Читать книгу Литературный оверлок. Выпуск №3/2019 (избранное) - Иван Евсеенко (мл), Александр Решовский - Страница 11
Проза
Анна Митрофанова
Пригородная сказка
ОглавлениеТрагедия Кострова случилась в странном октябре. По утрам сыпал снег – пушистый и прекрасный, а днём особо нетерпеливые снимали куртки и оставались в рубашках и футболках. К тому же по городу стали разгуливать совершенно морские ветра, хотя побережьем здесь можно было назвать только неровные любимые рыбаками берега извилистой широкой Каменки.
Когда Кострова замучили перепады давления, он согласился на предложение Жорки-таксиста нормализовать самочувствие коньяком. Жорка был личностью выдающегося везения. Всю жизнь он занимался извозом без выходных и порой без сна, при этом умудрялся пить так, будто и машины у него не было. Сам он шутил по этому поводу:
– Коньяк – это молоко моей матери.
В этот вечер Жорка по обыкновению подъехал на своей кормилице к антикварному магазину, где Костров просиживал будни, ремонтируя наследие бабушкиных сундуков, которое несли ему поклонники современности.
Услышав два условных сигнала, Костров запер в ящике инструмент и зеленоглазую брошь завидной невесты девятнадцатого века, накинул пальто, вышел, сощурился на заходящее солнце. Жорка уже распахнул дверцу и махал рукой:
– Что встал как крот посреди поляны? – гаркнул на всю улицу, испугав плетущуюся домой лошадь с красивой под старину повозкой.
– Не ори, итак голова болит, – усаживаясь, ответил Костров.
– Ладно, не робей паря, не таких лечили, – Жорка чётким щелчком отправил бычок в урну, дёрнул рычаг.
Костров снял с худощавого лица паутину усталости, взъерошил короткие жёсткие волосы.
– Куда поедем?
– Нет лучше мест, чем Галкин трактир и нет лучше её конька в этом городе, застрявшем в веках.
Галкин трактир носил громкое название «Королевство» и располагался в тихом тупичке. Бывал он битком набит сомнительным контингентом и ещё более сомнительным алкоголем. Но для Жорки всегда ставила хозяйка коньяк особый, специально для него приобретаемый ею у столетней армянки, которая, по слухам, училась своему искусству сначала у отца, а потом будучи любовницей винодела из уютного Бордери.
Поговаривали, когда-то Жора выиграл в карты у местного авторитета проституточку волоокую да умелую, прозванную Галкой за внешность, и помог ей на ноги встать – обзавестись делом поприбыльней и поприличней. Костров об этом никогда не спрашивал, да и не думал впрочем, хотя, попав в Королевство впервые и увидев хозяйку, засомневался, что эта мощная цыганистая женщина могла бы слыть красавицей. Другое дело было, когда Галка шла танцевать. Делала она это редко, только в обществе самых близких друзей, но если уж выходила в зал, все замирали. Поводила она плечом и словно воздух двигался волнами, взглядывала жгуче и томились сердца, рисовала круг по залу, будто пола не касаясь и дыхание забывалось. Только тогда, но уже раз и навсегда можно было поверить, что во времена языческих богов согрешил Велес с чернобровой ведьмой и пошёл по миру род галкиных предков, из поколения в поколение передавая проклятье влекущей и смертельной красоты.
Как по волшебству освободился для друзей укромный угловой стол, щербатый от ножевых ранений, но блестящий лаком, хоть соринку в глазу ищи. Галка подплыла, кивнула благосклонно, спросила:
– Ну что, потаскушники, поговорить зашли или за делом?
– Какие наши разговоры: Костров уже неделю головой мается – лечить будем.
– Давно не был ты, Лёня. Как жена? Не надумал ещё ко мне уйти? – и рассмеялась гортанно.
– Что ты, Галина Королевишна, в моём возрасте уже не уходят, – ответил Костров, как всегда неуютно чувствуя себя под тяжёлым взглядом Галки.
– Э, не прав ты, Костров. Нет такого возраста, чтоб мужик искать перестал. Ну да ладно. Пострела твоего недавно выгоняла. Посуду мне побил, демонстрацию тут устроил. Вы все, говорит, голытьба, живёте попусту, не понимаете ничего. А до этого стишки свои со сцены читал, читал, а народ музыку просит, ну и освистали. Я его отозвала, говорю, нашёл, где культуру насаждать, сюда не затем идут. Он утих, а потом поднабрал и началось.
– И не говори! Он совсем с ума сошёл, строчит день и ночь, отсылает куда-то, а ему не отвечают. Наболело, видать, – промямлил Костров, вдруг застыдившись поведения сына.
И вспомнил, как последний звонок девятого ромкиного класса стал первым в их семейном расколе. Как, объединившись, они с женой обивали пороги ВУЗов и УЗов, как наконец-то получили благосклонный кивок какого-то зама в строительном техникуме, как радостно и вместе с тем виновато объявили об этом сыну, как мучительно долго он молчал. Затаили дыхание и целый год боялись спрашивать: как учёба. И только-только перестало сжиматься сердце каждый раз, как хлопала входная дверь и слышался шлепок сумки об пол, как Ромка объявил: я – поэт. Уже после на крик кричали втроём о пользе и, главное, прибыльности, строительства, о бесполезности стихов, о саднящем непонимании друг друга. От этих мыслей ещё больше заболела голова и Костров поморщился.
– Ну всё, хватит грусть нагонять, – вмешался Жорка. – Дай нам лучше твоего – южного, – и приобнял Галку, подмигнул, на ушко прядью обёрнутое зашептал. Галка хохотнула и скрылась в подсобке. Через секунду возник официант-карлик, от которого никто никогда слова не слышал, ведя по воздуху поднос с графином, лимоном и двумя порциями шашлыка.
Жорка радостно потёр руки, причмокнул, плеснул янтаря в пузатые рюмки. Кострову обожгло горло, и он тут же захмелел, прикусил лимонную дольку, с наслаждением прикрыл кошачьи зелёные глаза. Есть не хотелось, хотелось запьянеть ещё и, не дожидаясь, он разлил сам.
– Не гони, успеешь, – пробасил Жорка, но рюмку взял, опрокинул в себя, со смаком зачавкал шашлыком. – Коньяк, Костров, спешки не любит. Это не белая. У него совсем другие свойства. Коньяк как новая машина. Вот как ты себя ведёшь в новой машине?
– Никак, я уже десять лет на своём фиате езжу и не помню, когда он и новый был.
– Эх, Костров! Когда у тебя новая машина, ты медлителен, ты каждой клеточкой должен её прочувствовать, все кнопочки понажимать. Нажимаешь, кнопка загорается, а ты удивляешься… Потом ты машину слушаешь: как урчит, как рычать начинает. Потом нужно почувствовать двигатель как ребёнка у бабы в пузе. Ты на педальку так слегонца давишь, а он отзывается, подрагивает, и всех лошадок ты можешь посчитать и по именам назвать. И только потом – езжай. Так и коньяк. Сначала все его вкусы нервами нужно ощутить, пережить языком, горлом, желудком; потом прислушаться, где тепло, где жарко, где будто что-то сдвинулось, а уж потом – расслабиться. И тогда можно ещё по одной. И закусывать, кстати, коньяк нужно шоколадом. Хотя я тоже больше лимоном люблю. Это мы придумали. Император наш Николай изобрёл. Вот теперь наливай.
Выпили ещё.
– Хорошо ты, Жорка, поешь, вот только всё на один мотив, – посетовал Костров.
– А я о чём хочешь могу. А ты, Костров, человек скучный, оттого, что голова твоя только днём сегодняшним забита. Крутишься вокруг работы да дома, и никакой философии в тебе нет.
– В тебе что ль есть?
– А как же! Есть! Я, Костров, герметист. Ну что щуришься? Да. Меня весь город знает и в тоже время никто не знает. Вот спросят тебя: а какой он Жорка? А ты и не ответишь. А всё потому, что я о чём хочешь буду с тобой говорить, только не о себе. Я так думаю, что человек – существо вовсе не социальное, а, напротив, одинокое, потому как это единственный способ быть. Не тратить себя на быт, на проблемы, на чувства, которые никому не нужны, и так далее. Вот меня если спросят: какой он, Костров? Я тут же и скажу: Лёня Костров – муж и отец примерный, у самого пальцы целыми днями брюлики перебирают, а за душой и в душе – пыль.
– Эва, как ты! Так и я о тебе могу. Жорка – таксист …, – тут Костров замялся, а Жорка щербато ощерился.
– То-то и оно, что Жорка – таксист и точка.
– Слушай, Жор, а сколько мы уже знакомы?
– Годиков семь будет. С того разу, как Надюха твои вещи с балкона выбрасывала, а ты сидел на лавке, курил и перечислял: костюм со свадьбы, рубашка из отпуска, туфли летние, – Жорка заржал, вспомнив, и Костров не удержался – подхватил:
– Шляпа неношеная, футболка Зенит… Да, точно. Мы ведь разводиться собрались тогда.
– Ну да! Гульнул ты с Маринкой-буфетчицей…
– Да в том-то и дело, что не гульнул. Родился у Соловья третий тогда, сын наконец-то, пили неделю, и как меня эта Маринка уволокла я и не помню. Проснулся: квартира не моя, я на диване в одежде и в одном ботинке, голова на лом, ничего не помню. Я – домой, а стерва эта по всему городу уже разнесла.
– Маринка – баба дурная, лезла, куда не просят. Я её, помню, на вокзал вёз – поехала на свиданку с зеком каким-то, там и сгинула.
Долго перебирали нить общих воспоминаний, то смеясь, то молча выпивая. Уже начал пустеть зал, а они всё сидели. Карлик исправно сменял графины, с трудом находя поверхность стола в табачном перегаре. Никто из них потом точно не знал, почему решили ехать в гости и кто их туда позвал. Костров в непреходящем опьянении вдруг увидел себя в квартире, что состояла, казалось, из множества комнаток, кладовок, закутков и уголков. На всех окнах были опущены шторы то синие, то вишнёвые, то в цвет волны во время шторма. Он тыкался во все двери в поисках туалета. Потом его рвало, но облегчения не наступало. Ванны он так и не нашёл. Смутно помнил, что вроде умывался, приподняв крышку бачка, на дне которого сидела живая лягушка с глазами-изумрудами, как в брошке, что не дочинил Костров.
В себя он пришёл от того, что чьи-то прохладные невесомые руки гладили его по вискам, и неотвязная головная боль уходила сквозь кожу куда-то вовне. Открыв глаза, он будто впервые увидел её. Она улыбалась – или это только чудилось ему – и одновременно спрашивала нараспев:
– Ну как? Лучше?
– Да вы просто волшебница, – сипло откликнулся Костров, пытаясь понять наяву это с ним или в бреду. Где-то близко и коротко ударили колокола, и он решил, что наяву.
– Выпей, – женщина поднесла к губам Кострова стакан зелёного стекла, отчего налитое казалось ядом, но Костров глотнул раз, другой и почти воспарил.
– Кто вы?
– Мы же знакомились. Фу как неприлично. Но я прощаю. Давай заново. Лара. Ты – Лёня, Ле-о-нид. По-гречески – Леонидас.
– Вы спасли мне жизнь, или, как минимум, от мучений, – Костров вдруг ощутил, как тело наливается силой, будто после долгого здорового сна, и, не смотря на туман в голове, почувствовал себя новым и цельным. Мельком отметил он, что говорить хочется как-то по-особенному, красиво.
– Значит, за тобой должок.
– А где все? – неожиданно вспомнил Костров.
– Какая разница? – равнодушно откликнулась Лара, встала с диванчика необычной формы и поставила иглу на пластинку. Только тогда Костров огляделся.
Окна закрывали шторы из лоскутков, по стенам взлетали к потолку грифельные птицы, на полу раскинулся пушистый неведомый зверь, на столике твёрдо упёршимся в пол кривыми ножками примостился патефон, откуда лилась тихая симфония Брамса, стол чуть больше окружили две козетки, с потолка низко свешивалась лампочка, одетая то ли в тканевый, то ли в чугунный лиственный абажур, свет её касался лишь двух бокалов и бутылки, обёрнутой полотенцем, в проёме двери было так темно, что там Костров ничего не разглядел. Он вновь перевёл взгляд на Лару, которая уже закурила невероятно длинную сигарету, вставленную в черепаховый мундштук. Она улыбнулась, села напротив, и складки её платья, напоминавшего одежду гречанок, рассыпались, очертив линию бёдер и колени.
– Поухаживай, – она кивнула на бутылку.
– С удовольствием, – Кострову хотелось спросить, как он сюда попал, куда это – сюда собственно и сколько времени, но он не решился.
Лара посмотрела на него почти прозрачными густо подведёнными глазами, попросила:
– Расскажи мне что-нибудь.
– Знаете, я всегда не любил такие просьбы. Сложно говорить… Начинаешь искать увлекательную тему и понимаешь, что не знаешь: а будет ли это интересно слушателю. Но! Вот, вспомнил. Недавно мне принесли вещь. Я – ювелир, то есть ремонтирую ювелирные изделия, которые приносят, так, старьё всякое в основном. Но попадаются и стоящие. Так вот принесли брошь на реализацию в виде лягушки, но у неё лапка от времени испортилась и камни потускнели. Принёс молодой человек, по виду, будто больной тяжело: бледный, худой, круги под глазами. Моя мать сказала бы: не жилец. Когда мы согласились брошь взять, он очень обрадовался и о цене не спорил, будто ему было всё равно. Потом спросил, кто будет реставрировать, и поспешно ушёл. Но в тот же день мы с ним снова встретились. Он меня нагнал у Гостиного двора, у набережной. Ветер с ног сбивает, листья в лицо летят и тут он сбоку откуда-то вынырнул. Извините, говорит, это вы в Антикваре работаете? Я вам должен сказать: вы поосторожней с этой брошью. Не волнуйтесь, говорю, я не испорчу. А он рукой машет. Да я не о том. Она не простая. Понимаете, я её нашёл под полом, когда делал ремонт. Пол не перестилали со времен прадеда, стало страшно провалиться. Я и занялся. Думал, женюсь… Так вот, нашёл я её, на тумбочку положил. А ночью проснулся и вижу – у неё глаза горят и на меня смотрят. Я вскочил, ещё раз глянул – показалось. Только потом началось. Не знаю, даже что это. Деньги стал везде находить, на работу взяли, куда и не мечтал, случайно. Но вместе с тем что-то изменилось: друзья запропастились все куда-то, девушка ушла. Может, совпадение, только лучше продайте её кому-нибудь, эту лягушку. Вот так прям и сказал. На том и расстались. Интересно?
– Очень. Колдовство! – засмеялась Лара. Смеялась она хорошо: светло, негромко, и Костров повеселел, залпом осушил бокал вина, разлил ещё.
– Друг у меня есть, Жорка, – сказал он, – да вы его знаете, мы с ним приехали, вот он говорун знатный. Особенно, если речь о коньяке. Я бы тоже сейчас хотел что-то такое о вине рассказать. Вот это, например, – Костров приподнял бокал, – сколько пробовал всего, а такого не доводилось: будто травы пьёшь.
– Это вино из Чили, из замка Татаи. Его делают всего сто бутылок в год и держат ровно пятьсот сорок восемь дней. Пить его надо на следующий день – это пик вкуса. Так получилось, что это как раз сегодня.
– Как у вас всё, Лара, по-своему.
– А разве должно быть иначе?
– Может и нет. Но где взять смелость на то, чтобы быть собой? Знаете, Лара, иногда задумаешься и понимаешь: всю жизнь для кого-то живёшь. Для родителей, для жены, для детей. И вроде бы это и для тебя тоже, и все вроде бы так же. А потом встретишь вот вас, к примеру, и оказывается, что нет.
– Каждому своё – написал Платон в 360 году до нашей эры, а за ним повторил Цицерон. Какая она, твоя семья?
– Самая обыкновенная. Жена да сын Ромка. Поэтом себя считает, учиться не хочет.
– Ты не любишь поэзию? Она же так прекрасна! Если скажешь мне нет, я не буду ни нищим, ни королём, не создам ни стиха, ни чуда, стану жить, как мы все живём: есть солянку и квасить бражку, костюмы по будням носить, ты только представь, как страшно так безжизненно быть. Или вот ещё: от любви не умирают, умирают от разлуки, от неё кусают губы и заламывают руки, с крыши делают последний, режут вены в теплой ванной, в водах мутных возле Сенной жизнь кончают безотрадно…, – Лара читала тягуче, чуть раскачиваясь в такт и по плечу её змеились волосы, собранные в высокий хвост. Завороженный Костров застыл, его охватила нега и смутное желание остаться в этом безвременье и слушать плач по любви из уст женщины, не имеющей никакого отношения к реальности.
Лара замолчала и случился миг того единения, который сам в себе несёт осознание своей невероятности и неповторимости.
– Отомри! – вскрикнула Лара, и ладонь её близко-близко мелькнула перед костровскими глазами.
– Простите, вы так читаете…
– Не лучше твоего сына, – заулыбалась Лара.
– Вы знаете Ромку? – удивился Костров.
– Нет, но ты рассказывал.
– Да, возможно.
Игла соскочила с пластинки и Костров рванулся:
– Можно?
– Будь, как дома.
Он удивительно быстро нашёл старое танго Брызги шампанского, мимоходом отметив, что держит в руках антиквариат, от которого хозяин лавки пришёл бы в восторг, поставил пластинку, стремительно шагнул к Ларе, протянул руку. Лара оказалась бестелесной. Или это страх мешал ему чуть сильнее коснуться её. От её шеи пахло терпко и дурманно, как жарким летом в полях. Костров едва удержался от поцелуя. Уроки танцев, на которые отправляла его мать, имевшая по семейной легенде дворянские корни, неожиданно дали себя знать, и Костров вёл легко и умело. Вёл и падал в бездну, и вот уже они кружатся в воздухе, слегка отталкиваясь от облаков, а там внизу суетится город, движется, перекрикивается, смеётся, плачет. И город этот гораздо древнее, чем был, когда Костров видел его последний раз. В нём редки сигналы машин, зато он вибрирует от цокота копыт и перезвона колоколов, у его липовых аллей не отсечены головы, а подле крепостной стены монастыря галдят женщины и трясут платками и зеленью. И неожиданное пластиковое окно, за которым, забыв об упавшей на лоб чёлке, уставшая женщина задумчиво смотрит в пустоту и медленно курит, выпуская дым в лишённый голоса цветной экран, и женщина эта – его, Кострова, жена.
Костров споткнулся в тот момент, когда прозвучал последний аккорд. Лара церемонно поклонилась, и сказала:
– Пора, пожалуй.
Костров вылетел из подъезда, лихорадочно пытаясь разглядеть, сколько показывают часы. Одинокий фонарь работал за троих, лучше всего освещая лужу, в которую Костров шагнул со всего размаха. Два. Два часа. Странно, как в космосе, время не бежит.
Надя спала, в другой комнате тихо постреливал телевизор. Костров заглянул:
– Не спишь?
Ромка не ответил, перевернулся на другой бок, что-то бормотнул. Костров на цыпочках подошёл к тумбочке, нажал кнопку, и комната погрузилась в темноту. Привычно двигаясь на ощупь, Костров разделся, лёг.
– Почему так поздно? – сонно спросила Надя, жарким телом наваливаясь на мужа.
– Потом, Надь, потом. Спи, – Костров обнял её, погладил по волосам вьющимся, пахнущим духами и сигаретами.
В стояке шумнула вода, по потолку метнулась тень, испуганная одинокой машиной. Костров принялся ругать себя, но потом вдруг остановился. Ничего он такого не сделал. Ничего. Просто он никогда не видел таких женщин. О таких даже нельзя мечтать. Они ни при каких обстоятельствах не могут вот так к тебе прижаться во сне, или стоять у плиты и варить суп, или лепить белыми руками пельмени, или развешивать бельё, утирая потный лоб, или ругаться на рынке из-за несладкого арбуза, или… Костров даже не мог определить, что он почувствовал к Ларе. Как ни странно, но это чувство он не назвал бы влечением, он даже был уверен, что не хотел с ней близости, это было иным: что-то невесомое, томное и прохладное. Костров ни разу не изменял жене и не любил, когда о подобном говорили друзья. Верность не была для него обременительна, скорее – приятна и естественна. Кострову нравился его дом, он, конечно же, любил Надю, чуть располневшую и всё чаще усталую, но всё так же весёлую, лёгкую на подъём, успевавшую всё. Любил, когда она неожиданно подходила сзади к нему сидевшему за столом, наклонялась и щекотала его ухо своими мягкими губами, любил её воркующий смех и сильные руки, которыми она обхватывала его шею, выдыхая:
– Лёня, люба моя, Лёнечка…
Что же было с ним там, в лабиринте занавесок, в омуте винных трав, среди вещей, проживших пять его жизней, с этой немыслимой женщиной? Откуда этот привкус преступления и горделивая мыслишка: не стал, не позволил себе, не соблазнился. Будто это она, Лара, прикрывала глаза в судорожной схватке с собой, так близко видя его лицо; будто это она небрежно и нехотя перечисляла: муж да сын. В порыве раскаяния Костров уткнулся в душистые волосы жены, и вдруг сошёл с ума, требовательно потянул шёлковую бретельку.
Утром случилась метель. Костров наблюдал за огромными снежинками, натянув одеяло по глаза. С кухни медленно пополз кофейный аромат, а за ним сытный дух яичницы с беконом или колбасой. Хлопнула дверь, босо прошлёпал Ромка, забубнили голоса. Костров резко сел, выбросил руку за халатом, хватанув сквозняка из открытой форточки, пробудился окончательно.
Надя с мокрыми волосами стояла у плиты, одной рукой держа турку, другой пульт, щёлкала каналы, вот выбрала какой-то с музыкой, пару раз двинула бёдрами в такт, сняла с огня кофе. Краем глаза заметив движение в дверях, улыбнулась, предчувствуя. Костров не обманул, чмокнул куда-то между щекой и плечом, грубовато прижал к себе, и отправился стучать в ванную, где Ромка под шум воды декламировал с выражением Маяковского, попутно пытаясь сочинить стилизацию.
Сын вышел, влажно поблёскивая кожей, окружённый поэтическим туманом, в котором отчаянно выискивал слова, которые могли бы поразить этот мир в самое сердце.
– Ромка, как будто один живёшь, – довольно буркнул Костров и вспомнил читающую стихи Лару. С размаху двинул тело под холодный душ, но голос продолжал звучать, лишь отдалившись слегка. «Ну, Костров, это никуда не годится. Бред. Сон. Всё неправда. Нет никакой Лары, и не было. Приснилось в пьяном дурмане. Отчего кажется, будто что-то забыл? Недоделал. Нечестно как-то. Нужно извиниться может?». И вдруг Костров понял, что не знает, где она живёт, и обрадовался этому, и голос утих.
Потом была долгая поездка по магазинам. Костров, ожидая жену, покуривал и словно впервые видел опушённые деревья, просветлевшее небо, старые уютные церкви, улыбался, глядя на собаку, что, играя, путалась в ногах у лошади и когда та касалась её мягкими губами, припускала, взвизгивая. Нарочито недовольный извозчик, посвистывал, утирал слезящиеся глаза, оборачиваясь, скалился пассажирам. Туристы любили этот город: часто приезжали узколицые, громкие китайцы, напыщенные барственные москвичи, диковатого вида немцы, многозначительно кивающие экскурсоводу. А экскурсовод – тонюсенькая девушка или долговязый хвостатый парень – проводил в воздухе рукой как кистью и являлись то золотые луковки, то резные ставни приземистых всё больше двухэтажных домов, то разлёт Каменки, то гудящий гостиный двор, и – самое вкусное – прилавки, пахнущие мёдом, бражкой, лубочной краской. Костров больше любил совсем другого рода путешественников. Например, как вон та парочка: от силы лет по двадцать, у него в покрасневших руках карта, из воротника куртки выглядывает синяя клетка рубахи, за спиной рюкзак, и девушка – румяная от морозца, легко одетая, тоже с рюкзаком и с таким взглядом, что невозможно не верить в счастье. Выходила нагруженная сумками Надя, Костров отвлекался, шутил и смеялся в ответ, когда жена махала на него рукой, сквозь смех стонала:
– Лёня, ты сегодня как двадцать лет назад…
Наде показалось, что начался их с мужем второй медовый месяц. Он был весел и нежен с нею, легко соглашался на походы в гости, напевая, сооружал полки на балконе, о которых она просила уже почти год, вечерами, обнявшись, они смотрели старые фильмы, а однажды он позвал её гулять, и привёл в ресторан. А ночи, что за ночи! На работе, в маленькой затхлой комнатёнке ЖЭКа, коллеги-сплетницы просили Надю рассказать о её романе и не верили, что роман тот с мужем, с ужимками хихикали и грозили ей пальцем. Она же просто наслаждалась: сменила причёску, перешила дублёнку, наведалась к школьной подруге с бутылкой вина и долго смеялась её удивлению.
Ромку родительское помешательство забавляло, но отсутствие ответа из редакций было так мучительно, что заслоняло всё. Он подолгу бродил под вернувшимся дождём, останавливаясь изредка под козырьками домов, чтобы торопливо записать надиктованные вдохновением строчки и выкурить уже привычную сигаретку. Как-то к нему подошла женщина, явно из богатых, и попросила прикурить, он чиркнул зажигалкой, неудобно зажав листок в руке и думая о написанном. Прежде чем он успел разглядеть незнакомку, она двинулась прочь, бросив на ходу:
– Спасибо, рыцарь слов бессмертных.
Ромка хотел переспросить, но женщина уже скрылась за углом дома и он, нервно затянувшись, лихорадочно зачеркал: я – смертный рыцарь слов бессмертных, кричу в оглохшую толпу…
Хмурым утром понедельника вернулась головная боль. Как назло, старушка ведьмоватого вида принесла все свои украшения и, страшно кривя беззубый рот, требовала продать их до конца недели. Хозяин – круглый человечек с зычным голосом – выразительно глянул на Кострова льдистыми глазами и доброжелательно закивал старухе. Костров погряз в работе. К вечеру голова казалась набитой гвоздями. Костров с трудом воскресил бесценное старьё, и вышел на улицу. Медленно запер лавку, поёжился, закурил. Какая-то мысль долбила в висок. Напрягшись, он понял: с утра допил последнюю таблетку. Под влажной тяжёлой хмарью он поплёлся в аптеку. Одна оказалась уже закрытой, в другой не было нужного. Добрая торопливая тётка в окошке усердно объяснила адрес, где «всё всегда в наличии». Дышать было как-то противно, словно глотаешь мутную воду, ноги промокли, самый главный ориентир: «бюст мужчины с прекрасной гривой» видимо был растворён тем, чем стал воздух. В тумане мелькнула тень, и цокнули каблуки, Костров рванулся:
– Подождите, пожалуйста, вы не знаете, где здесь аптека?
– Леонидас!
Кострова обдало жаром, пересохло во рту, и он закашлялся. А Лара уже вела его под руку, приглушённо смеялась:
– Аптека здесь закрылась уже как месяца два. Пойдём, пойдём. Угощу тебя волшебным отваром, – и ступеньки в непроглядной темени, тусклый свет на недосягаемом этаже, неясного цвета дверь с криво приклеенным номером, а потом сразу сухое тепло, свобода от хлипких ботинок, легкость плеч, избавившихся от набухшего пальто. На этот раз Лара провела его в другую комнату, где даже на вид мягкий удобный диван манил в свои объятья, паркетный пол с подогревом бахвалился ореховым переливом, овальный стеклянный стол голубовато подсвечивался ноутбуком, огромное директорское кресло стыдливо отвернулось, свесив с подлокотника сиреневую накидку, настенные бра настойчиво приглашали взглянуть на ровные корешки книг, чинно стоящих за идеально чистым стеклом. Костров блаженно вытянул ноги, откинулся на спинку и почувствовал, что сейчас уснёт.
– Держи, – Лара придержала широкий рукав свитера, протянула Кострову глиняную шершавую кружку. Костров стал пить, не открывая глаз, и слушал, как туда-обратно прошаркали джинсы, щёлкнула «мышка», и где-то далеко тихо-тихо зазвучала Reverie Дебюсси.
– Странно, что мы встретились, – сказал Костров. – Чем вы меня поите всегда? Я бы приобрёл несколько литров.
– Этим нельзя злоупотреблять, – улыбнулась Лара.
– Знаете, я думал о вас, мне казалось, как-то нехорошо мы расстались.
– А мы и не расстались. Впрочем, это неинтересно. Хочешь кальян?
– Не знаю даже. Я курил его раза два – ничего особенного.
– Помоги, – Лара двинула стол ближе к дивану, быстро присев, достала из нижнего ящика шкафа золочёный с хрустальной колбой кальян, нечто вроде горелки и потёртую коробочку с табаком. Несколько колдовских движений и по комнате поплыл сначала цитрусовый аромат, а за ним густой витиеватый дым. Лара передала трубку Кострову и он взял, глубоко затянулся, ощутил пряность и тут же вкус но не табака, а её, лариных губ, только что обнимавших стальную иглу трубки. Ему тут же стало жарко и хорошо, ровно забилось сердце, и звуки скрипки приблизились, заполнили комнату, пошатнули мир. Костров скорее угадывал, чем видел Лару в застывшем дыму, но голос её звенел рядом, и он глупо улыбался, не в силах перестать. – Говорят, так шаманы вызывали духов. Они курили странные смеси и пели протяжные песни, шептали скоро-скоро свои заклинания. О, дух леса, услышь зов мой, прими дар мой, поговори со мной. О, дух леса, покинь свои сладостные дебри, свои тайные норы, выйди ко мне. Не устрашусь силы твоей, но поклонюсь ей. Деревья твои забрали дочь мою и не ведомо мне, за что. Ветви их обвили нежные ноги её, слабые руки её, юное тело её. Не ропщу, дух леса, на волю твою, но прошу только: позволь увидеть дочь мою, коснуться волос её, глянуть в глаза, что мои повторяют. Так пел шаман. А на следующий день много дичи убили соплеменники его и много ягод принесли жёны их, и нагая истерзанная девушка, вскинув руки, упала у кромки леса. Шаманы не должны были иметь семью, сердце их не должно было уметь любить, а этот ослушался, и плакал долго над телом дочери своей. Жена его вырвала свои волосы, порвала одежду на себе, заедала землей горе своё. Шаман покинул селение, и никто не знал, что с ним, – Лара приняла трубку, жмурясь, втянула дым.
– Как жутко это всё. Неужели вправду было? Лара, вы только вдумайтесь, – затараторил Костров, – ребёнка отнял какой-то дух леса…
– Боги помогают нам и нас же наказывают, но мы сами приняли их законы. Леонидас, это же контракт: ты – мне, я – тебе. Иначе не получится: боги ничего не прощают и не забывают и жизнь для них – монета.
– Да, вы правы, но дети…
– Заведя дракона, будь готов к пожару, а не к изгаженному коврику. А дети… Человек, ничем не дорожащий, всё равно будет дорожить детьми, ибо они плоть от плоти. Больше всего мы ценим то, что сотворили сами, будь то поделка из дерева, дом или ребёнок.
– Лара, Лара, какая вы!
– Какая? – и залился колокольчик. – Леонидас, не бойся, твой сын в безопасности.
– Почему?
– Он – поэт.
– И что?
– Поэты отмечены, они под защитой. Ты знаешь, что проклятья не берут поэтов, не действуют на них?
– Никогда бы не поверил, что существуют проклятья в наше время.
– Как же? А лягушка, о которой ты рассказывал?
– Может, совпадения.
– А может и нет, и в этом может – самое страшное. Леонидас, а можешь принести её, показать? – спросила и близко склонилась к лицу Кострова, сквозняком коснулась руки, забрала кальян.
– Могу, принесу, – отвечал Костров, ощущая, как ожог касания пощипывает руку. Тревожность вдруг забилась в виске, качнулась комната, Костров понял: они увидятся ещё раз.
– Ну теперь чай, – и исчезла.
Вернулась неузнаваемой: забрала высоко волосы, сменила свитер на тунику цвета тумана, лишь по-прежнему шаркали джинсы, в руках поднос весь в блестящих завитушках, а на нём чайник и чашки, расшитые золотом, дотронуться страшно – так тонок фарфор. Вился ароматный пар и почему-то хотелось, чтобы случился мороз, и стало слышно, как за окном торопливо поскрипывают шаги.
Лара забралась с ногами на диван к Кострову, он осторожно потеснился, но места всё равно не хватало и тепло её ноги медленно обволакивало и лишало воли.
– Когда так тихо, хорошо думать о смерти, – почти прошептала Лара.
– Зачем же о ней думать?
– Ты суеверен? Смерть вовсе не приходит на зов, она гораздо умнее. Человек умирает перед тем, когда к нему идёт горе, которого он не выдержит. Жил у нас в городе нищий. Он родился в бедной жаркой стране, он был молод и по-своему красив. Темноокая дочь гулящей матери отдала ему сердце. Взамен он дал ей сына и потом ещё двух. Голод погнал его на заработки и вот он приехал в другую страну, он познал здесь тюрьму, он спал на цементном полу, работал за мелочь, страшился зимы и держался лишь тем, что там – его семья. Он отправлял туда деньги, и красивая юная стерва брезгливо принимала из рук его мятые купюры. Шли годы, и он стал мечтать о возвращении, ему снились берега его реки, лучи солнца ласкали его во сне, сыновья улыбались ему, на цветных подушках ждала его жена с узкими как у девочки бёдрами, загорелыми руками, нежными сухими губами. Он просыпался каждый раз, не успев увидеть, что там – за пёстрым пологом в его жалком дому. Он ходил пешком каждый день в другой город, выносил там мусор, мыл туалеты, разгружал что-то. И вот ему повезло: в грязном сортире он нашёл толстый бумажник, не вытирая рук, рванул застёжку и на замызганный пол посыпалось счастье. Сначала он бежал, и мороз жёг ему босые ступни и душил его ледяной ветер. Он устал, он присел на обочину, ласково достал из своего тряпья сигарету и в её дыму, не тающем в застывшем воздухе, увидел наяву свой сон. Когда он вновь поднялся, сон не исчез, напротив, всё приближалась и приближалась цветная занавеска. Он поднял было руку, чтобы дотянуться до неё и в тот же миг настала тьма. Его нашли в открытом люке канализации, и худой оранжевый рабочий клялся, что махал ему и кричал, но тот шёл как лунатик прямо в жаркое нутро земли. А если бы он дошёл до вокзала, если бы тяжёлый крылатый поезд привёз бы его домой, если бы сбылся его сон, он бы увидел свою жену, что стала похожа на сморщенную тряпку и её мутных в дурмане анаши клиентов, пьяного в наколках старшего сына, и две неухоженные могилы. Разве не умна, не благосклонна смерть?
– С вами сложно спорить, Лара. Вы будто всегда правы, – протянул Костров, и, словно, ища мысль, провёл рукой по голове, – но что-то не складывается, не хватает какого-то паззла.
– Это от того, что ты очень земной, и никак не хочешь пустить в свою жизнь сказку.
Дорога домой была долгой, и Костров всё вспоминал, и не мог вспомнить чего-то связанного с этим нищим. И только оказавшись перед дверью подъезда, одновременно осознал, что опять не запомнил адреса Лары и что нищего он знал – тот помогал ему разгружать мебель, когда они с Надей пару лет назад ремонтировали Ромкину комнату. Этого таджика все называли Бача, он был молчалив и всегда трезв. Тогда после окончания, Костров угостил его сигаретой, и они сидели на бордюре, курили, Костров из участия спрашивал о жизни, а Бача односложно отвечал, и лишь раз на что-то резко вскинулся, бросил:
– Э, всё у вас хорошо, а я хочу в своё плохо, у меня три сына растут.
На следующий день Костров достал из ящика позабытую лягушку и вновь принялся её восстанавливать. Он совсем забыл о ней, но теперь его подгонял голос Лары:
– Не забудь только, принеси…
В эту неделю по-февральски мело. Кострову понравилось по пути домой останавливаться у гостиного двора, спрятавшись за колонной, смотреть на замерзающую Каменку, и думать о Ларе. Он всё пытался понять себя, и никак не мог определить эту неясную тягу. С ней, Ларой, было неуютно, нервно и интересно. Её комнаты, музыка, вещи, движения, рассказы – всё это казалось необычным и ненастоящим. И сам себе Костров начинал казаться каким-то другим, а его жизнь такая понятная и простая – пресной. Вода из-под крана после нектара. Постепенно он пришёл к мысли, что ему судьба преподнесла эту встречу с целью неясной, но важной, может, самой важной в его жизни. Он думал, что встреть он Лару много раньше, сейчас не работал бы в лавке, не покрывался пылью, по выражению Жорки, а, наверное, был искусствоведом или оценщиком. Фантазии переносили его на место хозяина, преображали магазин в здание полное стекла и золота, надевали на него старинный смокинг. И вот он, утонувший в мягком кресле у стола красного дерева, задумчиво водит рукой, гладя зелёное сукно, поблёскивают бронзовые бра, тяжеловесно напряжён книжный шкаф, и в тишине вдруг каблучки. Входит Лара. Слышится музыка Рахманинова, кажется скерцо для оркестра. В открытую дверь видно замерших посетителей, провожающих её очарованными взглядами. Она улыбается, подходит, может, касается губами его щеки, кружится по кабинету, торопит домой. А дома плачет скрипка, льются их тихие разговоры, а потом она засыпает, склоняя голову ему на колени, и он только смотрит, забыв дышать. Но нет: ещё клиент. Дородный крупный, смущённый присутствием Лары.
– Присаживайтесь. Не волнуйтесь. Это моя жена и первый помощник. Что у вас?
На стол упадает колье. Под лупой свет бриллиантов становится нестерпимым. Мужчина ослабляет галстук, следит глазами за Ларой, она будто не замечает, прохаживается, листает фолиант. Скерцо достигает наивысшей точки. И вдруг он, отец семейства, мэр или даже министр, выхватывает из рук Кострова колье, припадает на колено, протягивает руки, молит:
– Примите в дар…
Лара удивлённо вскидывает бровь, губы дрожат от беззвучного смеха и она говорит…
– Пап, привет! Ты чего тут застыл? – колье превратилось в снег и разлетелось под затухающие звуки мелодии.
– О, Ромка! Да я просто, задумался, – Костров вновь закурил, возвращаясь к себе прежнему, выпустил дым, рассеивая руины кабинета. – А ты? Гуляешь?
– В кино был.
Они не спеша двинулись к дому.
– Один или невесту нашёл?
– С Настей, – Ромка махнул рукой, – но она мне не нравится, в смысле как девушка.
– Настя, это какая? Пекарева?
– Да, она.
– Я с её отцом играл в футбол, когда мы жили на Пушкарской. А почему не нравится?
– Простая какая-то, неинтересная. Я ей стих прочёл, а она мне говорит: «я стихи не понимаю, лучше спой».
Костров засмеялся, приобнял сына за плечи:
– Ну и ладно, другую найдёшь.
– Да я не ищу, пап. Я вообще хочу в Москву уехать, – и взглянул упрямо.
– И что ты делать там будешь?
– Поступлю в Литературный институт.
– Там чему учат-то?
– Литературе, чему же ещё?
– А если не поступишь?
– Поступлю.
– Денег туда надо наверно.
– Нет. Я уже узнавал. Общежитие бесплатно, если поступишь, а пока можно пожить в гостинице типа общаги, хостел называется, там дёшево.
– Так ты серьёзно? – вдруг дошло до Кострова.
– Очень, отец, очень.
– И когда?
– Весной. Там нужно сдать работу на конкурс, буду писать.
Ромка шёл, подставив лицо ветру и снегу, худощавый в отца с крупными губами матери, долговязый, немного сутулый, романтическая прядь падала на правую бровь. И что-то сквозило в его отрешённости самостоятельное и сильное. Натянутая нить Мойры. Которой из трёх? Костров неожиданно, как это всегда бывает, понял, что сын повзрослел, и та невидимая пуповина уже истёрлась, уже бессильна. Вспомнилась Лара: поэты под защитой. Грохнула дверь подъезда. Между вторым и третьим Костров остановился, щёлкнул из пачки сигаретой:
– Ты же уже начал?
Ромка молча взял. Взвились тоненькие струйки дыма.
– Хорошо. Но если не поступишь, вернёшься в техникум.
– Не вернусь. Прости.
В четверг случился нежданный выходной. В двенадцать, прокатившись по лавке, хозяин отправил восвояси продавца и Кострова, деловито достал лучшие вещи, разложил их на столе, для лёгкости разговора с крупным перекупщиком, принял пятьдесят. На выходе Костров заметил чёрный БМВ, вспомнил последнюю встречу с Жоркой, и отправился в «Королевство». Галка кивнула, в этот раз не подойдя, была хмурой и, кажется, жутко злой. Бессменный карлик принёс заказ. Костров пару раз набрал жоркин номер, послушал механическую секретаршу, и опустил телефон в карман. Руку укололо что-то. Достал: брошь. В приглушённом свете кабака глаза лягушки горели ярче, а серебряное тельце потемнело, приобрело вес.
Под шансон танцевали редкие пары, стоял нестройный гул голосов. Кострова разморило, тянуло поговорить. За соседним столом две почти одинаковые блондинки строили ему глазки. В другом углу, не двигаясь и даже не моргая, сидели трое: огромные и квадратные. Навалившись на ближайший к ним стол грудью, маленький человек с унизанными перстнями пальцами что-то втолковывал собеседнику, худому и элегантному. Костров задумался о Ромке. Он, конечно, не верил в талант сына, и поднимавшуюся в душе гордость, придушивал скепсисом. Было страшно отпускать его в Москву. Надя вчера, выслушав мужа, взъярилась, обозвала их сумасшедшими, подняла на смех, а потом плакала, не сумев объяснить, чем же техникум лучше. Ночью разбудила Кострова, быстро зашептала:
– Лёнь, надо будет к нему туда ездить почаще. Сдай машину в ремонт, а то мы не доедем. Там чёрт-те что в этой Москве… И сними деньги с книжки, пусть снимает квартиру, в этих хостелах одни чурки. Я позвоню Верке, она сдавала всегда бабкину где-то у Курского вокзала.
– Надь, да он ещё не поступил даже.
– И что? И что, Лёня? Это тебе всю жизнь милее своего двора нет ничего, а он не такой, он же всё равно…, – и снова заплакала.
А Костров думал в темноту, чем так плохо любить то место, где живёшь, довольствоваться малым? И сам себе печально признавался, что, пожалуй, ничего хорошего в этом нет, и имя этому – смирение. Сам в пыли и душа – пыль. А сын, он – нет, у него цели, мечты, путь.
– Я всегда знала, что Ромка не такой, как мы. Помнишь, он маленький уйдёт и не скажет, куда. Ищешь его, зовёшь, а он на берегу за каким-нибудь кустом сидит травинку сосёт и думает всё о чём-то. Он стихи-то в пять лет писать начал. Да ты не знаешь, а я блокнот нашла: стишки без рифмы и к ним рисунки: медведь его плюшевый, берёзка, машинка. Он как мой отец, которого всю жизнь куда-то тянуло, всё уезжал копать свои черепки. Вернётся, чёрный, бородатый, костром пахнет, и давай сказки сказывать. Народность он искал. Говорил, племя было, все как на подбор богатыри, и с этого племени так называемые Рюриковичи пришли, которые и не Рюриковичи вовсе были. Я-то не слушала особо, а теперь жалею, и спросить не у кого. На могилки, кстати, сходить надо, и к твоим заодно. Поедем в воскресенье.
– Поедем, поедем.
«Может и прав Ромка. Родителей уж нет, и ничего после них не осталось. Костров лишь да сестра, уже лет десять о которой ничего не слышал. И от них ничего не останется. Вдруг, Ромка сможет. Достучится до кого-нибудь своей хоть одной строкой, и будут его помнить». Кто-то хлопнул дверью, запустив сквозняк. Кострову захотелось уйти. Допил последние остатки водки в графине, бросил на стол деньги, встал, слегка качнуло. «Зачем вообще сюда пошёл? Вроде и пить не хотелось. А, Жорку думал найти!». Улица встретила свежо. Костров поднял воротник, глянул по сторонам, в двух шагах приветливо мигнули фары. Сидение было уютным и машину совсем не трясло. Костров задремал. Всё ещё в полусне расплатился, когда шофёр тронул его за плечо, вышел. Лестница показалась незнакомой. На одном из поворотов Кострова чуть не пришибла распахнувшаяся дверь.
– Привет, Леонидас!
Не дав ему очнуться, Лара втащила Кострова в квартиру, поторапливая, проводила в комнату. Сколько их тут? На окнах тяжкий бархат, мебель вросла в пол, львиные лапы, обезглавленные амуры, скрип кожаной обивки, в нишах и полочках свечи, в воске как в броне, в бронзовых огромных подсвечниках в виде женщин. Если бы включился свет, можно было бы задохнуться, утонуть в кровавых оттенках. Костров с опаской скользнул взглядом по потолку – люстры не было. Он вдруг почувствовал злость: ни разу он не пришёл сюда по своей воле. Набрал воздуха, собираясь что-то сказать – резкое, и даже оскорбительное. И осёкся. Лара явилась из темноты, сливаясь с ней платьем в пол, мрамор плеч, почти распахнутый лиф, прозрачность глаз, улыбка уголками губ.
– Сегодня пьём коньяк! Скоро придут гости.
– Какие гости? – ослабев, Костров опустился на диван.
– Разные. Останешься? – под ресницами не видно глаз, и чудится смутно подвох.
– Да я, честно говоря, сегодня не собирался…
– Наши желания, Леонидас, не всегда определяют наши действия. Правда, ведь?
– Лара, вы… Не знаю, как сказать. Все эти встречи наши… Зачем это всё? – поймал её взгляд, очертились морщины на лбу. Му-чи-тель-но.
– Бери, – протянула тяжёлый бокал на низкой ножке, в нём густо плеснулся коньяк. – Такой Жора любит.
Костров взял, обречённо, не чувствуя вкуса, опрокинул в рот, зажмурился, и почувствовал на губах кислинку лимона, принимая, коснулся прохладных пальцев. Лара достала сигарету из плоского портсигара с головой козла, подвинула массивную пепельницу в центр отливавшего лаком стола. Костров тоже полез за сигаретами, вместе с пачкой достал брошь.
– Вот, кстати, ты просила.
Лара нежно взяла лягушку, поставила себе на ладонь.
– Какая красивая! Продашь? – лукаво взглянула на Кострова.
– Дарю, – буркнул он.
– Не надо. Продай, – и выложила пятитысячную купюру, новую, как со станка.
– Это много.
– Леонидас, истинную цену вещи может определить лишь тот, кто хочет обладать ею.
Костров курил, глядя на отражение свечи на столешнице, и вдруг тихо, спросил:
– Лара, а вы никогда не думали, что мы могли бы встретиться раньше? Могли бы полюбить друг друга, жить вместе, быть обычной семьёй?
Вдалеке послышался хрустальный перезвон. Костров сначала решил, что это Лара засмеялась, но звон нарастал, и Костров, подняв голову, встретил серьёзный и немного печальный взгляд прозрачных глаз.
– Это гости, – она встала и исчезла в темноте. Два щелчка и веселье плеснулось в квартиру.
Костров допил коньяк, остававшийся в бокале, тяжкой прикончил сигарету, положил пачку и купюру в карман и двинулся к выходу. В коридоре его руку поймала Лара, он видел только её молочные плечи и блеск глаз.
– Пойдём…
– Нет. Не надо, – оказавшись у вешалки, он нащупал своё пальто, заметив колышущиеся тени влево по коридору, они то увеличивались, то уменьшались, ни на секунду не замирая. Костров с нескольких попыток попал в рукав, черканул по шее шарфом. Лара белела в темноте. Он уже собирался поцеловать её и как-то красиво проститься, но входная дверь распахнулась, и затолкались какие-то женщины и мужчины, слепя улыбками, оглушая смехом, окутывая волнами ароматов. Кострова оттеснили к стене, потом к двери, и он сам не заметил, как оказался на лестничной клетке. Мелькнули белые плечи, долгий взгляд, выбившийся локон рассёк надвое улыбку, и чёрная сталь двери скрыла Лару. Настала тишина.
Костров пришёл домой пришибленным, кургузым и несчастным. Надя решила, что он заболел, засуетилась, уложила его в постель, натянула на холодные ноги шерстяные носки, принесла ароматный малиновый чай. Кострову была невыносимо приятна её забота, вспомнилось, как болел школьником, как ухаживала за ним мать, и как сладко было проснуться и понять, что начался уже второй урок, а ты дома, под тёплым одеялом, на подушке с уютной вмятиной, и никуда не надо идти.
Снег снова растаял, потеплело, целыми днями сияло солнце. Как и договаривались, в воскресенье поехали на кладбище. Было грязно, тихо и пронзительно светло. Надя очищала от листьев гранитные границы могил, Костров паковал мусор в мешки, носил к краю кладбища. То и дело гортанно кричала ворона, и хищно поблёскивал на солнце её острый клюв. Костров отнёс последний мешок, присел на него, закурил. Неприятно покалывало сердце. «Скоро сорок восемь. И что потом? Пятьдесят, шестьдесят, смерть. Отец ушёл – шестидесяти не было. Смерть. Зачем она? Кто-то говорил, чтобы не было перенаселения, а то еды всем не хватит и места. Как это понять, когда дышишь, ходишь, любишь. Перенаселение. Статистика какая-то. Ромка уедет. Надо было двоих завести. Поздно. Всё поздно. Пойти что ли экскурсоводом? Или с Ромкой в Москву? А Надя? Надя. Надежда, мой компас…». Надя плакала, тихонько всхлипывая, шептала что-то ласковое, протирая портрет строгой некрасивой женщины с косой вокруг головы. Костров, как все мужчины терялся при женских слезах, поэтому он остановился у ограды, ждал. Он стеснялся разговаривать с фотографиями на могилах, про себя здоровался и прощался, рассказывать о жизни невидимому собеседнику, пусть и родителям, не умел, считал, что оттуда и так всё видно. Надя скоро встала, отёрла лицо. Побрели к машине. Вечером не включали даже телевизор, рано легли спасть, по-стариковски закутались каждый в свою половину одеяла.
Настала последняя неделя октября. Город готовился ко Дню всех святых. Для услады туристов наряжались лошади, обклеивались кареты, превращаясь в адовы колесницы, в гостиный двор завозили костюмы, уличные торговцы меняли нарочито русский стиль на декорации вечеров на хуторе близ Диканьки. Костров тосковал. Нудно, беспричинно и безысходно. Пробовал найти Жорку, таксисты-соратники сказали, что он как недели три укатил куда-то далеко, то ли машину перегонять, то ли ещё зачем. Пробовал пить, становилось гадко. Пробовал думать об отпуске в Турции, куда так рвалась Надя, собирались в феврале, но желания не возникало.
В пятницу в три часа дня в лавке звякнули сувенирные трубочки над дверью – кто-то вошёл. Послышались голоса, продавец что-то расхваливал, покупатель, видимо, не сдавался. И вдруг до Кострова долетело:
– Вы зря так считаете, это прекрасная вещь, девятнадцатый век, настоящее серебро и настоящие рубины.
– Нет, это не то, что я ищу, – ответил голос, и голос тот был голосом Лары.
Костров выскочил из подсобки, на выход шла крупная высокая женщина, дорогой мех её шубы отливал синевой, высокая причёска жгуче-чёрных волос мерно покачивалась. Костров вернулся в подсобку, запер инструмент, оделся и вышел, ни слова говоря. Он плутал несколько часов, несколько раз ему казалось, что он нашёл тот дом, он поднимался во все подъезды, разглядывал все двери. В голове роились цифры, из которых никак не складывался номер лариной квартиры. Его раздражала прямота чисел на дверях. Уставая, он садился на подоконник и курил, прислушиваясь. Кто-то выходил, входил, прошёл спортивного вида дедок, осуждающе качнув головой, проскакала девочка, вертя в воздухе плюшевого слона, спеша спустилась молодая деваха, на ходу запахивая на обширной груди пуховик.
Опустились голубые сумерки, всё стало призрачным, и Костров решил, что он где-то близко. Услышав шаги, он рванулся навстречу, хватанул фигуру за рукав. Мужчина в очках недоумённо на него посмотрел.
– Простите, а вы давно здесь живёте?
– Почти полвека, – ответил тот, усмехнувшись.
– Здесь где-то живёт женщина. Лара. У неё большая квартира. Может, знаете?
– В моём подъезде точно нет женщин с таким именем, – и снова усмехнулся.
Блуждая по дворам, Костров останавливал всех кого встречал, всем задавал одни и те же вопросы, но тщетно.
Наверное, настала ночь. Костров перестал следить за временем. Улицы опустели. Тогда он решил обойти каждый дом и каждый подъезд по порядку. Не веря глазам, он остановился уже, пожалуй, в сотом доме на четвёртом этаже. Перед ним на чёрной двери сияли наклеенные лесенкой один, два, три. Дрожащим пальцем Костров еле попал на маленькую кнопку звонка. Отчётливо зазвенела трель. По ту сторону двери что-то упало. Костров давил изо всех сил. Наконец раздались два заветных щелчка, дверь тяжело приоткрылась и из дверного проёма на Кострова со злостью и опаской глянули два заспанных красных глаза.
– Здрасьте, – сказал Костров.
– Ты кто? – обладатель глаз выпрямился, стал на голову выше Кострова, чесанул волосатую грудь, потом колючую мятую бородку.
– Мне Лару. Лара здесь живёт? – Костров спрашивал, а сам понимал: муж. У неё есть муж. И он вернулся. Как в анекдоте.