Читать книгу Маргинал - Александр Волков - Страница 4
Часть вторая
ОглавлениеВ это время мы начали не то, чтобы расходиться, но как бы обособляться. Я все чаще чувствовал себя чем-то вроде, ну, скажем, «винтика» (шестерни, цепи: возм. вар.), т. е. части какого-то механизма, которая выполняет возложенную на нее функцию, совершенно не задумываясь о смысле работы агрегата в целом. В «Мастере и Маргарите» оставшийся от чиновника костюм заседает в его кресле и ставит подписи на документах; в юности я думал, что это только литература, теперь я сам порой почти физически, кожей, ощущал себя не живым человеком, а таким вот костюмом, шпалой, ступенькой; не «субъектом права», создающим какие-то юрические нормы на вверенном ему «пространстве антропосферы», а «объектом» воздействия каких-то чуждых сил. На объединенных конференциях, посвященных «проблемам защиты окружающей среды» – от кого? От нас самих: какое ханжество! – мне приходилось встречаться с коллегами-смежниками: гидрологами, зоологами, ботаниками, почвоведами, слушать их доклады, где все было правильно, но звучало как-то пусто, глухо: так врачебный консилиум, собравшийся у постели высокопоставленного, но обреченного больного, лишь ведет протокол необратимого телесного разложения и выдает публике сводку о температуре, давлении и частоте пульса пациента. После заседаний пили, и в голос и невпопад говорили в принципе одно и то же: мы исследуем, проводим мониторинги, даем рекомендации, но нас никто не слушает, никому это все не нужно, и мы сами никому не нужны. Это была правда, но и она звучала как бы сама по себе, существовала вне «потока жизни», потому что наутро все опять собирались в конференц-зале и вновь начинали делать вид, будто их доклады, сводки, графики могут, скажем, остановить какой-нибудь очередной «проект века».
Никогда не забуду одного гидролога, эдакого патлатого, напористого, не «ученого», а, скорее «хиппи-переростка» в полинялом джинсовом комбинезоне и черном шелковом шейном платке, мелом вычерчивавшем на доске графики наводнений и доказывавшем, что Пушкин, кроме всего прочего, был еще и гениальным гидрологом, описавшим не рядовой осенний паводок, а гидроудар, происходящий раз в столетие и омывающий невскую дельту подобно тому, как это происходит в океанической приливно-отливной зоне. Это был не «доклад» в чинном бюрократически-академическом стиле; между кафедрой и доской разыгрывалось целое шаманское действо: мел крошился в пальцах, картинки на доске менялись с мультипликационной скоростью: дельта, каналы, уровни подъема воды, – все, вплоть до мгновенных меловых эскизов набережных и прилегающих к ним кварталов; набросав очередную картинку, докладчик встряхивал волосами, подбегал к фанерной кафедре, обхватывал ее длинными, вспухшими на концах, пальцами и, нависая над первым рядом, цитировал: Нева всю ночь рвалася к морю против бури не одолев их буйной дури – в этот момент он сам представлялся мне этой «Невой», напирающей на монолитную как бетон, дурь зала.
Так племенные шаманы вызывают дождь или, напротив, прекращают его. В некоторых племенах это действо воспринимают настолько серьезно, что шамана, не справившегося со своей задачей, попросту убивают как саботажника и «врага народа». Этот тоже кричал так, словно строительство дамбы было для него вопросом жизни и смерти, и от этого всем сидящим в зале становилось неловко; все знали, что от этой стройки кормится много мерзавцев и что для ее оправдания придумывают черт знает что, вплоть до придания ей функции волнореза для защиты города от искусственного, вызванного ядерным взрывом, цунами. И потому прекращение либо завершение этой «стройки века» было невыгодно не только бесчисленным жуликам, для которых она тоже была «вопросом жизни или смерти» – кого-то, говорят, даже подвели под «вышку» за хищение «в особо крупных…», – но и всякого рода экспертам: как противникам, так и защитникам. Любитель Пушкина просто жил и мыслил другими, более масштабными, категориями.
Через пару лет я встретил его в каком-то лесхозе, в том же джинсовом комбинезоне, черном шейном платке, обросшего волнистой бородой, отбиравшего лиственницу для постройки дракара. Я представился, мы разговорились, он сказал, что «наука была только одним из средств», но, видно, не самым эффективным, и что теперь он собирает команду, чтобы на дракаре пройти путь «из варяг в греки» и посвятить свой поход «защите Невской губы от современного варварства». Я помог ему отобрать нужные стволы – в этом он понимал мало, – но когда сказал, что могу провести их рубку как «санитарную», будущий «викинг» посуровел: «закон один для всех» – и показал мне бумагу, под которой уже стояли все нужные подписи, кроме моей. Я подмахнул тут же, на бревне, и мы расстались. Еще через два года, я увидел дракар в телерепортаже: команда, человек двенадцать, махала длинными тяжелыми веслами, капитан в том же, вылинявшем до простынной белизны, комбинезоне, возвышался над бушпритом, выполненном в виде деревянного русалочьего торса; за его спиной раздувался парус: серый квадрат с символом «инь-янь» в центре. Плавание, как сказал перед отходом капитан, было призвано пропагандировать «всеобщую гармонию». Глядя на него, я даже пожалел, что мы тогда расстались на такой сухой ноте; если бы не это, я, быть может, тоже сидел бы сейчас на скамье с веслом в руках.
Впрочем, как я позже выяснил, дальше Выборга они не ушли; на путь «из варяг в греки» нужны был деньги, и для заработка команда подрядилась сниматься в исторических боевиках: борта прикрыли круглыми щитами, гребцы оделись в шкуры, а на парусе вместо «инь-янь» намалевали какое-то страшилище. Корзуна тоже приглашали поучаствовать, но он отказался; он вообще после «Федора Иоанновича» стал очень разборчив и, приходя к нам, тоже говорил что-то вроде того, что «жизнь имеет смысл лишь тогда, когда перед человеком стоит нечто такое, за что ее можно отдать». Настя его не понимала, но и не спорила; она опять была беременна, и ей было вредно волноваться. Люсе было уже семь лет, и будущий ребенок больше всего, как мне кажется, интересовал именно ее; мы не сразу сказали ей, почему у мамы «такой большой животик», а когда все же, по совету Метельникова, переключившегося на «детскую психологию», «раскрыли тайну», вопросы посыпались как конфетти из лопнувшей хлопушки: как он туда попал? что он там кушает? Мы в ответ несли какой-то нескладный взрослый бред и проклинали день, когда последовали метельниковскому совету.
Я говорил, что Метельников хоть и начитался всяких книжек, но как был по жизни лопух, так лопухом и остался. Припомнил ему историю с его затворничеством, с очередным «идеальным смыслом» – они-таки с Раей тогда обвенчались, причем не без моего косвенного участия: на каком-то областном совещании я напомнил «первому», и он «решил»; была деревенская церковь, поп с кадилом, фата, набор соответствующих заклинаний, а через месяц Рая сбежала; Метельников кинулся за ней в город, нашел и наткнулся на прохладное как пиво из погреба: извини, это была ошибка. Хук правой. Аут. Я думал, его придется выносить и откачивать. Нет, Метельников встал сам. Крест снял, оставил только цепочку. Разве что в «скит» за вещами и рукописями мы с ним поехали вместе, но и это, скорее, не потому, что ему было «психологически тяжело» – женщин вокруг Метельникова в силу профессии было много, но «до конца» он сходился редко и разрывы, как всякий крайний идеалист, переживал болезненно, – а потому, что «случилась оказия»: я летел на «гидраче» смотреть не до конца потушенный торфяник, и на обратном пути попросил пилота сесть на воду напротив поселка.
После этого «православного романа» Метельников и зарылся в «психологию»: Фрейд, Юнг и даже Ломброзо – «Гениальность и помешательство». Перед ним было нечто вроде наглядного пособия: дневник его подруги Раи, откровенный до какого-то лексико-физиологического, почти патанатомического, предела. Как-то я застал его за этим увлекательным чтением; встал ночью в туалет, увидел свет на кухне, вошел: Метельников сидел за столом спиной к двери, и по левую руку от него лежала стопка машинописных листов, а по правую – фотокопия очерка Фрейда о Леонардо да Винчи. Метельников потом дал мне его прочесть, и не просто дал, а настоял: я не понял, мало того, мне стало как-то неловко; так бывает, когда во сне оказываешься голым. Неловкость была как бы многомерная: за себя, за Фрейда, за Леонардо да Винчи и немного за самого Метельникова. Но я как-то отмолчался, а Корзун, тоже попавший под «образовательную программу» – «актер должен знать свой «инструментарий» (Метельников) – сперва расхохотался, а потом понес: я хоть от «Моны Лизы» и не забалдел, она за стеклом, за спиной толпа, по бокам два «ажана», какая там «загадочная улыбка»! где? – но это – Корзун потряс над столом пачкой жестких фотолистков – полная фигня! Метельников посуровел лицом, вышел, и Корзун уже вслед ему, почти неслышно, обозвал его «импотентом и гомиком». Это было, конечно, преувеличение в стиле Корзуна, материалиста и циника, но то, что у Метельникова с женщинами все как-то не просто, было очевидно.
На меня в последние два месяца настиной беременности тоже напал какой-то блуд, возникший не вследствие гиперпохоти – Винеры мне вполне хватало, – а как-бы из любопытства, из стремления к «новым ощущениям». «Романы» были коротенькие и «случ-айные», попросту «случки». С ночной кондукторшей из трампарка: я подвозил ее к дому в «спальном» районе, и она отдалась мне на на заднем сиденье машины на тихом темном пустыре; с женой крановщика, севшего в тюрьму за драку; с медсестрой в областном центре (ресторанное знакомство). У меня были сильные подозрения насчет винериной верности, и эти «ходки» были чем-то вроде «компенсации»; в душе от них оставался какой-то налет, вроде порохового нагара в ружейном стволе после выстрела.