Читать книгу Вольные кони - Александр Семенов - Страница 16
Повести
Кара небесная
Глава 2
ОглавлениеВ пивной «Винница» Павел и Александр очутились на исходе по-осеннему умиротворенного дня. А до того неторопливо бродили по набережной Ангары. Как-то по-особому хорошо думалось и говорилось им в предвечерней тиши у пронзительно ясной холодной реки, плавно обегающей город. Мешало лишь какое-то душевное томление, какое-то тревожное предчувствие перемен. Может, виной тому была неуловимая грусть, разлитая вокруг в увядающей природе иль в них самих. Александр был старше, опытнее Павла, и оттого, казалось ему, умнее и тоньше понимал эту жизнь, крутившуюся мутным водоворотом в новых берегах. Вот и сейчас, рассуждая о ней, он вдруг открывался Павлу с другой, неведомой ранее стороны. И он все больше убеждался, что нет, не мог Балин, как ни старался показать обратное, смириться с переменами, забыть ту прежнюю жизнь, навсегда канувшую в небытие, в которой ему было проще, уютнее, да и достойнее обитать. Но где она, та прежняя жизнь, сломанная теперь под самый корень, которую продолжали выкорчевывать из всех сил, не оставляя ни грана надежды для тех, кто не желал с ней расставаться.
Так, неторопливо, дошагали они до чудом уцелевших церквей, ободранные купола которых все еще горделиво красовались рядом с разнесенным взрывом кафедральным собором на Тихвинской площади. Но была еще причина, по которой Павел всю прогулку нервничал, не мог собраться – готовился к разговору о своей только что вышедшей в иркутском издательстве первой книжке. Но никак не мог найти предлога повернуть разговор в нужное русло. А когда насмелился и вроде ненароком спросил товарища, взялся ли тот за чтение его повестей, было поздно. Александр внезапно оборвал разговор на полуслове и замолчал. Павел не раз сталкивался с этой его странной привычкой внезапно уходить в себя – вот только что был с тобой, и тут же далече. Он бережно и осторожно, будто по кладбищу, шагал меж вывороченных глыб, мимоходом касаясь ладонью изломанного взрывом пахнущего порохом узорчатого камня. Что пытался выискать, что разглядеть в этом крошеве? Ничего нельзя было прочесть на его застывшем отрешенном лице. Павел же ни о чем не мог думать в эти минуты и ничего примечательного не видел в каменных развалах. Истомился от нетерпения узнать наконец мнение старшего товарища о своей книжке. А Балин молчал, в рассеянной забывчивости обходя это расхристанное место. И оттого Павла начало забирать раздражение. Ради чего, спрашивается, весь этот чудесный день и прогулки, и откровенные разговоры о жизни, если о главном так и не сказано ни слова?
«Вот, рванули и поминай как звали, – произнес Александр, и глаза его сделались больными и печальными. – Да что собор. Целую империю порушили, народ перемешали, не разобраться, где кого искать, да и найдешь ли? Себя не найти в этом скопище». Павел в ответ лишь пожал плечами – нашел о чем печалиться, кругом кипит новая жизнь, и она ему нравится уже тем, что другой не будет. А раз так, живи и радуйся, надейся на лучшее. Настроение было напрочь испорчено, их занимательная литературная беседа для него прошла впустую. А жаль. Тогда-то он предложил, а Балин принял это, как потом оказалось, опрометчивое решение – отправиться в пивную.
Питейное заведение «Винница» в последние годы стало излюбленным местом сбора всей их свободной братии. Сюда стекались со всего города писатели, художники, артисты, прочие люди неопределенных творческих наклонностей. Здесь и только здесь можно было еще всласть, как в старые времена, пообщаться с друзьями и знакомыми, пооткровенничать за кружкой пива или стопкой водки, хотя надо было бы построже к себе относиться – время такое, не приведи Господь. Да разве удержишься, дорвавшись до когда-то обычной, а теперь вдруг ставшей призрачной, атмосферы душевной раскованности и личной значимости. Пусть даже мнимой, на короткое время вздернутой спиртным. Александра, да и не только его одного, многих завсегдатаев пивной, Павел для себя давно причислил к когорте ветеранов, которым ничего не оставалось, как вспоминать былое. Так оно было в действительности – хлебом не корми, пусти в прошлое, мало чем напоминавшее сегодняшнюю жизнь. Кончились их прежние благословенные времена, когда жилось вольно, говорилось сладко, философствовалось без оглядки. Нет, с их умом и жизненным опытом нетрудно было понять, что не вернуть целую эпоху. Но так важно было им выговорить друг другу накопленное, выношенное в уме и сердце за годы, а знали они не в пример обновленному поколению много, что поневоле догадаешься – оттого торопятся выплеснуть себя в словах, не довериться бумаге, что в глубине души уже ни на что не надеются. И все их знания и умения уйдут бесследно, как вода в песок. А сегодня, похоже, вовсе в том уверились. Новые хозяева жизни объявили хламом и мусором всю многовековую культуру, вот только вымести ее из этих людей не могли. Поразительно, но это поколение никак не могло примириться с очевидным: в те, прежние времена, их вольнодумство, их революционная смелость дозволялась, а теперь не то что говорить, думать о власти плохо стало смертельно опасным. В том-то и была жуткая правда, что всех их обвели вокруг пальца, да так ловко, что никто и опомниться не успел. Вымарался в крови и грязи. Новое шло под речевки, с песнями, в которых бедные слова были впопыхах положены на заимствованную у старого режима музыку. Наверное, ему, этому новому поколению, необыкновенно хорошо было шагать под размеренный гул барабана и фальшивую медь. Павел не очень понимал тех и других, оказавшись как бы посередине, но не сильно о том тужил – он одинаково любопытствовал изящному складу старших товарищей и неотесанному энтузиазму. Верил, что пройдет время, и сольется славное прошлое и славное настоящее. Балин скорее его потерял надежду и оптимизм, а может, всегда скептически относился к новой власти, а еще вернее – не имел желания терпеливо дожидаться лучших времен. Да и то правда, жизненный срок на то у него был меньше, чем, скажем, у Павла.
По привычке они еще забегали в гости друг к другу, но все реже. И встречи эти теперь больше смахивали на домашние посиделки, где пьешь чай да говоришь о погоде, а о политике лучше не заговаривать – разве что с оглядкой на домочадцев и соседей по коммуналкам. Тревога прохватывала сердце осенним холодком и будто выметала улицы города. Молчаливее становился народ, опасливее. Не весь, правда, но те, кто поумнее или поближе к власти, больше других. Одна «Винница» же казалась подходящим местом для искренних встреч, кабы знать, что каждое слово, сказанное в этих стенах, тут же растекалось по городу и незнамо как находило чужие уши.
Как бы там ни случилось, в этот день им все равно было не миновать пивной. На то был приятный и особый повод – накануне Саша получил гонорар за подборку стихов, наконец-то помещенных в журнале «Прибайкалье». Печатали его редко, и это было не удивительно. Человек не от мира сего, ну, никак не вписывался он своим сентиментальным романтизмом в героические будни страны, а вернее – не от этого нового порядка, установленного в бывшей империи. Павел иногда испытывал к нему жалостливое чувство, но не в силах был помочь. Александр был человеком редкой породы, талант в нем сочетался с таким особым виденьем жизни, какое ему, Павлу, и не снилось. Это он осознавал, но не особо завидовал – ни к чему дар, от которого одни страдания. Не в то время попал, считай пропал. Для себя он давно уже вывел еще более простую истину: жизнь одна и прожить ее надо.
Саша же продолжал витать в своих недоступных простому смертному высях и писать странные стихи, такие как «Астраль 2010 года». О никому неведомых космических полетах, о возвращении людей из невиданных далей и не узнающих свою землю. Как это могло быть, когда в Иркутске и самолет – диковина? У Павла не шла из головы статья, недавно опубликованная в Москве одним заезжим рецензентом, после которой Александру вовсе стало туго печататься. «Такая оторванность от земли, на которой товарищи делают революцию, опасна и народу не нужна», – с пафосом заключил он после обильного словоизлияния и обличения Балина в пустой мечтательности и забвении пролетарских интересов.
А в нем так естественно сочетались одержимость поэзией и полнейшее житейское бескорыстие. Деньги для него значили мало. Вот и сегодня он благополучно пропивал с ним свой гонорар, нимало не заботясь, что завтра, может быть, не на что будет купить хлеба. Сегодня был праздник, и он диктовал все его поступки и решения.
«Фантазер, мечтатель! Дон Кихот!», – разомлел от выпитого Павел, забыв на время о всех огорчениях, невольно причиненных ему другом. Он поглядывал на повеселевшего Александра, чувствовавшего себя в этом заведении как за каменной стеной, хоть на время да отгородившей от бед и опасностей. Еще не пришло время Павла вступить в беседу с их молоденькими спутницами, и пока он не без ревности наблюдал, как они не сводят очарованных глаз с товарища. Где и когда познакомился Александр со студентками Катей и Валей, ему было неизвестно, да, впрочем, знал ли он их вообще? Девушек повстречали они на пути в пивную, а уж пригласить их разделить компанию для Балина было делом одной минуты. Те же и не подумали отказаться. Талантливый человек чаще всего талантлив разносторонне. Постулат Александра, что без женщин происходит обычная пьянка, а с ними – приятное времяпрепровождение – Павел разделял безоговорочно. В обхождении с дамами его приятель знал толк, и сейчас, как всегда, утонченно и изысканно, вел разговор, обворожительно смеялся, шутил, излучая редкое мужское обаяние, так ценимое женщинами. Павел одно время пытался перенять его манеры, да тщетно, все-то выходило неуклюжее, глупее, вредило беседе и не способствовало ухаживанию. Но кое-чему все же научился, прежде всего умению слушать и вовремя вставлять умное словечко. Женщины, они, как верно сказано, любят ушами.
Что правда, то правда, – Саша был на редкость обаятельным человеком. Высокий худощавый с бледным одухотворенным лицом, окаймленным бородкой, он резко выделялся среди всех. В последнее время в моду вошел некий усредненный тип, одинаково выглядевший, одинаково мыслящий, одинаково поступающий. Мимикрия какая-то. Все будто натягивали на себя защитный слой, маскируясь под общий серый фон жизни. И кумач по праздникам не расцвечивал толпу. Балин же наперекор времени был не как все, наружность выдавала: я из той, прежней и милой мне жизни. Павлу нравилось его лицо. В его голубых глазах светилась доброта и доверие, но складки у губ, четко очерченный нос с горбинкой выказывали твердый характер. Вот и сейчас, вполуха слушая оживленный разговор, пытался понять, чем все же его приятель так разительно отличается от него, от окружающих их сейчас людей. И внезапно осознал – врожденным достоинством. Редким даже в старые времена, а в нынешние волчьи растоптанным, сведенным до уровня первобытного инстинкта. Павел против воли оглянулся по сторонам, сверяя свои мысли с действительностью – да, не лучшая половина отчизны окружала их, но и не худшая. Обыкновенность. От смотрин публики в нем укреплялось подозрение, что человечество только тем и занималось в веках, что изживало в себе достоинство. Не минула сия горькая чаша и Россию. Но что за неистребимая сила сокрыта в нем, если после стольких веков изощренного его истребления, живо оно в человеке и проявляется в его лучших представителях.
Балин был лучшим среди них – с этим Павел долго не хотел соглашаться, даже пытался соперничать, но бросил, когда понял, что никогда не дотянуться ему до взятых тем высот. Ну, если не в литературе, то в жизни уж точно. Дал Бог человеку таланта быть цельным во всем. Вот он тряхнул гривой светлых волос, засмеялся, и Катенька с гладким личиком, впавшая было в задумчивость, послушно рассыпала дробный хохоток и сделала ему кукольные глазки. Павел повел головой, избавляясь от наваждения, навеянного плавным голосом друга.
– В молодости я думал, что вот-вот кончатся все мои несчастья, неудачи… Плохое перемелется, забудется… И завтра, вот утром завтра, настанет эта нескончаемо светлая жизнь, к которой все так стремятся, – голос его теперь зазвучал глухо с какой-то тоскливой нотой. Тембр его голоса менялся также внезапно, как и тема разговора. А ведь только что смеялся и забавлял девушек. – Но приходил день, и новые беды обрушивались на мою бедную голову, пока, наконец, я не понял, что нет счастья без несчастья. Иначе как остро почувствуешь их редкие проявления? Верно? И еще – что даже коммунизм не есть избавление от горя и несчастий.
Девушки быстро переглянулись, но промолчали, лишь легкая тень неудовольствия промелькнула на лицах. «Сказывается пролетарская выучка», – усмехнулся Павел. Саша глянул острым глазком на друга и понимающе подмигнул, тут же уводя разговор на другое. Любил он плавать рваными галсами. Пиво еще не допили, а хмель уже туманил головы. Тяжелый, дурной – сказывалась дешевая водка, выпитая перед тем, как заказали пива.
– Точно знаю – до сорока живешь ожиданием счастья, а после сорока ожиданием несчастья. Для мужчины возраст – драгоценное приобретение, я только сейчас это понял, достаточно пожив на белом свете. Все-то в моей молодости было не так, неуверенно и шатко – кто ты будешь, зачем, с кем. Какие-то сердечные боли, страсти, желания, и все это мучительно и бесполезно. Не знаю, понимаете ли вы меня, любезные мои барышни…
– Понимаем, понимаем, еще как понимаем, – хохотнула Валентина, подруга Кати, показывая ровненькие, но уже порченные плохим табаком зубки.
Ох, уж эти революционного воспитания барышни с папиросками. Кажется, они учатся на биофаке или в медицинском? А впрочем, какая разница, – мелькнула мысль. Саша, которому исполнилось аж 47 лет, мог как-то не замечать свой возраст и выглядеть соответственно компании. Вот сейчас он – умудренный жизнью, философствующий поэт, а через минуту – опять веселый, милый малый, если и смотрится разбитным, то так, самую малость. Почти ровесник, но гораздо интереснее. Девицы здорово покупались на это.
– Остаться бы сейчас в этом возрасте, когда могу, многое умею и хотения не занимать. Вот только бы обстановочку полегче, как славно можно было бы зажить! – хитро покосился он на Павла.
– Ну, бедность теперь у нас не порок, к счастью, – серьезно сказала Катя и не выдержала, прыснула в ладошку.
– Ну, не такой уж вы пожилой мужчина, как представляетесь, – медленно и загадочно проговорила Валентина.
Саша задорно повел головой, плавно колыхнулась грива волнистых волос, и с чувством продекламировал:
«Вам сколько лет?» —
Спросили вы меня…
Сказал в ответ
Я, овладев собою:
– Хотя, как в песне, в сердце перебои,
Мне 18, милые друзья…
И такое обаяние в эти минуты излучали глаза, такую теплоту источала улыбка, что нельзя было не поддаться его чарам. «Вот чертяка, да как же ему это удается!» – воскликнул про себя Павел. И тут девушки, не сводя с него восхищенных глаз, стали просить почитать что-нибудь о любви. Он минуту помолчал, собираясь с мыслями, и рассыпал строфы Сапфо и Гейне, вспомнил Верхарна и тут же перешел к Гумилеву, Блоку. Но, странное дело, чем больше читал, восхищенно выговаривая чудесные строки, тем сильнее вводил девиц в уныние.
– Несовременно это, запутанно и сложно, попроще нельзя? – не выдержала и прервала его Валентина. – Ну, как пишут лучшие современные поэты, так, чтобы сразу все ясно и понятно.
– Ну, право, не знаю, кого и выбрать… из современных. Случаем, не подскажете? – лениво переспросил Александр.
– Ну, Демьян Бедный например…
– Бедных Демьянов не знаю, знать не хочу и вам не советую, – сухо и четко ответил Александр.
И замкнулся, сник, уткнулся взглядом в пивную кружку – поразительно быстро уходил он в себя, если неожиданная мысль приходила ему в голову. Девицы поняли это по-своему, пожали плечиками и перенесли внимание на Павла. Несмотря на некоторые излишества, им явно нравилось такое культурное общение, вот разве что гармошки не хватало.
– А не могли бы вот вы, Павел, описать в романе всю мою жизнь, как она есть? – томно сказала Катя, пригубив из тяжелой кружки янтарного напитка.
И он, глядя в ее темные блестящие глаза, прежде чем ответить, быстро подумал, что еще недавно помыслить не мог, чтобы его круга девушка могла о том спросить. Правда, и девушки были другие, и жизнь другая, и пиво вкуснее. Все то кануло безвозвратно, и теперь оставалось сидеть в темной пивной, куда интеллигентному человеку когда-то считалось зайти зазорным. По меткому выражению его друга: жизнь опростилась до безобразия. Творческих людей, которыми всегда славен был Иркутск, все убывало – что-то будет далее. Наступили такие времена, что лучше было не высовываться из своего уголка, заниматься делом по душе, не допуская до себя незнакомых людей. И пока он так думал, поглядывала на него девица хитро, с прищуром, как если бы торговала ему семечки в калашном ряду. Портили ее личико грубо накрашенные губы уголками вниз, таилось в их припухлостях что-то брезгливо-порочное и хищное одновременно. Он невольно попытался дорисовать ее лицо таким, каким хотел бы видеть, – чуть-чуть поправить бы здесь, подвести тут, убрать наносное там – вполне славная барышня могла получиться. Пустая затея, уже не получится.
– Ну что же вы молчите, Павел? Э-эй! – помахала она ладонью, словно разгоняла тяжелый табачный дым дешевой папиросы. – Я здесь…
– Видите ли, любезная Катерина, – ответил он, глядя в ее зардевшееся лицо, – очень скучная получится книга.
– Вы прямо меня не уважаете, – возмущенно воскликнула она, не успев стереть с лица улыбку.
– Да при чем здесь вы? – нехотя процедил Павел. – Вот еще была причина ввязываться в литературную дискуссию. – Я вовсе не вас имею в виду, а то, что описание жизни отдельного человека, как она есть, не представляет интереса ни для писателя, ни для читателя.
– Ну уж нет, – раздраженно отвечала она, – я вам могу привести кучу примеров. Взять хотя бы книгу Островского «Как закалялась сталь» или Гольдберга – «Поэма о фарфоровой чашке».
– Вот именно – кучу… – процедил Павел сквозь зубы, нелегкий хмель бродил в голове. И тут его завело, как на литературном диспуте, когда кто-то вбрасывал в спор заведомо провокационную мысль.
– Милая Катя, – начал он, заметив, как возмущенно дрогнула ее бровь – н-да, нервная дамочка, – в книгах, тобою названных, рассматривая сугубо фактическую сторону, если и наберется процентов десять правды, и то хорошо. Не дело художника отображать жизнь, как я бы выразился, в летописном плане. А преобразить ее так, чтобы наиболее полно и ярче была выражена идея автора и дух эпохи.
Александр, дотоле молчавший, поморщился от таких оборотов, но стерпел. И даже заинтересованно скосил глаза, всем видом, однако, показывая, что больше увлечен соседкой. Но Павел хорошо знал его неуемный характер и способность ввязываться в подобную схоластику. Как говорится, начнет, так на двоих выпросит.
– Вот поэтому художник обязан уметь фантазировать так, чтобы эта фантазия являлась полным отображением реальной жизни. А иначе получится голый натурализм. Его святое дело многие мелочи обобщить, свести в одно и создать произведение, которое звало бы на борьбу или хотя бы было оружием в этой борьбе, – добавил Павел на всякий случай, понимая, как безвозвратно ушло время свободного полета мысли, и вместе с тем удивляясь как быстро это произошло. Каких-то двадцать лет после революции, и нате вам, все послушно шагают под барабан и сдают политграмоту, будучи неграмотными. Но надо было дожимать, и он продолжил:
– Согласен с тобой лишь в том, что книга Островского является его автобиографией, но это не значит, что он в ней не фантазировал. Мне кажется, что ценность этой книги в том и есть, что он свою замечательную революционную биографию дал на фоне исключительно яркой и умной фантазии.
– Так, значит, он врал? – в своем духе заявила Катя.
И тут Павел заметил, что Александр сидит, откинувшись на спинку стула и сосредоточенно смотрит куда-то поверх голов. Верный признак, что ввяжется в неожиданно усложнившийся разговор. А этого не хотелось, Балин в последнее время стал слишком нервным, слишком неосторожным, в любой миг мог сорваться и наговорить такого, что хоть «святых выноси», если подразумевать под ними представителей новой власти. Издержки бурной молодости! В свое время увлекался идеями анархизма, которые многие теперь не то чтобы не разделяли, а даже не понимали и понять не могли. Все-таки поколение Павла шло вслед и многого просто не успело освоить. Мысли перескочили, и он затянул с ответом, вспоминая Сашины слова, сказанные в запальчивости на одном из последних писательских собраний: «Высший идеал человечества – это свободное общество, это анархическое общество, где совесть свободна, как и поступки каждой личности», – отчеканил Александр, когда его попробовали укорить в давнишней привязанности к бакунизму. Он и раньше много оригинальничал, импровизировал, чего при нынешней власти делать было ни к чему и пока все эти вольности как-то сходили ему с рук. Впрочем, Павлу было вполне понятно, отчего Балин так себя вел – когда столько знаешь и столько понимаешь в окружающей тебя жизни, но изменить ничего не в силах, только и остается, что разглагольствовать о том в пивной с симпатичными подружками. «И кружками», – скаламбурил Павел. Но на том собрании это было совсем не смешно, – вспомнил он и зябко поежился. И попытался разрядить обстановку, миролюбиво согласившись:
– Выходит, так. Врал, как выражаетесь. На то он и художник…
– Ну а Гольдберг? Вы ведь, поди, лично его знаете, раз числитесь писателем. Чаи, поди, распиваете вместе? Из фарфоровых чашек, – довольно развязно пошутила она и окончательно убедила в своей непробиваемой глупости.
– То же самое, – сорвалось с губ Павла, прежде чем он подумал. – В его поэме взят фон Хайтинской фабрики, а на этом фоне вымышленные люди, вымышленные события и не совсем удачный сюжет.
С Исааком они и впрямь неоднократно распивали чаи в его квартире по улице Марата, беседовали на разные темы. Там и возникла у Павла эта мысль, но высказать ее Гольдбергу было бы неуместно, невежливо и нахально. А вот сейчас выпалил и пожалел – вроде, за глаза такого почтенного человека обидел, одного из начальников писательской организации. Да не о том бы заботиться. Едва потянулся за бутылкой, чтобы наполнить стакан и заполнить паузу, как раздался непривычно вкрадчивый, какой-то шелестящий голос Александра:
– Теперь лишь за границей о нашей жизни могут писать горькую правду, без всяких фантазий. Жид, например. Он гуманист. Лжи о России не напишет…
– Ой, только не надо тут о национальном вопросе, – поджав губы, сухо сказала молчавшая до сей поры Валентина.
– Не понял, – повернул к ней лобастую голову Александр, – причем здесь национальности? Читать надо не только классиков марксизма-ленинизма. Всегда считал, что политика чужда тематике настоящей поэзии, политика – это насильная перестройка поэтического голоса. Стихи, написанные вождям – не стихи, а бездарный лепет пройдох. Возьмите хотя бы стих Суркова вождю в «Правде». Это же чистейшей воды подхалимство, низкопоклонство и ложь!
Все ошеломлено замолчали. Валентина одними губами прошептала:
– Вы бы, Александр Иванович, потише тут…
У Павла кожу на затылке стянуло – упустил все же Александра, недосмотрел.
– Жить честно и морально – это не только естественно, но и выгодно! Когда же все поймут, что не случайно у всех преступников одни и те же болезни, – понесло его.
Тут стали умолкать и за соседними столиками. Катерина резко встала, потянула за рукав Валентину, и, не попрощавшись, они пошли к выходу, унося на лицах оскорбленное самолюбие и толику сожаления, что вот, недопили и недоели по вине политически невоспитанных ухажеров. Павел было дернулся вслед. Но Александр раздраженно махнул рукой – пусть идут восвояси.
– Ну и зачем? Чего добился? – с досадой сказал Павел. – Донесут куда надо, задергают, им же не объяснишь, что все это ты говорил из-за любви к чистому искусству…
– Надоело молчать, надоело писать в стол и радоваться каждому опубликованному четверостишию. Благодетели, мать их, – неожиданно ругнулся он. – Пошли отсюда, тошно на все это глядеть, запах духов от этих дамочек перебивает даже сей аромат благородного напитка… Ты не знаешь, чем они пользуются?
За спиной хлопнула дверь, отрезав от призрачного тепла и света. И они окунулись в тьму городских улиц. Осенним острым холодком несло от близкой реки. На свежем воздухе хмель сильнее ударил в голову и обострил запахи. Медленно шагая вниз по Большой, к осиротевшему гранитному пьедесталу – все, что осталось от снесенного в приступе оголтелого самосознания памятника императору. Странные мысли одолевали Павла в тот вечер.
Он шел и думал, что полюбил этот город сразу, и тот его принял без всякого сопротивления. Как только переехал он сюда из Томска, где так неудачно, так бестолково мыкался несколько лет. Заносило его и в Москву, и в Питер, но нигде не смог прижиться, стать своим или приближенным, как ни старался. Даже в партию вступил, да в ней не удержался. А здесь прибавилось сил и мыслей, да так, что не заметил, как перескочил разом от журналистики к прозе, начал печататься, и вот, выпустил книгу повестей. И понимал, что еще слабо пишет, слабо мыслит, и нечего лукавить, пытается подладиться под революционные нововведения. Но что поделать, не поклонишься – не впустят. Вот Балин, тот все делал хорошо, а не печатали, не понимали. Не кланялся. Не тот коленкор – говорили товарищи-писатели, из тех, кто пришел в литературу вовсе не по призванию, а по велению сурового революционного сердца. А что можно написать по партийному приказу? Но и это не беда, повторял Балин, перемелется, мука будет. Это же сколько надо перелопатить пустой породы, чтобы сверкнул хоть один махонький самородок? В бурное время нередко выносит на поверхность истинный талант. Но весь вопрос в том, на какую службу он себя определит? Сегодня вроде бы все как один служат трудовому народу, для него стараются, ночей не спят. А как быть с теми, кто не хочет расставаться с прошлым, заклейменным ныне новыми властителями дум? Ведь столько веков закладывались традиции в народе, крепились устои и порядок, попробуй измени себя на потребу советских властителей. И главное – не было мытарящего душу и тело страха. С каких пор это тревожное, гнетущее чувство вошло в Павла, да и не только в него, уже и не упомнить. И не очень задумывался – тут не до раздумий, когда столько достойных людей пропало не за понюх табака.
На перекрестке Большой и Амурской стылый ветер прохватил до самых костей так, что отпала охота идти на набережную, свернули на улицу, недавно названную в честь француза Марата. Новая власть переиначила город под свой лад, торопилась утвердиться на века, застолбить свои и чужеземные имена на российской земле, разбрасывая их густо по городам и весям. Однако до сих пор переименованные улицы и переулки народ привычно называл Ланинской, Арсенальской или Баснинской. И это было справедливо. Не принято у русского народа менять имена даже на более благозвучные.
– Павлуша, я вижу или мне так кажется, что ты кривой, как турецкая сабля? – голос Александра сбил его с мыслей. – А я вот слегка трезв, – добавил он мрачно и внезапно спросил, словно бы прислушиваясь к шороху листьев: – Ты не задумывался, отчего мы столь много пьем? Мы и раньше пили немало, но никогда так, как сейчас, гуляем, будто в последний раз… И знаешь, что мне пришло в голову – все живем в ощущении какого-то нескончаемого ужаса. Вот только никак не могу взять в толк – или никто этого не понимает, или не хочет понимать? Мы этими несчастьями переполнены под завязку, а газеты, радио и ораторы все талдычат нам о казнях, о тысячах казней. А ведь не война. Почему же никто не возмутится, что нельзя столько творить несчастий и горя, их попросту нельзя уже вынести. Еще раны гражданской не зализали, а тут новая напасть.
– Слушай, давай передохнем, никто же не гонит нас по ночи, – откликнулся Павел, не желая продолжать этот разговор. Его неприятно поразило, что Балин, дотоле шагавший молча, все это время будто читал его мысли, а после взял, сгустил их до состояния вязкости и выдал за свои. Или все они сегодня только об одном и том же думают? Александр словно его и не слышал, размышлял вслух, вроде обращаясь в Павлу и в то же время беседуя с самим собой.
– Да ужас этот никогда и не прекращался, с того самого красного октября. Я вот тут паренька одного из Хомутово вспоминал, невинно убиенного. Никак не идет у меня из головы эта история. Где-то в начале, припоминаю, зимы 29-го приехал в деревню уполномоченный Союзхлеба по фамилии Кислов. Поздним вечером шел на постой и на мостике через речку, по его словам, уронил спички. Нагнулся поднять коробок, в этот момент выстрел. Пуля пробила плечо. Добрался до сельских активистов, те перевязали и отдыхать уложили. Ну, дальше интересней. Какой-то Тряпкин, заведующий избой-читальней, зажег фонарь и отправился осматривать место происшествия. Нашел со товарищи у моста след, который привел их к дому Леонтьева. А тот числился у них в кулаках-единоличниках, потому как робил от зари до зари и семью кормил. Вломились в избу, подняли заспанного парня – сына его, потребовали показать ичиги, сличили и решили, что след, оставленный на месте преступления, от его обуток. Тут же порешили, что раз он и его отец – кулаки, то это их подлых рук дело. Посчитались с уполномоченным по хлебозаготовкам, который очень уж жестко зерно выгребал. А у Леонтьевых всего-то богатства было, что свой дом, из скота две лошади, три коровы, пять десятин посевов, да пара десятин пашни. Но и за то их к тому времени лишили избирательных прав. Забрали парня. Газета «Власть труда» тут же заметку о нападении начирикала и в прокуратуру переправила, как сейчас помню, называлась она – «Классовый враг не дремлет». В январе – приговор по 58-й статье УК: «Приговорить к высшей мере социальной защиты расстрелу, с конфискацией всего принадлежащего обвиняемому имущества, в чем бы оно не выражалось. Приговор окончательный и может быть обжалован в течение 72 часов». Телеграмма из Москвы, что ВЦИК отклонил ходатайство по делу и приговор оставлен в силе, тоже не заставила себя ждать. Граждане села челом били, просили за паренька, доказывали, что никаких следов возле дома и моста рассмотреть невозможно, все изъезжено и утоптано, что он примерный в жизни человек – все бесполезно. Вот так, без суда и следствия. Убивали тогда и убивают нынче легко – от одного лишь пролетарского осознания своей безнаказанности. Вот тогда у меня совсем глаза открылись. Я, даже пережив мясорубку Гражданской, так остро не ощущал весь ужас с нами происходящего. Как озарение нашло, спала мутная пелена, прошла эйфория перемен, и вспомнилась мне статья Пуришкевича, обращенная к господам большевикам в 1917 году. Порылся в своих архивах и нашел. Прелюбопытный документ, за одну его копию сегодня точно голову снимут и не спросят, чьих кровей. Я тебе потом зачитаю кой-какие выдержки…
Павел поморщился, ответил осторожно, к месту припомнив строку из Священного Писания – «многие знания умножают печали». Мало ли кто и чего говорил, зачем ворошить прошлое, которое нынче так опасно для настоящего.
– Ты еще скажи, что с волками жить, по-волчьи выть, – с усмешкой сказал Александр и продолжил как ни в чем ни бывало, будто мнение Павла для него сей секунд ни имело ровно никакого значения: – Не потому ли еще и стала революция в России возможна, что народ пропитался идеями мессианства и уверовал в исключительность своей судьбы. Или вернее, этим он всегда жил, пропитавшись с незапамятных времен. И взбунтовался, как только ему подкинули идейку, с помощью которой пообещали уже завтра устроить счастливое будущее. Которое выражается всего в нескольких действиях: сладко есть, вдосталь спать, а работать когда захочется. Рай для трутней, в общем… А весь этот трудовой энтузиазм, который мы сегодня наблюдаем, организуется против самой природы человека, который вовсе не хочет работать за так, под палкой, а делать нечего, деться некуда – прокормиться надо как-то, пережить еще одну напасть…
– С тобой точно догуляешься до кутузки, – не выдержал Павел, взбудораженный разговором, так невинно начатым в пивной. – Я тебя моложе, но тоже кое-что повидал и понимаю, какой опасный политический момент переживаем. Ты ведь к этому клонишь. Ты вот 29-й год упоминал, а я в то время взял да вышел из партии, и теперь мне это может так аукнуться, что мало не покажется.
– Дурак ты, братец, нашел о чем жалеть. Сейчас чем тише и незаметнее живешь, тем спокойнее. Глянь, каких тузов вышибают, ленинцев-сталинцев, всю эту распрекрасную жизнь построивших. Кому мы с тобой нужны? У них работы и без нас по-за глаза. Кончилась диктатура партии, на смену пришла диктатура одного человека. И власть у него пострашнее и помощнее, чем у любого императора.
Ни к чему не обязывал Павла этот пьяный разговор, от которого он хотел, но никак не мог отделаться. А разбередил, задел его за живое товарищ. Запросились ли наружу давние обиды, вызванные то ли творческим малосилием, непризнанностью, а скорее тем и другим, да только разоткровенничался он:
– Нет, ты послушай, как это было. Я еще в Томске работал, в газете, а там троцкисты, уклонисты, голова кругом. Приняли меня за ставленника отдела печати крайкома. А уже тогда в разгаре была борьба с разного рода уклонистами – истрепали нервы так, что запил по-черному.
Работа тяжелая, я быстро потерял работоспособность. И начал усиленно потреблять пиво. Не поверишь – после работы выдувал по полведра, кое-как до дома добирался. А утром вставал и все по новой. Да что говорить, невзлюбили меня там… Они на одной платформе, я на другой… Одной выпивкой спасался.
– Ну, это знакомое дело, – ухмыльнулся Александр, – с утра выпил и свободен.
– Вечно ты все перевернешь, не в том дело, не подходил я им по идейным соображениям. Сумасшедший дом, кто-то выдумает на бумаге свою линию, а кто не с ними, тех записывают в противники. Видели они во мне политического противника и всячески зажимали меня. Тогда-то стали меня посещать мысли о своей неполноценности, о моральной инвалидности. В конце концов от сознания своего одиночества я пришел к выводу, что надо кончать жизнь вообще. Особенно угнетала меня мысль, что в партии я оказался лишний…
– Ты еще дурнее, чем я подозревал, – зло сказал Александр, – и вновь в самое сердце поразила его демоническая способность мгновенно менять настроение, ведь только что ерничал.
– Да я это чувствовал на каждом шагу. Никому никогда не говорил и тебе не знаю, почему рассказываю. Но как на духу – однажды вечером, закончив работу, написал предсмертные письма жене и редактору. Поздно уже было, когда разыскал секретаря партбюро Кацнельсона и отдал ему партбилет с коротеньким заявлением «…прошу исключить». Пришел домой… и дома в последнюю минуту струсил. Вместо того чтобы покончить с собой, подался в ресторан и напился там до потери сознания. А когда вернулся домой, и мысли о физическом самоубийстве как ни бывало. Я решил, что достаточно политического самоубийства. Оно и свершилось.
– Перестань ныть, – оборвал Александр, – ты что, совсем мозги пропил? Ты хоть соображаешь, что несешь? Если из-за этой дури люди станут кончать счеты с жизнью, в России веревок не хватит. Как мне вся эта мышиная возня партийцев обрыдла, кто бы знал. Но и ее можно было бы вытерпеть, не пролей они столько кровушки. Так им борьба требуется не только на бумаге, они свои циркуляры в жизнь претворяют, а кровь рекой льется и, заметь, невинных людей. Да как подлецы обнаглели. Меня вот на Алтае в 20-м прихватила губчека якобы за связь с эсерами, да выпустили через две недели, хотя свободно могли в расход пустить. Сидит такой «кто был никем, тот станет всем», морду кривит, спрашивает: «Каково твое отношение к нашенской советской власти?» Отвечаю: «Ненавижу…» У него аж глаза на лоб полезли, а рука к револьверу. Пришлось добавить – «… как всякую другую». Сейчас бы этот номер не прошел. А тогда товарищ лишь гаркнул: «Анархист, что ли?!» И отпустил.
– Я лишь потом, месяца через три, уже в Москве понял, что просто заболел, – прервал его Павел, торопясь высказать то, что еще никому никогда не рассказывал, понимая всю болезненность и неправильность своей истеричной откровенности. – Психостения в тяжелой форме, определил врач, когда я ему поведал, что по ночам хожу по улицам и считаю окна в домах. Жил я, Александр, в то время нелепой, почти дикой жизнью…
Но он, казалось уже не слушал его, и получалось, оба они думали и говорили об одном, наболевшем, а каждый гнул в свою сторону.
– Больно, но приходится соглашаться с тем, что мало меняется человек и как легко вызвать черные силы, пролить кровь, – опять повернул Балин разговор в свое русло. – Даже у нашего многострадального народа. Ничему не учат нас страдания, разве что одно-два поколения, пережившие очередные ужасы. Доколе ж так будет?
– Живем как можем, – бездумно бросил Павел.
– Не можем и не живем, – сказал как обрезал Александр и неожиданно предложил. – Может, к партизану зайдем, водочки выпить?
Дом на Марата, где писатель Петров недавно получил квартиру, был только что выстроен и выгодно отличался от старых деревянных домов в округе. Высилась невдалеке каменная громада, подавляя старые купеческие особнячки с затейливой вязью кружевных наличников.
– Могут же, если захотят, – кивнул Павел на дом и тут же пожалел о своих словах.
– Не пришли бы большевики к власти, тут уж бы все было застроено и еще лучше. Сколько времени и сил растратили мы в этой смуте. Не кажется ли тебе, что большевикам потому и удалось увлечь за собой народ и столько долго править его в свою сторону, что он от них ждал осуществления высших идей. Подобных тем, что давала религия. А они заменили их на эрзац. Но вера в Бога – вера трудная, многим не по силам. Нет сил ждать царства небесного, хочется его устроить здесь, на земле. Большевики же обещали его уже завтра, ну, послезавтра, на худой конец. А вышло – после дождичка в четверг. Увлекли, заманили, позволили безнаказничать и еще бы позволяли, если бы те не только заботились о животе, да больше о своем, чем народном. И не свели свою веру на нет. И еще – сами-то они меньше простого люда веруют в то, что провозгласили, но мудрят и домудрятся. Правда, их сейчас все меньше и меньше остается. Ты окинь умственным взором, что творится вокруг. Каких тузов вышибают!
– Нет, ты и впрямь готовый контрреволюционер, замашки у тебя еще те, старорежимные… – протянул Павел.
– Перестань, политграмоты, что ли, обкушался, – раздраженно махнул он рукой и добавил, – с тобой лишь водку пить хорошо и пиво тоже.