземными детьми, безумными старухами, колченогими ветеранами, которые из последних сил размахивали у входа на закрытую фабрику выцветшим красным знаменем. Провинция, с тухлыми свалками, огромными кладбищами, с бетонными символами былого величия, от которого осталась ржавая арматура, торчащая из отбитой головы сталевара, – эта провинция прислала в ослепительную, беззаботную Москву своего ходока. Не к белокаменному Дому правительства, не к Спасским воротам Кремля, не к помпезному подъезду Думы, а в эту утлую комнатушку с деревянным топчаном. Теперь эта посланница трудового Урала сбрасывала с плеч застиранный халат, открывала огромные нездоровые телеса, похожая на гренландского кита, вставшего на задние ласты.

«Я вижу стан, шелками схваченный…» – думал Стрижайло, мучительно любуясь представшим уродством. У нее был непомерный, вздутый живот, покрытый рябью жировых отложений, среди которых в желтых складках чернел набрякший пупок. «Девушка пела в церковном хоре…» Ее бока, как у носорога, были в наплывах вислой, тяжелой плоти. «Та, кого любил ты много, поведет рукой любимой в Елисейские поля…» Ноги с толстенными ляжками, сизыми коленями, стояли врозь, как у штангиста. «Запорошенные колонны, Елагин мост, и два огня, и голос женщины влюбленной, и скрип саней, и храп коня…» Грязно-желтый клок спутанных на лобке волос казался зажатой между ног мочалкой.

Стрижайло возбуждало это деформированное естество, олицетворявшее изуродованную, животную жизнь бескрайних пространств, в которых разлагалось бытие. Этому разложению владелец притонов придал жуткую эстетику распада, разукрасив покойника бумажными розами блоковских стихов, побрызгав зловонное тело тончайшими, дорогими духами. «Балаганчик» Блока в постановке Мейерхольда игрался в этой тесной квартирке, на топчане с несвежими тюфяками, с дымящими силикатными трубами ТЭЦ за окном.

– Ложись, – приказал Стрижайло, чувствуя, как мучительно переполняет его расплавленный свинец похоти.

Женщина неуклюже опустилась на топчан, который жалобно хрустнул, оседая под непомерной тяжестью. Ее тело расплылось и осело, заняло все пространство топчана. Казалось, она расплющивается под собственной тяжестью, как выброшенный на берег гренландский кит. Разрываются внутри ее органы, переполненные дурной кровью и непереваренным планктоном.

Он смотрел на нее сверху – на распавшиеся, ошпаренные окорока бедер, на съехавшие с боков груди, похожие на огромные вареные свеклы, на короткую влажную шею с серебряной цепочкой. Навалился грубо и яростно, словно погрузился в огромное корыто, полное несвежего студня. Колыхался, захлебывался. Вырывался на поверхность на вершине скользкого живота. Проваливался в глубь желеобразного варева, которое смыкалось над ним липкой гущей.

Видя ее равнодушные, осоловевшие глаза, чувствуя ее жесткое, складчатое, как хозяйственная сумка, чрево, он освобождался от едкого, скопившегося в нем электричества. Сбрасывал в нее больные яды. Избавлялся от избыточной, не находившей применения энергии. Красные транспаранты и флаги. Хромающий, с морщинистым лицом генерал. Мост, серая махина «Ударника», бескрайнее черно-красное шествие. Вожди оппозиции, величаво ступающие по асфальту. Желто-белая колоннада Манежа. Кипящие водовороты толпы.

Все это он сбрасывал в женщину, как сбрасывают в мусорный бак пустые короба и упаковки, консервные банки и пищевые отходы. Набивал ее утробу ненужными, израсходованными эмоциями, высыпал на свалку ее разъятых воспаленных промежностей.

Устало лежал на ней, чувствуя, как мерно вздымается ее живот, ухает огромное сердце, дышат сиплые легкие, шевелятся желудок и печень.

– Покажи, какая у тебя спина, – сказал он.

Она послушно, медленно, с тяжеловесной грацией слона, перевернулась, и он увидел ее спину, напоминавшую гору розовой глины с едва заметной потной ложбиной, ягодицы, громадные, как колоды, с темной косматой щелью, куда устремилась его ярость, похожая на ненависть и отвращение.

Банкетный зал с купидонами. Столы с остроносым осетром, наивным поросенком, жареным барашком. Дышлов, подымающий бокал с французским вином. Семиженов с пожелтевшими от ненависти белками. Аграрий Карантинов, поправляющий на запястье «ролекс», «мисс КПРФ» с зелеными глазами морской царевны.

Все это он вталкивал в пустоты огромной женщины. Набивал ее, как огромный мусоровоз. Использовал как трубу, куда множество мужчин до него сливали нечистоты. И в ней, как в закрытом желобе, урчали мутные потоки, сочилась больная влага.

Он бился в нее, хватал скользкие бедра, оставляя белые борозды пальцев, которые медленно заплывали брусничным вареньем. И когда в нем лопнул рыбий пузырь и толчками вытекла раскаленная блестящая ртуть, он упал на женщину и повис на ней, как мертвый альпинист на скале.

Вяло оделся, видя, как валит из силикатных труб блеклый дым. Кинул на столик деньги. Ушел, слыша вслед:

– Приходите еще…

Двигался по весенней улице пустой, без переживаний и мыслей, зная, что где-то за железной дверью работает завод по переработке отходов, в жаркой тьме чавкают угрюмые механизмы, сгорает в утробе мусор, блеклый дым излетает из силикатных труб.

Политолог

Подняться наверх