Читать книгу Свистулькин - Александр Прост - Страница 6
III
ОглавлениеВерескин после убийства Свистулькина выскочил из комнаты и одним махом скатился по лестнице на этаж. Тут Иван Никифорович сообразил, что оставил дверь открытой, и остановился, не решаясь вернуться и не решаясь уйти. Только теперь он заметил, что весь покрыт кровью. Шинель можно было снять и вывернуть подкладкой наружу, но кровь на белых лосинах просто била в глаза. Иван Никифорович вспомнил о лохани с водой возле постели жертвы и все-таки поднялся обратно. Он крался с еще большей осторожностью и тщательно прикрыл за собой дверь, избегая малейшего скрипа. В сереющем вечернем свете тело убитого казалось грудой старого белья, подкрашенного красным. Быстрые тревожные мысли об испачканной одежде, опасности, открытой двери как-то вытеснили из фокуса внимания самого убитого. Когда взгляд коснулся мертвого тела, Верескин невольно шумным вдохом втянул полную грудь. Пришлось напомнить себе, что покойный – никчемный старикашка, бессмысленно доживавший в грязной конуре последние месяцы неудавшейся жизни.
Кисти рук были окровавлены, полить из ковшика некому – он ополоснулся прямо в лоханке. Вода, конечно, сразу окрасилась красным, и все попытки отмыться только еще больше размазывали кровь по лосинам. В комнате, кстати, был умывальник, спрятанный в нише, которую обрамлял резной портал с облезшей позолотой. Бархатные занавеси с кистями еще пятнадцать лет назад продал коллежский советник Кузяев, первый управляющий домом после смерти Олсуфьева. Зато предыдущие жильцы – властная неимущая вдова с дочерью, забитой и сильно перезревшей девицей – украсили сероватые полотнища кривоватыми петухами. Верескин в волнении умывальника так и не заметил.
Внизу ждал с лошадьми денщик Прохор. «Даже такой олух, как он, – думал поручик, – едва ли не приметит кровь на белых лосинах». Надо сказать, Верескин ошибался насчет собственного денщика. Вечно сонный, туповатый вид легко вводил в заблуждение, но на самом деле Прохор всегда подмечал все необходимое и даже немало лишнего. В его смышлености и наблюдательности Иван Никифорович многократно имел возможность убедиться, но, как и многие другие, был невнимателен с низшими, пока те не доставляют хлопот, а Прохору вполне хватало смекалки нечасто раздражать далекого от снисходительности барина.
Верескин жалел о напрасно взятом с собой денщике: лошадь можно было доверить и какому-нибудь мальчонке из соседской лавки. Впрочем, Иван Никифорович немедленно сообразил, что мальчонка еще хуже Прохора: он не только увидит кровавые лосины, но и в отличие от Прохора останется на месте преступления к началу расследования.
У извозчиков свои недостатки. Возницы – люди приметливые, с полицией обычно в дружбе, к тому же знали бы адрес Верескина. Можно, конечно, отпускать экипаж за несколько кварталов и отходить немного в сторону, прежде чем нанимать, или вовсе пройти весь путь пешком. Но и это не идеально: слишком многие могли увидеть следы крови.
Иван Никифорович опомнился. Сожалениями прошлого не переменишь, а каждая потерянная минута грозила уничтожить будущее. Так или иначе, Верескину ни за что не застирать одежду от кровавых следов без посторонней помощи: Иван Никифорович не имел ни малейшего понятия, как это сделать, а значит, перед кем-то придется отчасти раскрыться, и Прохор не худший выбор. Можно, конечно, выбросить мундир или… В этом месте Верескин опять оборвал несвоевременные размышления. За время, проведенное в комнате, он немного успокоился и выбирался не торопясь, со всеми мерами предосторожности. Приоткрыл на палец дверь, постоял неподвижно несколько секунд, прислушиваясь, убедился, что никого нет, и проскользнул к лестнице, а после вниз, как смог быстро и бесшумно.
Верескин с Прохором без происшествий добрались до просторной квартиры, которую поручик снимал на углу Гороховой и Екатерининского канала. Прохор помог барину раздеться, после чего Верескин велел немедленно почистить одежду от всякой дряни, как он выразился, и завтра же, непременно с самого утра, отдать прачке.
Отмытый и распаренный Иван Никифорович устроился на оттоманке в уютном стеганом халате поверх белья. Он бесцельно вглядывался в темень, затянувшую окна, и обдумывал следующий шаг. Любое решение, принятое в такой день, может стать главным в жизни, а то и последним. Торопиться не следовало. Конечно, Верескин уже стал ключевым участником заговора, его вклад много весомей, чем можно ожидать от гвардейского поручика сомнительного происхождения. Добавит ли хоть что-нибудь непосредственное участие в аресте императора? В деле примут участие десятки, если не сотни, офицеров – его тщедушная персона едва ли будет замечена. Иван Никифорович не принадлежал к числу счастливых молодых людей, выделяющихся физической мощью или особенной удалью, что и сам превосходно понимал.
Польза от участия не очевидна, зато опасность – вполне. Нельзя, к примеру, исключить воинской схватки, если у Павла найдутся защитники. Верескин не был трусом, в нем помещалось достаточно решимости и дерзкой отваги, но совсем отсутствовала тяга к риску без твердой уверенности в будущих выгодах. Впрочем, он сразу же решил, что шансы серьезного боя ничтожны и незачем принимать их в расчет.
Настоящая опасность – провал всего замысла. Несмотря на молодость, Иван Никифорович успел убедиться, как легко разрушаются человеческие замыслы, и чем значительнее, тем легче. Павел мог успеть ускользнуть, мог затеряться в огромном Михайловском замке. Кто знает, какие тайны спрятаны в этом странном дворце, похожем на галлюцинацию? Слухи по городу самые фантастические. Довольно лошади, открытых ворот и минуты времени, чтобы затеряться в ночном Петербурге.
Затея с переворотом, и именно этого Верескин опасался больше всего, могла быть изначально задумана для выявления возможных бунтовщиков. Человек, провернувший такую интригу, занял бы совершенно исключительное место. Иван Никифорович предполагал вполне конкретного претендента на роль великого провокатора: ни малейшего доверия не вызывал у него граф Пален. Верескин встречался с ним только дважды: первый раз совсем мимоходом и чуть подольше сегодня. Общество видело в графе весельчака и оригинала, человека прямого и доброжелательного. Иван Никифорович разглядел только неискусную маску на лице коварного фигляра и не мог понять, почему другие этого не замечают. Верить такому человеку нельзя. Неясно только, кто жертва коварства: император или заговорщики?
Случись провал, и участники вторжения в императорскую резиденцию с оружием в руках станут тягчайшими преступниками. А вот уклонившиеся могут и выкрутиться. Да, что-то слышал – разговоры и прочее – по скудоумию не понимал последствий или, скажем, полагал пустым балабольством.
Верескин неожиданно понял совершенно очевидное – просто поразительно, как при своем неоспоримом уме он не додумался до этого прежде. Провал погубит его, именно его, совершенно точно, безотносительно любых обстоятельств, пойди он или останься дома. Если заговор не удастся, в глазах закона Иван Никифорович станет убийцей.
«Обещание мое, – думал он, – слышало человек двадцать, кто-нибудь да предаст, а вернее всего, все до единого. В страхе эшафота да под пыткой всякий заговорит. А уж кого-кого, а меня они выгораживать и не подумают».
– Прошка! Филька! – закричал Иван Никифорович.
Первым на крик прибежал Филимон, собственный дворовый человек Верескиных, в отличие от Прохора, человека казенного, приставленного к Ивану Никифоровичу в полку.
– Ужинать прикажете? – спросил Филимон, немного задыхаясь.
Он в самом деле спешил, зная крутой нрав барина, скорого на расправу, но задыхался все-таки больше для виду: старался показать свою необыкновенную услужливость и усердие.
– Одеваться.
Подбежал и Прохор. Объединенными усилиями они минут за двадцать нарядили хозяина и вышли следом за ним во двор. Тут оказалось, что лошади, конечно, давно расседланы и отдыхают в стойлах.
– Что же вы, бараны, не передали седлать?
– Я по лошадиной части без касательства, Иван Никифорович… – негромко пробормотал Филимон, глядя в землю.
– Не мог знать, пригодится ли, ваше благородие, – Прохор вытянулся во фрунт.
– Не мог знать!? Думал, я в нужник наряжаюсь!? Макака безрогая, – злобно процедил Верескин и ударил денщика в лицо.
Прохор согнулся, зажав лицо ладонями.
– Смирно! Руки по швам! – скомандовал Верескин.
Он нанес еще несколько ударов. Прохор решил, что вытерпел достаточно, и рухнул на посыпанный песком и опилками двор, как бы сраженный богатырской мощью Ивана Никифоровича. Верескин дважды или трижды ударил сапогом в живот и переключился на Филимона. Его он отделал намного мягче, считая вину менее значительной. Конюх Карп и вовсе отделался затрещиной и пинком по мягкому месту: он ведь, в общем-то, ни в чем не провинился.
– Ты! – Верескин ткнул пальцем в Филимона. – Извозчика мне, тотчас. Вы двое – седлать.
Филимон бегом кинулся со двора, Прохор и Карп рысью побежали в конюшню. Филимон успел первым: двое извозчиков поджидали поздних седоков возле соседнего ресторана, дорогого, но немного сомнительного в смысле публики.
– Куда изволите? – спросил извозчик.
Верескин уже сидел в санях, укрытый суконной полостью, отороченной дешевым мехом, и почти успокоился после разноса. Вместо ответа он с силой дернул в сторону бархатный воротник и покосился на прислугу, которая ждала отъезда барина, выстроившись почти строевым порядком возле дворовой арки. Прохор рукавом утер кровь, сочащуюся из разбитого носа.
Верескин с досадой осознал, что не имеет представления «куда». Ему было решительно ничего не известно про планы заговорщиков: ни время сбора, ни место. Невозможно же, в самом деле, просто приехать к императорской резиденции и рыскать вокруг в поисках товарищей по предприятию.
– В полк, – скомандовал он.
– Ась? – извозчик повернулся к седоку и почесал под шапкой.
– На Фонтанку. Гарновского дом. И не мешкать.
В расположении полка никого из знакомых Верескину заговорщиков не нашлось. Он вернулся к извозчику, которому велел ждать, и отправился дальше. Одну за другой Иван Никифорович посетил квартиры участников, всех трех, чьи адреса были ему известны. Никого не оказалось дома, что естественно – пока Верескин метался по городу, господа офицеры заканчивали ужин у Талызина, сильно отдававший попойкой. Пален – человек, бесспорно, большой ловкости и сообразительности – боролся с робостью гостей обильным шампанским.
Иван Никифорович решился наконец отправиться к Палену, но и тут не преуспел. Дверь открыл заспанный швейцар, который сообщил, что его сиятельство не принимают. Верескин настаивал, упирая на государственную необходимость – швейцар признался, что хозяина дома нет. В то самое время, когда он шумел и будил прислугу, заговорщики заходили в Михайловский замок.
Верескин вернулся домой в отвратительном расположении духа. Ночные метания по городу оказались полностью бессмысленными. От тяжелого возбуждения и все сильнее болевших повреждений, нанесенных Свистулькиным, он долго не мог заснуть. Очень скоро нервный, прерывистый сон боязливо прервал Прохор: прибыл вестовой с приказом немедленно прибыть.
В полку седлали. Редкие фонари освещали деловитую суету. Лошади, чувствуя тревогу, беспокойно ржали и переминались с ноги на ногу.
Штаб-ротмистр Корсаков, командир полуэскадрона Ивана Никифоровича, почти бежавший мимо, резко остановился.
– Верескин. Наконец-то, – брезгливо сказал он. – Карабины и пистолеты заряжать боевыми. Выступаем верхами с полной амуницией и без поклажи.
– Никита Иванович, – Верескин постарался придать голосу самое доверительное выражение, – что случилось?
– Поручик, прекратите болтать. Исполняйте.
Иван Никифорович щелкнул каблуками и откланялся коротким кивком. Его просто разрывало от злости и унижения. «Посмотрим, как ты завтра запоешь, посмотрим, – думал он, – небось, уже нос воротить не станешь, прыщ высокородный».
Солдаты его взвода негромко переговаривались.
– Точно вам говорю, братцы, гишпанцы злоумышляли на государя. Теперь война.
– Скажите, дяденька, а что такое гишпанцы по воинской части? Если взять, к примеру, против французов? Пожиже будут? Навроде турок?
– Мо-олчать! – раскатисто скомандовал Верескин. – Не сметь!
«Вот же, – думал он, – звериное чутье, ведь почти угадали. Настоящие животные».
Полк готов был уже выступать, когда приказали строиться пешим строем, оставив лошадей в готовности. Конногвардейцы потянулись во двор. Раздавался даже легкий шепот недоуменного неодобрения. Непоследовательные команды выдавали очевидную растерянность начальства. Верескин томился, пытался угадать развитие ночного предприятия: случилось, очевидно, чрезвычайное, но что именно? Успех, провал, заминка? Карьера, огромное поприще, чины? Следствие, тюрьма, эшафот, Сибирь? Гражданская война? Знакомые Ивану Никифоровичу заговорщики отсутствовали, спрашивать было некого.
Полк выстроился. Прошло пятнадцать минут, тридцать, сорок, час, но ничего не происходило, только медленно надвигался мутный петербургский рассвет. К утру похолодало, солдаты переминались, стараясь согреться. Раздавался характерный звук поскрипывавшей и позвякивающей амуниции. Унтера даже не пытались привести строй к порядку.
Вышел командир полка, генерал Тормасов, в сопровождении полковника Саблукова, дежурившего в тот день. Чуть позади следовал полковой адъютант Ушаков, единственный сослуживец, с которым Верескин отчасти сблизился, полковой священник отец Иоанн, еще несколько офицеров. Все очень серьезные и сосредоточенные. Строй замер. В полной тишине священник установил на брусчатку аналой, подышал на большой крест и аккуратно протер его огромным белым платком.
Иван Никифорович отчего-то решил, что генерал сейчас закричит: «Вот он, изменник! Держи его, братцы!» – и укажет прямо на него. Священник нужен, должно быть, для него, для Верескина. Его, очевидно, тут же во дворе и расстреляют – для этого и боевые. Иван Никифорович очень точно представил, как его отведут к глухой стене конюшни, священник пробормочет молитву и завяжет из милосердия глаза вот этим самым своим платком, наверняка пропахшим и нечистым.
Верескин превосходно понимал, что ничего подобного произойти не может. В самом страшном случае его могли арестовать, судить и повесить, но все же картина немедленной гибели казалась такой реалистичной и неизбежной, что у него перехватило дыхание и даже выступил пот, хотя Иван Никифорович успел изрядно продрогнуть.
– Братцы! – начал генерал. Тут он закашлялся и замолк.
«Ну же! Не тяни!» – Верескин боялся вдохнуть, старался задавить разгулявшееся воображение и не мог.
Тормасов сделал призывающий жест, скинул подбежавшему денщику на руки шубу, стянул перчатки. Стояла абсолютная тишина, даже ветер стих.
– Братцы! Несчастье, – заговорил наконец Тормасов, – страшное несчастье. Неизречимая потеря. Император скончался. Апоплексический удар.
«Свершилось», – промелькнуло у Верескина.
– Наш полк всегда славился своим… – продолжал генерал.
Тормасов говорил несколько минут, выражаясь довольно бессвязно. Слова он использовал самые истасканные – казенные обороты, сточенные частым употреблением, но связывал их так неловко, что генерала трудно, если вообще возможно, было понимать. Явная растерянность слышалась в голосе, угадывалась в чрезмерной жестикуляции. В ответ на неуверенность Тормасова по строю покатился нарастающий ропот недовольства. При всем брезгливом презрении Верескина к суждениям низшего сословия даже он знал, что император Павел возбудил у мужиков некоторые надежды, особенно в начале своего царствования. Тормасов приказал перейти к присяге. Полку в ответ полагалось грянуть дружным «ура!», вместо чего раздались разрозненные выкрики, несколько секунд продолжились неуверенной перекличкой отдельных голосов и замолкли окончательно.
Офицеры собирались возле командира полка. Они впервые столкнулись с единодушным непослушанием вышколенных, всегда покорных солдат и совсем не знали, что делать. Полковник Саблуков единственный не потерял присутствия духа. Он подошел к строю, негромко переговорил с несколькими солдатами, выбирая самых старых и авторитетных. Затем вернулся к Тормасову и зашептал что-то по-французски.
– Позвольте заметить, ваше превосходительство, – сказал Саблуков громко и по-русски, – что мы приступаем не по уставу: присяга не приносится без штандартов.
Он добавил еще несколько французских слов, снова понизив голос, так чтобы нельзя было разобрать со стороны.
– Вы совершенно правы, полковник, пошлите за штандартами.
Первому взводу приказали отправляться верхом за штандартами. Саблуков подошел к корнету Филатьеву, командиру взвода. Верескин держался поблизости, и ему удалось разобрать слова полковника.
– Непременно покажите им тело императора. Солдаты не верят, что он мертв. Да и нам не худо было бы убедиться.
– А как же?.. – заволновался корнет. – А ежели?..
– Коли откажут допустить, держитесь твердо, говорите прямо, что без того привести полк к присяге невозможно.
Солдаты не понимали, разумеется, тонкостей политического момента, зато хорошо помнили недавнюю историю. Всего четверть века прошло с казни Емельяна Пугачева, выдававшего себя за Петра III, а он лишь самый известный и, если так можно выразиться, преуспевший самозванец из множества. Для крестьянина, а значит и солдата, царь и присяга были понятиями прямо религиозными, без тонкостей и символизма, и они совершенно не собирались губить душу клятвопреступлением и изменой ради барских плутней.
Солдат допустили к телу убитого императора. Менее чем через час взвод вернулся со штандартами, и присяга прошла обычным порядком. Назначили обычные караулы. Отсутствовал участник заговора поручик Шипов, который должен был в тот день командовать конногвардейцами в Ассигнационном банке. Место бессмысленное: высокому начальству там на глаза не попадешься. После тяжелой ночи в замену Шипову нести скучную вахту отправили, конечно, Верескина. Ему вообще всегда доставались самые неприятные обязанности по службе.
Банк оказался вовсе не тем сонным местом, каким был всегда. Множество посетителей, в десятки раз больше обыкновенного, пытались поменять ассигнации на монету или хотя бы выведать новости. Приезжал и Фрол Игнатьевич, управляющий петербургскими делами отца Верескина, который выдавал поручику трижды в год установленное родителем содержание. Старшего Верескина отправили в отставку в первые же дни нового царствования, он жил теперь в поместье, подле своего знаменитого завода, в столицу заезжал очень редко и только на несколько дней. Фролу Игнатьевичу доводилось несколько раз выручать юного конногвардейца, выдавая деньги вперед, причем без извещения отца, так что Верескин рад был бы отплатить старику ответной услугой, но ничего не мог. Младший банковский люд хоть о чем-то с многозначительным видом и шептался, сам ничего не знал, кроме указания не проводить пока совершенно никаких операций. Верескин скоро понял, что перешептывали они не служебные секреты, а общегородские сплетни, долетавшие как-то сквозь стены банка. Старшее же начальство отсутствовало – надо полагать, делало визиты начальству высшему и старалось вынюхать, куда подуют ветры новорожденного царствования.
Верескин дважды за день грубо нарушил устав. Он покидал караул, искал соучастников, чтобы разузнать подробности ночного дела, но так никого и не нашел. После обеда приехал поминутно зевающий поручик Шипов, который выглядел таким разбитым и помятым, словно убивал императоров всю неделю. Он передал приказ немедленно отправляться к командиру полка. На уточняющие вопросы Шипов отвечал неопределенно, странно улыбался и смотрел в сторону. По всей видимости, решил Иван Никифорович, не совсем оправился от ночных переживаний и возлияний. Дыхание Шипова тяжело отдавало перегаром.
За окном кабинета Тормасова сгущались сумерки, в комнате уже зажгли свечи. Генерал сидел за столом и довольно небрежно проглядывал какие-то документы. В кресле возле камина задумчиво наблюдал за пламенем эскадронный командир Верескина Иван Федорович Янкович-де-Мириево, именно через него поручик вошел в круг заговорщиков. Вид соучастника еще больше приободрил Иван Никифоровича: его явно ожидала благодарность и какое-то поощрение.
Верескин со всей возможной молодцеватостью приблизился к генералу, отдал честь.
– Ваше превосходительство, господин полковник, – он поклонился кивком головы в сторону камина, – поручик Верескин прибыл!
Тормасов рассматривал его, постукивая по столу.
– Вот что, поручик. Вам следует незамедлительно выйти из полка.
Верескин почувствовал, как кровь прилила к лицу. Он не мог найти слов и в поисках поддержки посмотрел на своего полковника, но тот сосредоточено ворошил кочергой поленья, не глядя на него.
– Простите, но… Позвольте узнать причину?
– Причину? Причину? – Генерал изумленно покачал головой. – Вы смеете спрашивать?! Я не в силах понять, не решаюсь даже вообразить, как на вас оказалась эта форма, как вы стали офицером нашего полка. Да что нашего, просто офицером, просто дворянином. Это немыслимо! Вы убийца! Хладнокровный и… Зарезать беззащитного старика, калеку… Как?!
– Отчего молчите, полковник? – Верескин повернулся к Янкович-де-Мириево. – Не желаете ли, сударь, поделиться суждением о вышесказанном предмете?
Поручик говорил, конечно, слишком дерзко для обращения к командиру, старшему и званием, и возрастом, но все же для обстоятельств не слишком заступал за грань приличий.
Полковник же повел себя так, словно столкнулся с невероятной грубостью и совершенно вышел из себя. Судя по всему, он еще до прихода поручика находился в крайне взвинченном состоянии.
– Не сметь! – Янкович-де-Мириево вскочил с кресла и подбежал к Верескину. – Не сме-еть! Таким тоном! Как могли! Опозорить! Честь! Мундир!
– Позвольте заметить, полковник, – Иван Никифорович заговорил преувеличенно спокойно и неторопливо, – я приступал в вашем обществе. Ежели вы считали мой метод негодным, отчего промолчали, не сказали сразу? Не остановили меня?
– Я?!! Да как же вы!.. Как, как можно было представить, что вы собираетесь действовать таким манером?! Офицер конной гвардии!
– Чего же вы ожидали от меня? Колдовства?
– Ареста, черт возьми! Ареста! Мы ожидали, что вы посадите старого дурня под замок! Не убийства же!
– Ареста…
– Да, ареста! Кстати, позвольте осведомиться, отчего вас не было с нами ночью? – полковник вдруг снизил тон к негромкому сарказму. – Или столкновение с дряхлым калекой так тяжело вам далось, – Янкович-де-Мириево указал на распухшую после вчерашней схватки физиономию Верескина, – что продолжать не решились? Оробели?!
– Не смеете! Удовлетворения! Немедленно!
Полковник хохотнул, даже как-то благодушно.
– Драться? С вами? Я? С вами?
Он снова хохотнул.
– Довольно, – заговорил Тормасов, – это никуда не ведет. Поручик, только боязнь запятнать честь полка мешает мне немедленно передать вас в подобающие руки. Не стоит принуждать меня к крайностям, невыгодным вам более, чем любому другому. Так или иначе – выйти из службы придется.
– Посмотрим.
Верескин развернулся и на негнущихся ногах вышел прочь, с грохотом захлопнув дверь. Дома поручик велел подать вина и закрылся в гостиной. Он судорожно искал решения, но только наполнял стакан за стаканом.
Жизнь и смерть Верескина во многом известны благодаря лабзинскому архиву, в частности записи беседы с Николаем Васильевичем Ушаковым, в 1801-м полковым адъютантом конногвардейцев и довольно близким приятелем Верескина. Там же содержится несколько более или менее откровенных писем петербургских знакомых Верескина.
Сохранился довольно обширный материал мемуарных записей и писем современников. Из важнейших следует упомянуть воспоминания Августа Коцебы, письма барона фон Гейкинга и Константина Марковича Полторацкого. К сожалению, почти все доступные нам источники появились после событий Отечественной войны 1812 года, тогда же составлялся и лабзинский архив. Подавляющее большинство авторов не были непосредственными свидетелями – они основывались на пересказах из вторых-третьих рук, если не простыми слухами. Вполне естественно, что дошедшие до нас версии чаще всего далеко отклонились от истины, обросли как нелепыми домыслами, так и незначительными ошибками. Верескина, например, почему-то куда чаще называют кавалергардом, чем конногвардейцем.
Точность с полковой принадлежностью вовсе не гарантирует общей достоверности. Здесь трудно удержаться и не упомянуть известный курьез, прекрасную иллюстрацию зыбкости и ненадежности повествовательных источников, показатель того, как предвзятый подбор удобных мемуаров и воспоминаний позволяет прийти почти к любому нужному результату.
Частное письмо Александра Федоровича Анненкова к Ростиславу Филимоновичу Долгоухову, опубликованное в феврале 1906 года в журнале «Ребус», наделало много шума в среде оккультистов, спиритов и теософов. Александр Анненков приходился внучатым племенником Василию Александровичу Анненкову, штаб-ротмистру конногвардейского полка времен Павла I, чей рассказ и передает письмо. К моменту публикации ни Василия Александровича (разумеется), ни Александра Федоровича, ни Ростислава Филимоновича уже не было в живых.
Первая половина текста письма с незначительными вариациями пересказывает хорошо известное. Отставной калека капитан Свистулев (так в тексте) случайно узнает о заговоре. Поручик Верескин, спасая себя и соучастников, злодейски его убивает, причем рассказ в этой части полон садистских и совершенно невероятных подробностей. Следом изображается феерия в духе Гофмана:
«На вечернем построении полка разверзлась земля, отделив старших офицеров от основного строя. От трещины исходил невыносимый жар, удушливо воняло серой, вырывались языки пламени. Из огня появилась гигантская рука и обхватила поручика Верескина.
– Час возмездия настал! – завыл нечеловеческий голос, от которого тряслись здания казарм и вылетали стекла. – Отправляйся же в ад, нечестивец!
Голос разразился ужасающим хохотом, рука потащила Верескина к пропасти. Штаб-ротмистр Анненков вместе с несколькими храбрецами пытались удержать поручика, но не смогли, рука, пусть с трудом и понемногу, но тянула его к себе. Анненков выхватил шпагу и нанес несколько ударов, но его выпады без всяких следов проходили сквозь огромную руку, словно ее вовсе не было. Постепенно их подтащили так близко к огненной трещине, что на конногвардейцах начала тлеть одежда, пришлось предоставить несчастного ужасной его судьбе. Едва Верескин исчез в бездне, как земля сомкнулась, и о ужасном происшествии напоминал только обугленный кое-где булыжник брусчатки».
Кстати сказать, Василий Александрович Анненков вышел в отставку еще в ноябре 1800-го и ни в каких построениях весны 1801-го участвовать не мог. Справедливости ради отметим, что даже весьма некритичной аудитории «Ребуса» публикация показалась сомнительной – уже в следующем номере В. И. Крыжановская-Рочестер клеймила «подобные детские выдумки, роняющие высокое значение оккультной доктрины, выставляющие посмешищем искательство тайного знания, в ту решительную минуту, когда робкая рука слабого человека лишь прикоснулась к занавеси, скрывающей неведомое».
Занятно, но эта совершенно сказочная история, разгромленная за фантастичность даже донаучными оккультистами начала XX века, продолжает кочевать по интернету, статьям и книгам всевозможных шарлатанов и псевдоученых, достигая, увы, весьма широкой аудитории.
В изучении событий 1801 года большой интерес представляют мемуары Николая Александровича Саблукова, в которых, что кажется на первый взгляд парадоксальным, отсутствуют имена Свистулькина и Верескина. Тут случай, когда умолчание важнее слов. О знакомстве Николая Александровича с историей Аплечеева, причем непосредственно от Екатерины Александровны, доподлинно известно из письма Саблукова к дочери.
Невозможно представить, чтобы громкое происшествие с однополчанином, о котором так много говорили тогда и потом, показалось ему незначительным. Можно предположить, почему Саблуков предпочел промолчать о столь важных обстоятельствах в своих на редкость подробных и точных мемуарах, где убийство императора описывается в самых мелких подробностях.
Николай Александрович с огромным возмущением встретил цареубийство. Он категорически не мог принять гибель священной особы императора от рук дворян и офицеров, облеченных присягой. Конногвардейцы меньше других гвардейских полков участвовали в заговоре (по мемуарам вовсе никак), чем Николай Александрович очевидно гордился.
Нетрудно вообразить отношение Саблукова к убийству беззащитного калеки однополчанином, вдобавок вспомогательной операции по обеспечению цареубийства. Логично предположить, что именно неприятием, стыдом и возмущением объясняется молчание Саблукова.
Помимо мемуаров и писем мы располагаем массивом документальных источников. Немало дали материалы следственного дела, которое также вел обер-полицмейстер Александр Андреевич Аплечеев.
Протоколы содержат показания сослуживца и соседа по дому Верескина Александра Ивановича Филатьева. Он сообщил, что в силу некоего неблаговидного проступка от Верескина потребовали выйти из полка. В чем именно состоял проступок, ни показания корнета, ни другие материалы дела не уточняют.
Согласно показаниям прислуги Верескин, вернувшись домой, напился пьян. Глубокой ночью денщик покойного Прохор Степанов услышал шум и крики из комнат поручика, поднялся к нему и застал барина в горячке. Поручик кричал неразборчивое, а увидев своего денщика, выстрелил в него. Показания подтверждаются пистолетной пулей, засевшей в стене. Слышали выстрел и другие слуги.
Затем Верескин выхватил палаш и попытался зарубить Прохора. Следы от ударов также присутствуют – сам палаш вогнан в стену на уровне груди на глубину двух вершков.
Степанову удалось сбежать невредимым, после чего наверх никто не поднимался: прислугу, конечно, напугал и выстрел, и рассказ. К полудню дворня начала беспокоиться из-за отсутствия барина и тишины. После долгих препирательств, кому идти проверять, в хозяйские комнаты поднялся Прохор Степанов с дворовыми людьми Карпом Петровым и Филимоном Ивановым.
Согласно сухим строкам протокола, утром 13 марта они обнаружили Верескина в гостиной, повешенным на крюке для люстры. Петлю поручик изготовил из ремней собственной портупеи. Смерть признали самоубийством, совершенным в горячке, на чем следствие и завершилось.
Материалы дела давно известны ученым. Крупный исследователь и архивист Егор Иванович Пруженицын ввел их в научный оборот еще в начале XX века, что само по себе дало немногое. Ситуация разительно переменилась несколько лет назад благодаря важнейшей находке, сделанной нами в Российском государственном историческом архиве (РГИА) – двум донесениям в Сенат: от полицмейстера Павла Яковлевича Беркасова и частного пристава Николая Васильевича Будкевича.
Подробный разбор источника произведен нами в отдельной работе, здесь будет достаточно краткого описания. По сути дела, это доносы на Аплечеева, которые с небольшими вариациями пересказывают один и тот же сюжет. Полицмейстер и частный пристав сообщают, что имело место очевидное убийство, совершенное денщиком жертвы Прохором Степановым. Они прямо обвиняют обер-полицмейстера в сокрытии преступления и туманно намекают на неблаговидные причины столь вопиющего нарушения служебного долга. Мотивом же убийства называют кражу или, еще вероятней, попытку избежать наказания за раскрытое жертвой преступление. В вещах Степанова найдены серебряная табакерка с эмалями и двадцать семь рублей. Беркасов сумму не указывает, пишет: «значительная сумма ассигнациями».
Крайне интересно доносчики передают показания Степанова. Беркасов сообщает про «несуразные небылицы» и «невежественную чепуху», а Будкевич про «дурацкие сказки» и, что особенно важно, «нелепые басни о призраках и прочее в том же роде».
Доносы позволили по-новому взглянуть на давно известный источник, никогда не пользовавшийся доверием серьезных исследователей. Иван Иванович Рыжиков всю свою жизнь провел на службе в казанских губернских учреждениях, в тридцатых годах девятнадцатого века мирно скончался в своем нижегородском имении. Известно его письмо к невесте Варваре Андреевне, урожденной Хлоевской; тот же рассказ, как утверждает внучка Ивана Ивановича, содержался в утерянных мемуарах.
Рыжиков пишет, что однажды вечером срочная работа допоздна задержала его в присутствии. Перед уходом подготовленный отчет просмотрел Александр Андреевич Аплечеев, служивший тогда казанским губернатором. Аплечеев остался очень доволен бумагами и угостил чиновника мадерой. У них завязалась отвлеченная беседа, что, со слов Рыжикова, часто между ними случалось, в которой Аплечеев подробно рассказал об убийстве Свистулькина и самоубийстве Верескина.
Это сообщение всегда вызывало естественный скепсис. Александр Андреевич провел в Казани только десять месяцев, причем избегал любых бесед, хотя бы косвенно касавшихся убийства императора. Это подтверждается двумя письмами адресатов А. Ф. Лабзина, знавших Аплечеева во время казанского губернаторства; да и, наверное, не требует особенных доказательств естественное нежелание государственного мужа, строящего большую карьеру, касаться скользких тем с посторонними.
Откровенность с едва знакомым некрупным чиновником выглядела невозможной. Куда более убедительным казалось, что Рыжиков просто пересказал бродячие слухи, приписав их авторитетному источнику и украсив выдуманными подробностями, стараясь придать себе значимости и посвященности в столичные тайны.
Донесения Беркасова и Будкевича полностью перевернули устоявшееся мнение. Рыжиков сообщает мелкое, в сущности, обстоятельство, кардинально меняющее представление о достоверности источника. Согласно письму Аплечеев прибыл в дом Верескина часа через два после начала дознания и застал Прохора Степанова с обильными следами зуботычин. Бывший обер-полицмейстер считал, что влиятельная и богатая родня покойного пыталась замять скандал с самоубийством и успела подкупить или как-то иначе заинтересовать полицейских чиновников. Церковь и государство боролись, как могли, с самоубийствами; в частности, хоронить таких покойников полагалось без отпевания и «в бесчестных местах». Как передает Рыжиков:
«Прохиндеи раскопали в вещах у Прохора несколько мелких ассигнаций да копеечную табакерку, может, даже подбросили, и пытались повернуть дело, дескать, Прохор украл. Убил и украл. Будь у них на каплю больше соображения и меньше жадности – подкинули бы чего существенней. Лупили нещадно, ждали, оговорит себя».
Табакерка и ассигнации – детали, ставшие известными лишь в наши дни по донесениям Баркасова и Будкевича. Рыжиков мог узнать такие подробности только от Аплечеева – следовательно, беседа действительно имела место, пусть даже менее подробная и откровенная, чем представляет Иван Иванович. Это позволяет доверительно отнестись и к описанию событий той ночи. Немаловажно, что оно ни в чем не противоречит другим сообщениям о проявлениях феномена постжизни Свистулькина, которые Ивану Ивановичу не могли быть известны.
В то же время едва ли разумно полностью положиться на письмо Рыжикова и отнестись к нему как к документальному источнику. Не стоит забывать, что перед нами пересказ Аплечеева, который, в свою очередь, пересказывает по памяти показания Прохора Степанова, которые слышал несколько месяцев назад. Вне всякого сомнения, диалоги, например, могут быть только реконструкцией. Невозможно представить несколько человек, последовательно передающих что угодно дословно, ничего не изменив и не спутав. Особенно ненадежен здесь, конечно, первоисточник, то есть сам Прохор, который едва ли мог в точности передать господский разговор. Слишком велик в ту эпоху культурный разрыв между крепостным крестьянином и дворянином.
Письмо Рыжикова очень обширно и приводится с некоторыми купюрами, содержащими нравоучительные рассуждения и глубокомысленные догадки.
«…Шум, доносившийся со второго этажа, не умолкал, но, больше того, усиливался. Прохор и иные дворовые люди опасались предстать перед барином, зная его горячий нрав, тяжелую руку и наклонность к возмездию известного рода. Поручик к тому же успел принять лобзание Бахуса, что…
…Прохор Степанов неохотно поддался уговорам кухонного Ареопага, и решился подняться в барские покои. С огромной робостью преодолевал он ступени лестницы, мятущееся пламя лампы бросало тени многообразного ужаса. К чрезвычайному своему изумлению, Прохор застал Верескина в компании незнакомого старика, хотя пребывал в совершеннейшей убежденности в одиночестве барина, ровно как считал, что чужих в доме нет и быть не может.
В устах Степанова, хозяйский гость представал калекой в изношенном мундире с деревянной ногой и костылем, но он не мог в точности сказать, которой именно ноги недоставало. Ответить на вопрос о наличии или отсутствии руки затруднился еще более. Господа ругались промеж собой, поручик, как уже было сказано, пребывал в сильнейшем подпитии.
Верескин, заметив денщика, осведомился:
– Видишь ли ты, Прохор, сего господина?
Денщик, зная необузданные страсти своего хозяина, молчал, раздираемый по разные стороны нерешительностью. Как водится у людей его звания, он бы желал, прежде чем говорить, знать, какого ответа от него желают услышать, тем паче на столь загадочный вопрос.
– Так видишь или нет? – переспросил Иван Никифорович, слегка приходя в сердца.
– Как не видеть, ваше благородие, вот же он.
– Значит, ты не привиделся мне, – сказал поручик старику вполне спокойно. – Тем лучше. Хотел пугать? Зря. Чепуха. Плевать. Ты ничто при жизни. Пустое место. Бессмысленный человечишка. Мертвый того не значишь. Тень пустого места. Пшел! Вон! Испарись!
Старик рассмеялся.
– Вот ведь гордыня, сударь вы мой, вас одолевает. И добро изволили бы быть отпрыском знаменитого рода или преуспели на уважаемом поприще, в бранном деле или хотя бы по штатской части. Так нет же.
Верескин молча слушал, не отводя взгляда налитых кровью глаз. «Что твой бык», – подумал Прохор.
– Сын казнокрада, ничего больше. Всего и есть за душой, как ворованные тыщи, да и те не сам украл.
– Пшел вон, жалкий старикашка!
– Нет уж, сударь, никуда я не уйду. Тебе предстоит видеть и слушать меня ежедневно, до самой смерти.
– Я уже однажды избавился от тебя, повторю без малейших колебаний!
С этими словами Верескин схватил со стола пистолет и выстрелил в капитана Свистулькина, а мы, полагаю, можем без всяких колебаний признать, что это был именно он. Меня непрестанно удивляет, дражайшая Варвара Андреевна, нерадивость некоторых господ по службе, капитан в статской службе соответствует титулярному советнику, что на ранг ниже чина коллежского асессора, который я имел честь…
По указанию Прохора, стрелка и цель разделяло не больше трех шагов, расстояние ничтожное для пистолетной стрельбы, скажем, я…
Кроме прочего, Верескин пользовался известностью одного из лучших стрелков своего полка, что, впрочем, как уже было замечено, обстоятельство совсем ничтожное, поскольку будь он даже вовсе неловок в обращении с пистолетом, то и тогда промахнуться на трех шагах было бы совершенно затруднительно.
Пуля выбила прямо за спиной Свистулькина облачко штукатурки из стены. Комнату затянуло пороховым фимиамом. Прохор ожидал, лишь только поредеет дым, увидать старого воина на полу с развороченной грудью, стонущим от невыносимых страданий и умирающим в жутких мучениях, но ничуть не бывало.
Старый калека стоял невредимым и только морщился брезгливо, словно увидел нечто гадкое, да разгонял дым, маша рукой подле лица.
– Что за манеры… – недовольно сказал он.
Прохор посчитал, что, как ни невероятно, поручик дал промах или, может быть, пистолет зарядили одним только пороховым зарядом без пули. Он едва успел удивиться твердости духа старика, как Верескин вскочил на ноги.
– Ну ладно же!
Поручик схватил палаш и постарался освободить от ножен известным эффектным движением, какое в таком фаворе у молодых кавалерийских офицеров. Если изволите помнить, милая Варвара Андреевна, в точности это же показывал на Троицу кузен Екатерины Николаевны. Не припомню теперь имени, такой хорошенький гусар с совершенно девичьим лицом, что кружился все подле вас с плоскими остротами. Он много раз изображал такую штуку с самым гордым видом, словно в том и состоит главное занятие воина, и нельзя защитить Отечество, обнажая оружие без трюков дурного тона. Впрочем, он, как вы, конечно, заметили, особенным умом наделен не был, чтобы не сказать сильнее, чего корнет, по всей справедливости, вполне заслуживает.
У Верескина ничего не вышло. Он находился под действием хмельной отравы и, надо полагать, в самых расстроенных чувствах. Оружие застряло посредине, пришлось извлекать по обыкновенному, помогая левой рукой. Верескин отбросил в сторону ножны и приблизился к своей жертве.
– Нет уж, сударь вы мой, убить меня снова не получится, гаденыш ты этакий! – закричал старик.
Поручик произвел ужасный рубящий удар, а следом уколол с такой силой, что клинок насквозь пронзил несчастную жертву и глубоко вошел в стену, пришпилив, как казалось, Свистулькина на манер бабочки в альбоме у барышни.
Капитан брезгливо посмотрел на клинок и сказал совсем неожиданное:
– Холодит. Неприятно, – с этими словами он сделал шаг в сторону.
Палаш остался воткнутым в стену, притом никаких следов крови не было видно, и даже мундир калеки выглядел совсем неповрежденным.
В эту секунду Прохор углядел, что старик несколько прозрачный и сквозь него можно, пусть не вполне четко, разглядеть узор на обоях. Денщика обжигающим пламенем охватил ужас, он бросился прочь из комнаты, не в силах перенести…»
Дальше Рыжиков многословно рассуждает о вещах очевидных для его современника, но не столь явных теперь. В начале XIX века, как и сейчас, не было принято держать заряженные пистолеты на столе в гостиной. Иван Иванович делится предположением – трудно сказать, своим или Аплечеева, – что Верескин обдумывал самоубийство еще до (!) появления призрака. Разумеется, это лишь гипотеза, пусть даже весьма веская, которую мы едва ли сможем когда-нибудь окончательно подтвердить или опровергнуть.