Читать книгу Я в степени n - Александр Староверов - Страница 7

Часть 1. Темная ночь
Черный день

Оглавление

У меня жесткая мама. Не жестокая, а именно жесткая – где сядешь, там и слезешь. Лучше вообще не садиться. Нас с братом она воспитывала в строгости. Подзатыльники летали по дому по поводу и без. Я, как старший, получал двойную дозу. При этом любила она нас безумно, до удушья – и своего, и нашего. Такая вот смесь подзатыльников и любви.

Почему она жесткая? Точного ответа на этот вопрос у меня нет. Может, виновата взрывоопасная смесь жестоковыйного еврейского характера с не менее упертым характером сибирских старообрядцев. Может, тяжелое детство. Может, то, что отца своего первый раз в восемь лет увидала, после тюрьмы, и испугалась сильно. Я не знаю… В любом случае упрекать мне ее бесполезно. Она такая, как есть, и такой я ее люблю. И кстати, я на нее очень похож. И внутренне, и внешне. Многие люди считают меня жестким – моя жена Анька, например. Нет, это раньше она меня считала жестким. С годами я превратился в жестокого палача-садиста, основная задача которого – медленно и больно мучить собственную жену. Сколько раз я ей говорил: «Аня, я не виноват, гены такие, ты маму мою видела?» Не верит. Думает, я на отца больше похож. Ну, еще бы, отец большой, и голос у него страшный, особенно когда орет. А мама – хрупкая, милая женщина. Как всегда, внешность обманчива. Кто из них большой и страшный – еще вопрос. Но то, что папа мягкий, а мама – жесткая, я знаю точно. А еще до черного дня своего взросления я точно знал: мать не задумываясь пожертвует чем угодно ради меня, и простит мне что угодно, и что угодно от меня вытерпит, несмотря на всю свою жесткость. Большинству детей свойственно такое заблуждение. Им простительно – они же дети. Приятное заблуждение, полезное, дарящее спокойствие и защиту. И его очень больно терять…

До поступления в институт мать и дедушка были главными людьми в моей жизни. Чему они меня научили и от чего уберегли – ночи не хватит вспомнить. Но последнее мамино решение, кардинально повлиявшее на мою судьбу, засело у меня в голове крепко. Можно всю прожитую с человеком жизнь перебрать и не понять ничего, а можно взять один только эпизод, но в нем человек уместится полностью, во всем своем многообразии. И если я по-настоящему хочу разобраться в своей пошедшей наперекосяк жизни, если пьяный, с разбитой мордой, после традиционного скандала с женой вспомнил наглухо и совершенно осознанно забытый черный день своего взросления, то без мамы мне не обойтись.

* * *

Незадолго до окончания школы при очередном мед осмотре в военкомате меня отвели в какую-то темную без окон комнату, где сидел усатый сорокалетний дядька в штатском. И случился у нас с ним разговор. Путаный, неясный, но многообещающий. Насколько я понял, дядька был из Конторы, но не упырь, как я представлял чекистов по книжкам Солженицына и рассказам дедушки, а вполне обаятельный и даже прогрессивный дядька. Он долго расспрашивал меня о планах на жизнь, делился своими передовыми и для восемьдесят восьмого перестроечного года политическими взглядами, а потом сделал предложение:

– Понимаешь, Витя, – сказал задушевно, – время сейчас сложное, горячее, страна на перепутье, и, как ты догадался, служащие той организации, которую я представляю, просто так лясы не точат. Особенно в такое сложное время. Следили мы за тобой. Да ты не пугайся, дурачок, в хорошем смысле следили. Ты парень активный, неглупый, общительный, девкам нравишься, победитель всех возможных олимпиад – от математических до исторических, по языку в школе успеваешь лучше всех… И вообще, хороший ты парень! Наш, советский! Может, сам еще об этом не догадываешься, но, поверь мне, мы точно знаем, что наш. Подходишь ты нам, Витя, поэтому предложение у меня к тебе такое. Вместо армии на год-два идешь в школу КГБ, то есть для всех – в армию, а на самом деле – в нашу школу. Школа, кстати, находится в Москве, так что выходные дома при хорошей учебе – гарантирую. Но самое интересное начнется потом. Думаешь, погоны всю жизнь носить будешь и маршировать на плацу в сапогах? Нет, Витек, наша организация не про это. Любой гражданский вуз. Любой, согласно твоим склонностям, и не какой-нибудь задрипанный урюпинский политех, а из ведущих: МГИМО, МГУ, Бауманка, юридический – все, что душа пожелает. Лично я думаю в МГИМО тебя направить, на экономический факультет. Языки, математика, история – все там востребовано будет. А потом, Витя, – загранки, капстраны в основном, тем более мы с ними дружить собираемся, опыт перенимать. Но дружба дружбой, а табачок врозь. У нашей с тобой Родины есть свои интересы, и мы с тобой их будем отстаивать. Юлиана Семенова смотрел – «ТАСС уполномочен заявить»? Вот примерно так. Гордись, парень, мы со всей Москвы двадцать человек в год на эту программу отбираем, и ты попал в их число. Гордись и думай о перспективах: интересная осмысленная жизнь, возможность весь мир посмотреть, Родине послужить. Ну, и две зарплаты, между прочим, – гражданская и военная. Погоны у тебя, конечно, будут, но хорошо спрятанные под красивым пиджаком иностранного производства. Ну как, заинтересовал?

Заинтересовал он меня – не то слово. Такие возможности, загранка, да и Юлиана Семенова я обожал. Когда Штирлица по телику показывали – замирал, как и вся страна, перед экраном в трансе. Единственное, что смущало, – это три веселые буквы в названии организации дядьки. Заключить договор с КГБ для меня было как на сделку с дьяволом пойти. И что на это скажет Славик? А как же Солженицын, прочитанный мною тайно три года назад у деда в квартире? Три года назад за «Архипелаг» меня этот дядька не в МГИМО, а намного дальше послал бы, вместе с дедушкой. С другой стороны, время быстро меняется: сейчас Солженицына на каждом углу продают, и в Конторе люди разные появляются…

– Конечно, заинтересовали, – осторожно ответил я дядьке, – но решение ответственное. Мне подумать надо, с родителями посоветоваться.

– А я и не сомневался, что ты будешь думать. В нашу Контору недумающих не берут. Это в ментовку – добро пожаловать без мозгов. А у нас все строго, голову на плечах иметь необходимо. Думай, советуйся. Тебе сколько времени понадобится?

– Неделя, может быть, две.

– Вот и отлично! Через две недели увидимся. До свидания, Витя.

– До свидания, – сказал я, но вдруг понял, что он не оставил мне своих координат. – Подождите, а как я вам сообщу о своем решении, как найти-то вас?

Дядька только весело рассмеялся и потрепал своей холеной рукой мои волосы.

– Не волнуйся, Витек, мы тебя сами найдем. Ох, уморил, «как сообщить о своем решении?». Забавный ты… Ну ничего, это скоро пройдет, если договоримся. Иди-иди давай, до встречи.


Вечером в квартире у деда собрался семейный совет. Голоса разделились по половому признаку. Бабушка Муся и мама были категорически против. Отец скорее за, но осторожно, открыто выступать против такой жены, как моя мать, – себе дороже. Особенно меня поразил Славик.

– А чего, – сказал он, подумав немного, – хороший вариант. Все равно страна наша навернется лет через пять-десять, а ты при делах будешь, с хорошей специальностью, с языком, со связями. Страна навернется, а люди останутся. Ты только в партию не вступай, коммунистам точно недолго осталось…

Все-таки в моем дедушке романтика и прагматизм смешались в удивительной и даже слегка противоестественной пропорции. Натерпелся он от ЧК немыслимо, чуть жизнь они ему, сволочи, не сломали, однако включил свою светлую голову, произвел расчет и хладнокровно выдал результат: нужно идти в КГБ. Ну, раз Славик не против, то сомнений у меня не осталось. А вот мама с бабушкой сопротивлялись отчаянно. Главное, непонятно – почему? Хорошая работа, загранки, высокий материальный и социальный статус… Неужели они не желают удачной, интересной судьбы своему сыну и внуку? И аргументы какие-то бабские, истеричные: что-то про абсолютное зло, про изначальную дьявольскую и проститутскую сущность любой тайной полиции… Вообще ничего конкретного. Решения у нас в семье всегда принимались единогласно. Спорили до хрипоты, но не расходились, пока не достигали консенсуса. В этот раз разойтись пришлось. Неделю мы с дедом и отцом убеждали маму. Мне очень льстило предложение усатого дядьки, да и приключений хотелось, как и всем мальчишкам на свете. А вот насколько далеко смотрел дед, я понимаю только сейчас. Убедили тогда почти. Одно только условие мать выдвинула:

– Хочу лично встретиться с кагэбэшником. Пока его не увижу – согласия не дам.

– Конечно, увидишь, – ухмыльнулся Славик. – Витька несовершеннолетний, и потом, он согласился уже практически, только у мамки разрешение получить отпросился. Чего с ним разговаривать? Следующая встреча с тобой будет – помяни мое слово, уж я эту систему знаю хорошо.

Так и произошло. Ровно через две недели после встречи в военкомате родителей вызвали к директору школы. Я сразу догадался зачем. Решили так: отец с матерью пойдут к директору, а я со Славиком на всякий случай буду ждать их во дворе школы – вдруг понадоблюсь. Ох, как стучало у меня тогда сердечко. Не шалость мою мелкую они обсуждали, а будущую жизнь. Судьбоносные минуты – длинные.

– Не бойся, – ободрил меня дед. – Жизнь – она кривая. Прямые дороги только у дураков, потому что извилины у них прямые. Если судьба – пойдешь этой кривой дорожкой, а не судьба – кривых дорожек много, на тебя, во всяком случае, хватит. Только знай: какой дорогой ни иди, а попадешь все равно в одно место. Все кривые дороги в один клубок сплетаются, так что не переживай особенно.

Отпечатались у меня почему-то его слова, до сих пор помню. Тогда, во дворе школы, не обратил внимания – волновался сильно. А потом стал возвращаться к его мысли все чаще и чаще. Что-то в ней есть, что-то неуловимое, но важное и не до конца мною понятое. Возможно, когда-нибудь я пойму. А тогда, во дворе, я пропустил мимо ушей замечание Славика и молился, чтобы родители поскорее вышли из школы. Потому что невозможно уже ждать, холодеют руки, бухает сердце, и лопнешь, кажется, изнутри – от напора надежды и отчаяния одновременно.

Родители вышли быстро, минут десять или пятнадцать прошло. Это могло означать что угодно – как хорошее, так и плохое.

– Ну? – подбежал я к ним. – Взяли? Договорились?

– Баранки гну! – жестко ответила мама. – А ты губенки раскатал, дурачок… Не взяли они тебя! Потому что ты – еврей.

– Как еврей? Как еврей? – обалдел я. – Я русский, ну отец наполовину татарин… Ну и что?

– А Муся?

– Чего Муся? Ну да, еврейка. Но я же на четверть только, а может, и меньше… Неизвестно, кто у нее мама была…

– На четверть, говоришь, идиот? – прикрикнула на меня мать, задохнувшись от возмущения. – У Гитлера такие отмазы не проходили. И у них не проходят. Подумай только, Витя: и ты хотел всю жизнь работать на эту фашистскую мерзость! Ты только подумай… А мужик мне, кстати, понравился. Хороший мужик… И я даже согласилась. Он сказал, что твоим куратором будет. И обещал о тебе заботиться не хуже нас с отцом. Дал потом нам заполнить анкеты – обычные, как в отделе кадров. А там вопрос есть: «девичья фамилия вашей матери». Я и пишу: «Блуфштейн». Он аж затрясся, скотина! «Ой, – говорит, – ошибочка вышла! Ну, вы сами понимаете… Не надо анкеты дальше заполнять». Мы встали и молча ушли. Фу, мерзость, как в дерьме искупались по твоей милости…

Я был в шоке, я не верил, мать могла и приврать. КГБ, конечно, та еще организация. Но чтобы вот так – откровенно, в глаза… Это как вместо «Служу Советскому Союзу» «зиг хайль» крикнуть. Да не может быть такого…

– Пап, это правда? – спросил я почти онемевшими губами.

– Правда, сынок. К сожалению, правда…

– Дед, они что – антисемиты?

Дед ничего не ответил, улыбнулся лишь загадочно, как будто засмеяться хотел. Поразила меня его улыбка, тут такое творится, а он лыбится, весело ему.

– Чего молчишь? – заорал я, сорвавшись. – Чего улыбаешься, я спрашиваю тебя? Антисемиты они или нет?!

– Ну, антисемиты, – с трудом подавив улыбку, сказал Славик. – Сегодня антисемиты, завтра сионисты – кем им скажут, тем и будут. Какая разница? А улыбаюсь я глупости своей: надо же, а слона в лавке и не приметил. Об анкете забыл, ну надо же…

Я стоял во дворе привычной и надоевшей уже за десять лет школы, рядом стояли привычные родные люди. Ничего не изменилось вроде, но мир стал другим. Не Шаламов с Солженицыным изменили мой мир, а вот этот маленький, смешной эпизод. На своей шкуре я впервые почувствовал медвежьи объятия Родины и впервые понял, где на самом деле живу.

– Уеду… – сказал я обессиленно. – Исполнится восемнадцать – и уеду в Америку. По Мусиной еврейской линии, назло им уеду!

– Тоже вполне себе кривая дорожка, – прокомментировал Славик. – Только место, куда ты в конце концов попадешь, от этого не изменится.

Лишь в начале двухтысячных я случайно узнал правду. Все было совсем не так, как мне представлялось.

Мы справляли очередной день рождения мамы. В родительском доме собралась вся, на тот момент еще большая, семья, включая дедушку и бабушку. По советской привычке родители телевизор не выключали. Так и произносили тосты под равномерный бубнеж Первого канала. Раздражало меня это дико, но что поделаешь – привыкли они. Но в тот день телевизор неожиданно взбесил мать.

– Выключите это немедленно, – вдруг на половине чьего-то тоста закричала она. – Видеть его не могу!

– Кого его? – спросил я.

– Да президента нашего, ты посмотри, какие у него пустые, белесые глаза. Врет и не краснеет. И ты таким стать мог, если бы не я. Так что спасибо скажи.

– Спасибо, конечно, мам… Но за что? Ты родила меня – вопросов нет, передала свой генетический материал. В любом случае второго Путина из меня не получилось бы. За это – да, спасибо, в смысле, за то, что родила. А еще за что?

– Его тоже мать родила. Но не мать его таким сделала, а жизнь паскудная и Контора, куда он мальчишкой совсем попал. А я… – мама запнулась на несколько секунд, потом махнула рукой – чего там, теперь уже можно – и продолжила: – А я тебя им не отдала. Помнишь, в школу нас с отцом вызвали на собеседование с кагэбэшником? Так вот, ни о каких евреях там речь не шла. Распелся он соловьем о твоем счастливом будущем. Посмотри, посмотри, сынок, в глаза президенту – вот такие глаза у тебя сейчас были бы. Нравится? В общем, очаровать он нас пытался и бумажку все подсовывал подписать – согласие на поступление в эту их чертову школу. И я почти подписала – ручку уже взяла, чтобы подписать. Но в последний момент сказала: «Вы знаете, как патриот и гражданин нашей великой страны не могу утаить от вас один неприятный факт. Очень хочется, чтобы сын Родине послужил. И Штирлица я люблю, и Витька сам в бой рвется, но не могу… Ни факт утаить не могу, ни бумагу подписать. Дело в том, что мой сын страдает энурезом – проще говоря, писается по ночам. И еще элементы лунатизма у него присутствуют: ходит по квартире, бормочет чего-то… Ну какой из него Штирлиц? Мы тщательно скрывали эти стыдные недоразумения – мальчик, сами понимаете. А дети – злые… В общем, в медицинской карте у него этого нет. Но раз дело касается государственной безопасности – молчать я не могу и бумагу подписывать не стану». Вот так, Витя, понял? Есть за что спасибо мне сказать?

– Ты знал? – обалдев, спросил я у Славика.

– Не знал, но догадался сразу. Это только ты, желторотый птенец, не понял. Как же они могли на контакт с тобой выйти, не просветив твоих родственников до седьмого колена? Смешно! Очень смешно было наблюдать, как мать тебе про Гитлера загоняла, а ты и поверил, рот раскрыв от удивления. Уехать хотел еще… Ты на нее не обижайся, она имела право тогда. Юный ты был, неоперившийся… И на меня не обижайся. Я, стоя у школы, вспомнил вдруг, как мой отец в сорок первом на войну меня не отпускал. Может, он и прав был, жизнь бы по-другому сложилась. Может, и мать твоя права. Кривых дорожек много, но не по всем нужно идти.

– Мам, ну ты так врала убедительно, – спросил я, немного успокоившись, – как у тебя это получилось?

– А врать и надо убедительно, чтобы поверили. Получилось! И вообще, мне надоел этот бессмысленный разговор. Будешь говорить спасибо или нет?

Я подумал немного, посмотрел в глаза вещающему по телику президенту и сказал – спасибо.

– Большое тебе, мама, спасибо, – сказал я.

* * *

Недавно я узнал, что вторым по значению вкладом евреев в мировую культуру, после Торы, является изобретение системы капельного орошения посевов. Растения лучше развиваются при небольшом недостатке ресурсов. Если ресурсов избыток – растения чахнут. Примерно так нас с братом и воспитывали. Недостаток ресурсов при избытке любви и опеки. Эта система имела массу плюсов и только один минус. Была в ней некая двойственность, ведущая прямой дорогой к шизофрении. Взять хоть меня. Деньги люблю, но не настолько, чтобы всю жизнь положить на их добывание. Духовные вопросы меня сильно интересуют, но не так сильно, чтобы забыть о деньгах. Вот и получилось не пойми что: полуделяга-полуписатель. У брата тоже есть свои заморочки, но о них он сам пускай думает, мне со своими бы разобраться. Еще одним неприятным следствием маминой системы являлось то, что против нее невозможно было не восстать. Недостаток ресурсов – бог с ним, полезно даже. А вот чрезмерная любовь и удушающая опека – штуки неприятные. Я и восстал в семнадцать лет, как и полагается приличному мальчику из интеллигентной семьи.

Помню, когда узнал, что меня зачислили в институт, пришел домой, объявил радостную новость и закурил. Это шок, конечно, был. Мать попробовала дать традиционный подзатыльник, я увернулся. Она выбила изо рта сигарету – я закурил новую.

– Все, – сказал, – в институт поступил, значит, взрослый, значит, мне все можно.

– Раз взрослый, тогда карманных денег не получишь, – ожидаемо парировала мама.

– Ха! – нагло рассмеялся я. – Подумаешь, деньги. Переживу.

И пережил, между прочим. Фарцевал книжками на Кузнецком Мосту. Как создатель институтской команды КВН, числился на полставки в какой-то лаборатории – в общем, выкручивался. Потом, когда на биржу торговать устроился, совсем хорошо стало. Но мама не сдавалась. Осознав, что финансовый рычаг не работает, она задействовала последнее, самое страшное оружие возмездия.

Сначала, после моих затяжных тусовок с друзьями и подругами, она повадилась встречать меня у метро «Маяковская». Вроде как время смутное, бандитское, а любимый сыночек не понимает этого, возвращается в час ночи, выходя из уже закрытого метро. Заставляет старых родителей волноваться, переживать, жизнью практически заставляет их рисковать, гуляя по ночным Патриаршим переулкам. В ответ я перестал звонить домой и предупреждать о своих задержках. Контрнаступление было ужасным – ядерная война буквально! Каждый раз, когда я после ночных загулов появлялся дома, меня ждала «Скорая». Врачи делали маме уколы и снимали сердечный приступ. Увидев эту страшную картину впервые, я сам чуть не получил инфаркт. Бледная, почти умирающая мама… Укоризненно смотрящие на меня врачи, которым она, конечно, все рассказала… Тяжелый, полный боли взгляд отца… Ужас! Лишь унаследованная от матери жесткость и величина ставки, стоящей на кону, помешали мне немедленно бухнуться родителям в ноги и униженно просить прощения. На кону стояла моя свобода. На другой чаше весов была любовь к маме. Установилось хрупкое равновесие. Не зная, что делать, я застыл посреди комнаты. Я ведь очень любил маму. Любил, люблю и буду любить. И она меня любит. «Почему же все так по-дурацки получается? – впервые в жизни задал я себе взрослый вопрос. – Люди любят друг друга и мучают. И мучают, и любят…»

Я стоял, боялся пошевелиться и не мог принять решения.

Мать почувствовала это, и для усугубления ситуации издала трагический, но явно фальшивый всхлип. На чашу весов, где располагалась свобода, шлепнулась крошечная, но такая важная гирька. Я не только любил мать, я ее очень хорошо знал… Развернулся и с каменным лицом, не проронив ни слова, проследовал в нашу с братом спальню. В спину мне полетел душераздирающий укоризненный стон, но я не обратил на него внимания.

Всего было восемь или десять «Скорых». Моя мать – очень упертая женщина. На трех последних я откровенно хохотал, чем приводил в ступор много чего повидавших врачей. Нет, она не хитрила – давление действительно подскакивало. Но я, в отличие от врачей «неотложки», знал ее маленький секрет. Довести себя до любого, даже предынфарктного, состояния ей ничего не стоило. Причем это ее состояние иногда заходило очень далеко и глубоко, но все же не настолько, чтобы причинить ей реальный вред. Быстро начиналось и быстро заканчивалось, чаще всего без всяких лекарств. Сама себе в такой своей особенности она отчета не отдавала и не отдает. Поэтому тоже, как и Анька, считает меня жестоким садистом. В этом они сходятся. Но мать меня прощает, а жена – нет. Потому что мать есть мать, как говорит один мой знакомый алкоголик. Материнская любовь естественна, безусловна и незаслуженна. Для того чтобы тебя полюбила, а точнее, не разлюбила совершенно чужая женщина, приходится, как дрессированной собачке, исполнять разнообразные трюки. Например, прикидываться значительно глупее, чем ты есть на самом деле.

С эгоизмом, свойственным юности, я не церемонился с мамой: хохотал ей в лицо и всячески показывал, что давно раскусил ее наивные хитрости. Но ведь и любил же, хорохорился, изображал из себя циничного жестокого мачо, а все равно любил! И жалел. Поэтому как-то раз, после очередного спектакля, я подошел к ней, погладил руку, прижался к щеке, как в детстве, и спросил:

– Ну чего, мам, самой не надоело? Так ведь и вправду до инфаркта себя доведешь… Давай договоримся?

– Надоело, – честно ответила она. – Давай…

Наша война продолжалась около восьми месяцев и закончилась ее почетной капитуляцией. Я обещал звонить и говорить, где и с кем я. Мама обещала больше не задавать никаких вопросов. С тех пор я стал свободен. Иногда мы немного нарушаем заключенный договор, но не критично. Я давно уже ей не докладываюсь и вообще звоню реже, чем ей хотелось бы. А она изредка задает вопросы. В целом нормально. Не считая того, что основным способом выражения ее эмоций по отношению ко мне стало выразительное молчаливое осуждение. «Мам, я на биржу пойду работать, нет, учебу не брошу, но деньги важнее сейчас, по-моему» – молчаливое осуждение. «Я тут квартиру снял недалеко, на Новослободской, съеду от вас скоро» – выразительное молчаливое осуждение. «Мам, а я жениться решил на Аньке» – очень-очень долгое, крайне, крайне выразительное, сильно-сильно молчаливое супер-пупер-мега-осуждение. Так и живем с тех пор… Любим друг друга сильно, обижаем, мучаем и снова любим. Хорошо живем, как все люди. Даже немного лучше, чем все, я думаю.

* * *

30 октября 1994 года, в черный день моего взросления, уволенный с работы и выгнанный из съемной квартиры с беременной, на шестом месяце, молодой женой, я вошел в двери родительского дома. К молчаливому осуждению матери я был готов, но ни секунды не сомневался, что меня здесь примут, дадут пищу и кров, предоставят возможность отдышаться и решить, что делать дальше. Патриотизм – последнее прибежище негодяев. Последнее убежище неудачников – родительский дом. Счастливы неудачники, получившие убежище, потому что если есть за ними нерушимая стена из любви и всепрощения, то ничего не страшно. А если нет… Резко становишься взрослым и перестаешь быть неудачником. Крепким становишься, жестким, способным прошибить башкой любые препятствия. Но через двадцать лет – будь готов услышать от человека, ради которого повзрослел: «душно мне с тобой… воздухом одним дышать противно». Какой из двух вариантов лучше – я не разобрался до сих пор. Тогда же, на пороге отчего дома, я увидел в глазах матери не ожидаемое молчаливое осуждение, а натуральный ужас:

– Что?! Что случилось? Анечка, скажи мне, почему у него руки в кровь разодраны? Да скажите мне, наконец!

– Ничего не случилось, мам, – ответил я как можно более оптимистично. – Просто мне не заплатили обещанных денег. Я психанул и дал в рожу начальнику. Меня, естественно, уволили. А поскольку нечем стало платить за квартиру, ее владелец решил нас выселить, с ментами…

Я замолчал, улыбнулся бодро и после паузы совсем весело пропел:

– А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…

Шутка не прошла, а ужас в глазах мамы прошел, и в них появилось давно ожидаемое осуждение. Молчаливое, как обычно.

– Я на кухню – ужин готовить, – сказала она, поджав губы. – Кормить вас надо…

«Кормить вас надо…» Было что-то двусмысленное в ее словах, но голову я себе забивать не стал. Если думать еще над маминым молчаливым осуждением – вообще с ума сойти можно.

Аньке от долгой дороги и перипетий бурного дня подурнело. Я проводил ее в бывшую мою комнату, выгнал оттуда упирающегося брата и уложил жену в постель. Неожиданно мне действительно захотелось кушать. Хорошо все-таки у мамы жить: только захотелось, а ужин уже готов, и не надо думать, на какие шиши покупать для него продукты. На столе – ужин дымится ароматно, из ниоткуда взялся, по доброму маминому волшебству…

Робинзон, потерпевший кораблекрушение и увидавший долгожданную землю. Путник, блуждавший в холодном лесу и вышедший наконец к человеческому жилью, – примерно так я себя чувствовал. Позади кошмар, спасся, выплыл, в безопасности, в домике я – в теплом родительском домике, где вкусно пахнет едой и надеждой. Господи, как же я любил их, как благодарен им был. Раньше: ну, есть родители и есть – у всех есть. Любят? Всех любят. Обязаны любить, раз родили. Только тогда, в свой первый в жизни по-настоящему черный день я понял, какое это счастье огромное, когда есть место, куда можно прийти, где любят тебя и ждут. Даже брат, прогнозируемо жалующийся родителям на свою тяжелую судьбу, не сбил моего благостного настроения.

– Вы представляете – он меня выгнал, – тихо и возмущенно говорил братец, стоя перед мамой и папой на кухне. – Я двойку по математике завтра на контрольной получу из-за него. Предупреждаю, точно получу. Все претензии – к нему. Свалился как снег на голову, уложил эту в мою постель и выгнал. Мне заниматься надо, а теперь… Нет, точно получу! Вы меня потом и не спрашивайте почему. У Витеньки своего лучше спросите. Он, он будет виноват, я вас предупредил – имейте в виду…

Наивная хитрость брата-школьника умилила меня почти до слез. Какой он хороший, ну, решил выжать дивидендов немножко из сложившейся ситуации. Максимум, на что его хватило, – от двойки грядущей отмазаться. А ведь ему жить с нами – в тесноте, да не в обиде. А хитрый… Все мы здесь непростые, все мы одной крови, семья мы…

– Я, я буду виноват – не волнуйся, – сказал, подкравшись к нему сзади и обняв за плечи. – Конечно, я буду, можешь списать на меня все свои прошлые и будущие двойки. А сейчас вали отсюда, дай поесть спокойно.

– Я что – я ничего, – испугался брат. – Я просто… Чтобы они знали, готовы были морально. Чтобы потом не спрашивали, если что. Ты не думай, я все понимаю. Такой случай… Просто чтобы знали…

Брат попятился назад и пулей вылетел из кухни. Мы с отцом рассмеялись, но мама не поддержала веселья. Сказала хмуро:

– Садись, ешь, заодно и расскажешь, что у тебя стряслось.

Я ел благословенную, вкуснейшую мамину стряпню и увлеченно описывал события минувшего дня. Неожиданно они приобрели другой, залихватский и смешной оттенок. Особенно я веселился, рассказывая, как запихивал в окровавленную пасть хозяина компании семьсот долларов. Я веселился и не замечал, как мрачнеет лицо матери.

– Ну и дурак, – не выдержала она, со звоном бросив грязные ножи и вилки в мойку. – Деньги тебе сейчас очень бы пригодились. И вообще, как ты собираешься жить дальше? И где? И на что?

– Слушай, может, не надо сегодня… – вступился, почуяв неладное, отец. – Такой день все-таки, тяжелый… Пусть выспится, отдохнет. Завтра поговорим.

Я ничего не почувствовал. Ел вкусный ужин, плескался в знакомой обстановке родного дома, как в ласковой, температуры парного молока морской водичке. Все же как обычно: жесткая мать ворчит, добрый папенька пытается смягчить проблемы… И пахнет так вкусно, по-домашнему. Ах, как вкусно пахнет…

– Да ничего, можно и сегодня, – успокоил я отца. – Вы не волнуйтесь, я придумаю что-нибудь, пока у вас поживу с Анькой, а потом новую работу найду. Осталось только понять – где. Видите, сволочи какие кругом, обманывают. А я пахал на этого козла как проклятый. И что в результате? Что в результате я получил?

– Семьсот долларов, повышение по службе и увеличение оклада на треть, – быстро ответила на мой риторический вопрос мать и продолжила: – Но тебе этого показалось мало.

– Ты чего, серьезно? – искренне удивился я. – Он же меня обманул, понимаешь? Он унизил меня, поимел. Нет, у меня есть чувство собственного достоинства, я не позволю…

– Не позволишь, значит, – закричала вдруг впавшая в буйство мама. – Значит, ты не позволишь?! Жениться в двадцать три года ты себе позволил, угрохать последние деньги на эту дурацкую свадьбу в борделе – ты позволил, обрюхатить глупую девку, тебе, дураку, поверившую, – ты позволил, привести ее сюда, в двухкомнатную квартиру, к родителям и брату-десятикласснику – ты себе позволяешь, а взять семьсот долларов и поблагодарить за повышение – это ниже твоего достоинства, так выходит?!

– Но он же меня обманул, как ты не понимаешь?

– Это ты обманул, сволочь! – зашлась криком мать и отвесила мне, как в детстве, подзатыльник. – Не меня обманул, ты вот ее обманул – девку беременную, несчастную! Небось, думала, за мужика замуж выходит, а ты – чертова истеричка…

Мама не выдержала напора эмоций и упала в заботливо раскрытые объятия отца. Зарыдала, запричитала горько…

Жизнь дома имела, кроме плюсов, и минусы. Слишком долго она держалась, терпела мою самостоятельность. И вот теперь отводит душу. Унижение… Господи, какое унижение, а я расслабился, оттаял в теплой молочно-кисельной домашней атмосфере… Ну ладно: перебесится, успокоится. Вот и отец ей бормочет, что ничего страшного не произошло, что я хороший парень, выкарабкаюсь, просто помочь немного надо, пройдет время, и выкарабкаюсь.

И все-таки такого унижения спускать нельзя. Нужно сразу расставить правильные акценты, а то сожрет меня мама, задавит своей жесткостью и любовью, как в детстве. Зря я, что ли, восемь месяцев вел с ней отчаянную войну за независимость?

– Знаешь что, мать, – сказал с металлом в голосе, отшвырнув от себя аппетитно пахнущую тарелку с едой. – Я поживу здесь пока и уйду при первой же возможности. А ты думай, как квартиру разменивать будем. Ребенок скоро родится, внучка твоя долгожданная.

– Швыряешься, да?! Гонор свой показываешь, да?! – Мать вырвалась из рук удерживающего ее отца и склонилась надо мной. – А кто тебе сказал, что ты здесь жить будешь? У твоей Анечки тоже мама есть, а у неё – трехкомнатная квартира. Ты не швыряйся, если такой гордый! Ты вышвыривайся отсюда поскорее и гордись у тещи, если сможешь!

– Ну подожди, – не выдержал отец. – У них же там сестра с мужем и ребенком живут и тесть-алкаш… Куда они там все? Да и квартира, хоть трехкомнатная, а меньше нашей. Менять – это, конечно, перебор. Но куда ты его выгоняешь на ночь глядя?

– Почему перебор? – холодеющими губами, не веря в реальность происходящего, прошептал я. – Вы же обещали… Я помню – обещали, когда ребенка оставить уговаривали. Папа, это же при тебе было?

– Понимаешь, сынок… понимаешь… – Отец запнулся, глянул на меня быстро, отвел глаза, махнул безнадежно рукой и невнятно пробормотал: – Не могу я… Достало меня все: размениваемся – не размениваемся… Пусть мать скажет – у нее по сто мнений на дню.

– И скажу! Я все скажу! Меня, думаете, не достало? – Красная паутинка сосудов оплела мамино лицо, и она стала похожа на яростного спецназовца, поднимающегося в атаку. – Я долго молчала, а теперь скажу! Мой сын – безответственный урод и тряпка! А потому что била тебя мало. Драть тебя надо было как сидорову козу. Давалось тебе все слишком легко, Витя, – учеба, деньги, девки… Вот ты и подумал, что жизнь на халяву прожить можно. Не получится. Ни у кого не получается. Обрюхатил несчастную дурочку… И я, взрослая женщина, унижаться перед тобой была вынуждена, врать, что квартиру разменяю. Девочке – двадцать один год, первый аборт. Ты что, с ума сошел? Жизнь ей поломать хочешь? «Нет, квартиру меняйте – тогда милостиво соглашусь на ребенка». Эгоист! Урод! Тряпка! Как прижало – к мамочке сразу прибежал, а раньше: «не звони, не спрашивай, у меня своя жизнь». Знаешь что: у тебя своя, а у нас – своя. У нас младший сын есть, ему в институт поступать в этом году, ему заниматься надо. Не дам сломать ему жизнь! Если ты эгоист, о себе только думаешь, то и живи как хочешь, а нас не трогай. Ты слышишь, не трогай, мерзавец, убирайся отсюда немедленно, видеть тебя не могу! Отец, отец, уведи меня отсюда, пожалуйста, я не могу, не могу, стыдно мне, плохо мне, уведи… Сердце, «Скорую»…

Мать впала в истерику, побледнела, затопала ногами, а потом ослабла, повалилась на руки испуганного папы, и он потащил ее прочь из кухни.

Я остался один. Передо мной стояла отодвинутая тарелка с приготовленным мамой тушеным мясом. Оно так вкусно пахло, так знакомо с детства и уютно. Только теперь это был не мой запах. Я мерзавец! Мерзавец… Я не нужен здесь. Меня изгнали. Младший брат нужен – он ребенок еще, а я – нет. Я мерзавец, потому что пришел домой с беременной женой. Деваться нам некуда было, и я подумал… Ребенком час назад зашел я в родительский дом, а теперь сижу чужим дядькой – ненавистным, лишним. И времени прошло всего ничего, и не то что привыкнуть не могу, а даже осознать произошедшую перемену. Как душ контрастный, только намного хуже. Рвет меня на части, а в образовавшемся провале – пустота, ни одной мысли, ни одного желания, лишь голос мамы, доносящийся сквозь ее же рыдания из коридора.

– Я жить не могу, я жизнь зря прожила, если он такой… ой, сердце… дышать не могу… валокордина… ой, не могу жить… сволочь…

Вот какая, оказывается, жизнь на самом деле. Сложная. Никто не может разобраться, и я не могу. А еще женился, взял на себя ответственность за жену и будущего ребенка…

Как там Анька? Услышала, наверное, крики и забилась от страха под одеяло в бывшей моей комнате. Привел к чудовищам, а сам – мерзавец, эгоист и тряпка. Надо пойти узнать, как она там? Эгоист я, да не совсем… Точнее – совсем. Мне срочно нужно подумать о ком-то другом. Не о себе. Только поэтому о ней и думаю. Из чувства самосохранения, чтобы о себе не думать.

Встал и пошел. Увидел. Как и предполагал, Анька лежала, укрывшись одеялом с головой.

– Как ты? – спросил. – Слышала?

– Давай к маме моей поедем, – раздался испуганный голос из-под одеяла. – Я боюсь…

– Завтра решим, не бойся. Она психует просто. Завтра отойдет. Ты спи. Я пойду на улицу – проветрюсь. А ты спи.

– Хорошо, – ответила Анька из-под одеяла, но голову так и не высунула. Разговор с ней отнял у меня последние силы, еле в коридор вышел. Встретил отца. Он увидел меня и стал заталкивать обратно в комнату. Видимо, испугался.

– Да я нормально, нормально, пап. Я просто на улицу хочу выйти, проветриться. Скоро вернусь. Не волнуйся.

– Ты на нее не обижайся, – шепотом, чтобы не услышала мать в гостиной, сказал мне он. – Она просто психует. Завтра извиняться будет – ты же знаешь ее…

– Знаю, – согласился я, – будет. Ты не волнуйся, я проветриться просто.

Он отпустил меня и открыл дверь.

– Иди, – сказал. – Может, так и лучше… Только не задерживайся. Обещаешь?

Я кивнул и вышел из дома. И подумал: как мы с папой похожи, даже слова одинаковые говорим – что он мне, что я Аньке. Теперь, правда, неважно, на кого я похож. Я и на маму, допустим, похож. Только выгнали они меня, выжили, отдалили, отжали от себя. Живу никому не нужный, не важный никому. Один живу. Даже хуже, чем один. Анька на мне и еще не рожденный ребенок. И идти нам некуда. Надо подумать, надо хорошенько подумать об этом, только место найти нужно, где думать. В родительском доме не смогу – чужой я там. А где тогда? Ну, конечно, пойду на Патриаршие пруды. Вот они, рядом, под боком, любимый с детства квадрат скамеечек и родная лужа посередине. Скамеечки и лужа – не папа с мамой, не предадут. Туда пойду. Думать буду. Или утоплюсь…

* * *

Сижу на скамейке у Патриарших – маленький, смятый. Темно уже и холодно. Везде так – и снаружи, и внутри. Сижу, смотрю на «московских окон негасимый свет». Пруд обступают дома, и за каждым окошком в них есть жизнь, есть люди. А у меня нет окошка, и жизни нет. Я маленький, потерявшийся мальчик. Меня обидели. Люди, вытолкнувшие меня на этот неласковый электрический свет, от меня отказались. Живи как хочешь, Витя, а хочешь – не живи. Это необъяснимое, чудовищное предательство – вытолкнуть на свет и бросить. Нет, я все понимаю: система такая, просто такая система дозированного капельного орошения. Недостаток ресурсов делает сильнее, повышает сопротивляемость. Но я же живой все-таки, мне больно и страшно. Рухнуло все, я рухнул. Пережали. Завял аленький цветочек без воды, без ласки, без уверенности. Как мало, оказывается, мне нужно, чтобы рухнуть. Всего-то потерять уверенность, что есть на кого опереться.

Я думал, я крутой, твердо стою на ногах. А меня держала уверенность. Теперь ее нет. Хочется лечь на скамейку, поджать ноги, свернуться калачиком и заснуть. Абстрагироваться хочется от всего, исчезнуть. От меня ничего не зависит, я маленький. Злой холодный мир ополчился на малыша. Страшные тени тянутся к нему, чтобы сожрать. Но малыш знает один секрет – нужно закрыть глазки, сказать «я в домике», и тени исчезнут. Малыш закрывает глаза и понимает, что тени не снаружи, а внутри его. Просочились, пробрались и рвут его на куски. Поздно трюки применять, сдохнуть только остается. Умирает маленький мальчик Витя. Тени продолжают жить, а мальчик умирает.

Обычная история. Миллиарды таких историй на земле. Думают мальчики и девочки, что они самые главные на свете, хотя бы для своих мам и пап. А как только перестают так думать – умирают. Что от них остается? Да ничего от большинства. Пустое место. Существуют по инерции. Ходят, едят, пьют, плодят других мальчиков и девочек, а нет их самих. Все были гусеницами, да не всем бабочками стать удалось. Естественный отбор. Я не прошел. Правильно меня начальник поимел. Он прошел, он большой, а я – гусеница, от меня даже родители отказались. Мой удел – в грязи ползать и услужливо подставляться таким, как он. Ну что ж, выше головы не прыгнешь! Я пытался, задирал башку вверх, заглядывался на небеса. Почти получилось, почти сумел… Но только почти. Что ж, буду страдать. Страдающая гусеница – назидание остальным ползучим тварям, чтобы головы держали опущенными.

Ладно, ничего не поделаешь. Смирюсь, сопьюсь, превращусь в ничто. Я согласен. Никто, правда, моего согласия не спрашивает, но я согласен.

…Нет, подождите! А как же Анька? Я – ладно, но как Анька? Она же бабочка редкой красоты: переливается вся, светится на солнышке, и внутри у нее – мой ребенок. Это не ее судьба, я не могу допустить, чтобы… Меня пускай имеют. Я согласился уже, принял неизбежное. Но чтобы ее вместе со мной?..

– А хрен вам в грызло!!! – ору я на все Патриаршие пруды, и проходящие мимо мамашки с детьми шарахаются в стороны. – Выкусите, уроды! Не по-зво-лю!!!

Я сгибаю локоть, делаю неприличный жест и отчаянно грожу затянутому низкими тучами небу. Энергия и воля хлещут из меня наружу. Я вцеплюсь этому податливому, жирному и тупому миру в горло, я выгрызу зубами у него все, что мне положено и не положено. Никто, никогда не превратит мою радужную переливчатую бабочку Аньку в ползучую тварь. И дети мои будут летать, и их дети. Всё! Я вылупился. Больно гусенице в бабочку превращаться. Но я проклюнулся – смотрю на мир прищуренными, злыми глазами, прикидываю, что бы оторвать половчее. Сработала система капельного орошения – спасибо, родители. Я не обижаюсь на вас больше, но и не люблю, как прежде. Мы равные, свободные, родственные животные в свободном и неродственном мире. Мы поможем друг другу, если что. Это правильно – стаей держаться надо. Но долой иллюзии! Мы близкие, но не главные друг для друга. Главный тот, кто сейчас слабее. Для вас – мой младший брат, для меня – Анька и еще не рожденный ребенок.

Эй, мир, что ты мне можешь предложить? Я не хочу больше глодать твои твердые и сухие кости! Поворачивайся ко мне живее сочными целлюлитными бочками. Они у тебя есть – я точно знаю. Никогда больше не буду ставить на себе экспериментов на выносливость, буду хорошо есть и спать, мои жилы, волокна, мускулы не для того, чтобы тянуть проклятые многожильные провода по бесконечным этажам новостроек. Они для любви, для Аньки, для теплого солнца и ласкового моря, для нежнейшей, тончайшей шерсти дорогих костюмов. Значит, пора отрываться от земли и лететь к небесам, в область абстрактного, чистого разума. К деньгам поближе мне пора, к символам власти, могущества и полета.

А где у нас деньги лежат? В банках, на биржах, в ценных бумагах. Недаром в детстве любимой книгой у меня была трилогия Драйзера «Финансист» – «Титан» – «Стоик». Там все очень популярно изложено. Три месяца я горбатился на трех работах. Ковырялся в проводах и схемах, несколько раз меня било током, чуть не сдох от недосыпа и перенапряжения, а деньги заработали другие – и пальцем не пошевелившие люди. Мой начальник-сволочь и тертые зеленоградские коммунальщики. Зато они шевелили мозгами, особенно начальник. Не по труду он деньги получил, а по праву сильного, по хитрожопости своей немереной. За другую команду я должен играть, трудовые резервы – вечные аутсайдеры, а вот команда бабла всегда побеждает. Значит, мне туда, не глупее я начальника, умнее даже, моложе и быстрее. Все у меня получится! Прошел испытание, пережил черный день взросления. Повзрослел.

* * *

Я вернулся домой другим человеком. Утром мать попыталась передо мной извиниться, но я обнял ее, поцеловал в постаревшее, я только тогда в первый раз заметил, что постаревшее, лицо и сказал, что она во всем права. Дерьмо я и мерзавец, но постараюсь исправиться в ближайшее время. И мы уехали жить к теще. Я записался на двухнедельные курсы подготовки к сдаче экзамена на аттестат Минфина по работе с ценными бумагами. Подготовился. Сдал. Еще месяц обходил и обзванивал все известные мне банки и инвестиционные компании. Искал работу. Нашел. Зарплата оказалась в два раза выше, чем у прораба на стройке. Целых 350 долларов. Я не верил, что мне заплатят такие огромные деньги. Заплатили. И премию заплатили, еще столько же. Всего получилось семьсот. Ирония судьбы! Именно за такую сумму я три месяца корячился ночами и выходными в бывшем пионерском лагере под Зеленоградом. Смешно. Получив деньги, я пришел под окна роддома, где лежала Анька, и на пальцах в окошко седьмого этажа показал ей, что да, да, получил, не обманули, больше получил, чем ожидал. Семьсот. Да, тебе не показалось, ты поняла правильно – семьсот. Анька от счастья чуть не родила прямо у окошка. Еще через девять месяцев я купил свою первую двухкомнатную квартиру в Отрадном и съехал от тещи.

Я в степени n

Подняться наверх