Читать книгу Молчание посвященных. Эффект бумеранга (сборник) - Александр Звягинцев - Страница 7
Молчание посвященных
Москва
29 сентября 1990 года
ОглавлениеНедели две назад дешифровщики положили на стол генерал-лейтенанта Толмачева донесение от пакистанского агента Каракурта, отправленное по передатчику моментального сброса информации. Полтора года молчавший Каракурт вдруг ни с того ни с сего заговорил. Он сообщил, что год находился в служебной командировке и не мог без риска разоблачения выходить на связь. Агент информировал, что повышен по службе в пакистанской разведке ИСИ и отныне имеет доступ к ядерным секретам своего государства. В конце сообщения он доносил, что неким офицером ЦРУ, агентурная кличка Ястреб Востока, ведется активная разработка неизвестного, являющегося, предположительно, бывшим офицером КГБ. В настоящее время этот неизвестный под именем Джон Ли Карпентер находится на излечении в монастыре «Перелетных диких гусей» в пригороде Гонконга.
Чем болен неизвестный и каковы успехи Ястреба Востока в его вербовке, Каракурт не докладывал. Толмачев знал, что за последние годы до конца не выяснены судьбы лишь трех офицеров, и все они, как назло, из его, генерала Толмачева, Управления – старшего лейтенанта Бурлакова, капитана Хаутова и майора Сарматова. Есть веские основания считать всех троих погибшими в Афганистане.
Генерал хорошо понимал, что если кто-то из троицы чудом выжил в том афганском аду и попал в разработку к американцам, то это провал. Самый крупный провал за все время работы. Хоть все трое – народ не слабый, но в ЦРУ владеют самыми современными методами развязывания языков. Если так, то уже давно поднялся бы визг о грязных операциях КГБ за рубежом, но ЦРУ молчит, значит, не все там у них ладно.
Толмачев никогда не доверял своему агенту Каракурту, готовому работать за деньги на любую разведку мира. Мразь продажная, понимает, что мы ему не доверяем, но с какой-то паскудной целью настырно пытается возобновить контакты с нами. С какой целью? – спрашивал он себя.
Генерал интуитивно чувствовал, что выход агента на связь и его информация о вербовке бывшего офицера КГБ американской разведкой каким-то образом связаны между собой, но каким?.. И наконец, кто из троих офицеров его Управления Ястреб Востока? Ответы на эти вопросы найти было необходимо. Кроме того, сообщение, что Каракурт получил доступ к ядерной программе Пакистана, несмотря на недоверие к самому агенту, все же представляло исключительный интерес.
В тот же день из Москвы ушли две шифровки: одна резиденту в Пакистане с приказом проверить доступ Каракурта к ядерной программе его государства, другая резиденту в Гонконге с заданием – раздобыть всю возможную информацию о некоем Джоне Ли Карпентере. Помимо этого резиденту поручалось, по возможности, заполучить его фото и отпечатки пальцев.
Собрать какую-либо информацию о человеке по имени Джон Ли Карпентер, находящемся на лечении в монастыре «Перелетных диких гусей», резиденту не удалось, по причине полной закрытости монастыря от посторонних глаз и ушей и отсутствия сведений о нем в полиции Гонконга. Но, несмотря на это, его люди под видом бизнесменов из Европы, интересующихся методами традиционной восточной медицины, все же проникли в монастырь. Через неделю фотография и отпечатки пальцев фигуранта прибыли с дипломатической почтой в Москву.
На добротном цветном снимке, на фоне монастырских построек стоял в расслабленной позе мужчина-европеец в желтом монашеском кимоно, с самурайским мечом в руках. Обрамленное короткой бородой с сильной проседью лицо мужчины было изуродовано страшными шрамами.
– Что дала экспертиза? – вскинул генерал глаза на полковника – начальника криминалистического отдела.
– Лицо этого монаха так перепахано рубцами, будто он побывал в мясорубке, – ответил тот. – Шрамы на надбровных дугах, переходящие на щеки и виски, не дают нам возможности даже идентифицировать его национальность по разрезу глаз и строению ушных раковин. Но, в любом случае, это не Хаутов и не Бурлаков.
– Яснее?..
– Хаутов – ярко выраженный северокавказский тип, с черными как смоль глазами. Старший лейтенант Бурлаков – скуластый, тюркского типа, с выдвинутой вперед нижней челюстью. А этот, который на снимке, можно сказать, ариец, белокурая бестия…
– Остается майор Сарматов? – Генерал потер ладонью грудь в области сердца.
– Не могу сказать ничего определенного, – пожал плечами криминалист.
– А пальчики?
– Пока не поддаются идентификации, товарищ генерал. Или они у фигуранта специально стравлены, или побывали в огне. Но со временем они все равно восстановятся. Полной уверенности у меня нет, но есть еще довод против того, что это Сарматов, – возраст. Человеку на снимке не менее пятидесяти пяти – пятидесяти семи, а Сарматову под сорок.
– Думаешь, значит, что наш Федот – не тот? – с некоторым облегчением переспросил генерал.
Криминалист развел руками.
После его ухода генерал приказал адъютанту вызвать к нему подполковника Савелова и старшего лейтенанта Шальнова.
Шальнов явился в полдень.
– Набираешься ума-разума, старлей? – шутливым тоном спросил генерал.
– Ум, думаю, дается богом, товарищ генерал-лейтенант, – ответил тот и нахально добавил: – Если его нет, то никакая академия не поможет…
– Не ершись, не ершись, старлей, а взгляни-ка на этого человека, – осадил его генерал и протянул фото. – Похож этот гомо сапиенс на горячо любимого тобой майора Сарматова?
Шальнов впился глазами в фотографию, но через минуту разочарованно протянул ее назад:
– Разыгрываете, товарищ генерал-лейтенант? Ни малейшего сходства!..
– Разыгрываю, разыгрываю, – добродушно проворчал тот. – Вызвал, чтобы ты доложил про успехи в учебе.
– Вы хотели сказать – про успехи на колхозном поле?..
– Ах, да!.. Совсем забыл, что твою академию тоже на уборку картошки гоняют. Что скажешь про нынешний урожай?
– Плохой, товарищ генерал. Лето гнилое было.
– Ну, а как твоя двойня?
– Растет, как положено.
– Помощь с квартирой или еще с чем таким требуется?
– Никак нет, товарищ генерал-лейтенант.
– На нет и суда нет… Больше не задерживаю. Если что – заходи, потолкуем за жизнь, философ.
– Разрешите идти?
– Иди, иди, Андрюха два уха.
Подполковник Савелов явился ближе к вечеру.
– Вадим, тебе никого не напоминает этот человек? – положил перед ним фотографию генерал.
– Никого, – пожал плечами тот. – А в чем дело, Сергей Иванович?
– Один наш зарубежный информатор утверждает, что монах, изображенный на фотографии и проживающий в настоящее время в монастыре «Перелетных диких гусей» в Гонконге, находится в разработке у некоего неизвестного нам офицера ЦРУ по агентурной кличке Ястреб Востока.
– Не слышал о таком…
– Не о Ястребе речь. Есть мнение, что вот этот монах не кто иной, как наш майор Сарматов.
Савелов снова, до рези в глазах, всмотрелся в лицо человека на фотографии.
– Лапша на уши! – наконец разочарованно выдохнул он. – Во-первых, этот человек – не Сарматов. Во-вторых, в ЦРУ не идиоты – вербовать человека с такой вот… с такой исключительной внешностью!..
– Логично, – кивнул генерал. – Но почему ты уверен, что он – не Сарматов?
– Уменьшенную копию Игоря Сарматова я каждый день вижу у себя дома, – усмехнулся Савелов и отвел глаза в сторону.
– Не понял?..
– Я имею в виду его сына Платона, – нехотя пояснил он.
Толмачев поспешил переменить тему:
– Как развивается операция «Рухлядь»?
– Последний эшелон с танками без происшествий прибыл из Сибири на нашу ремонтную базу под Саратовом. Приступили к их перекраске и замене устаревшего вооружения и средств связи. Если с флотом будет порядок, недели через три начнем гнать эшелоны с модернизированной «рухлядью» в Новороссийск. Такая же картина в Мурманске и Архангельске. Туда под разными предлогами зачастили западные дипломаты и журналисты. Было бы полезно время от времени для тумана шугать их оттуда или, на худой конец, снабжать дезой.
– Подумаю, подумаю… А что сообщишь про «баронское гнездо»?
– Работы по его оснащению средствами связи будут закончены через две недели, и законный владелец может получить ключи от всех башен замка.
– Кстати, – спохватился генерал перед уходом Савелова, – мне фотографии этого мистера Карпентера размножили…
– Какого Карпентера?..
– Так якобы зовут того человека, что я тебе показывал, – пояснил генерал, вкладывая в руку Савелова фотографию. – Я слышал, жена у тебя пластической хирургией вроде бы занимается.
– Кандидатскую готовит…
– Вот пусть и прикинет на досуге, как из рожи такой страхолюдины сделать что-нибудь похожее на человеческое лицо. Но кто он и где обретается, знать ей, понимаешь, не положено. То – служебная тайна.
– Слушаюсь, товарищ генерал! – сухо кивнул Савелов, пряча в кейс фотографию. – Разрешите быть свободным?
– Будь свободным, – протянул ему руку Толмачев.
Козырнув, Савелов вышел из кабинета. Он не был в восторге от просьбы генерала показать фотографию Рите, хотя и понимал, что тот прав. В разведке мелочей не бывает, а за каждый твой, даже на первый взгляд незначительный, промах, спровоцированный умным противником, потом расплачиваются жизнями многие люди…
Злополучную фотографию Савелов как бы невзначай показал Рите после ужина, когда в детской угомонился маленький Тошка.
– Маргош, тут по твоей хирургическо-пластической части… Можно ли из лица этого Квазимоды сделать что-нибудь такое, чтобы люди от него не шарахались?
Рита взглянула на фотографию и пожала плечами:
– Случай интересный, но Алена Делона из него не получится… Присылайте его в нашу клинику, посмотрим, чем ему можно помочь.
– Не к спеху. Квазимодо обитает пока где-то за бугром, но сие есть тайна великая…
– Где его так разукрасили?
– И сия тайна мраком покрыта, – развел руками Савелов. – Кстати, он тебе случайно никого не напоминает?
– Мне? – удивилась Рита. – А кого он должен мне напоминать?
– Шучу! – засмеялся Савелов.
Забугорный информатор, выдавая какого-то изуродованного монаха за Сарматова, вешает нашей Конторе лапшу на уши, размышлял он, лежа в постели рядом с Ритой. Ну, в его-то играх, подполковник Савелов, без тебя разберутся, тебе в своих разобраться бы, в недобром предчувствии подумал он. Еще неизвестно, какие сюрпризы ждут тебя на последней стадии операции «Рухлядь», черт бы ее побрал!..
Не спала и Рита, вздыхала порой о чем-то своем, неведомом ему.
– Маргош, а ты готовишься к отъезду в неметчину? – поинтересовался он.
– Готовлюсь… – неохотно отозвалась жена. – Все хотела поговорить… Мне бы пока обойтись без неметчины, а, Вадим? На носу защита диссертации…
– Не получится, родная, – вздохнул Савелов и провел ладонью по ее шелковистой коже. – С работой по твоему пластическому профилю наши люди там уже договорились… Клиника известного профессора Хенке. Думаю, договоримся и о защите диссертации…
– «И да последует жена повсюду за мужем своим и не оставит его в горестях, нищете и болезнях», – пробормотала Рита, отворачиваясь.
Ты моя, и я тебя никому не отдам, с нежностью думал он. Никому другому, кто посмеет ворваться в нашу с тобой жизнь. Даже Сарматову, если он тогда не погиб… Но он погиб. Не подумай чего, родная, в том нет моей вины. Так распорядилась судьба-индейка. Сам Сарматов звал судьбу кошкой драной, вспомнилось вдруг Савелову.
– Бока у кошки драные, да зубы с когтями острые, – сказал тот однажды. – С кем-то она пушистым котенком играется, а на кого-то тигром лютым бросается…
* * *
Рите, делающей вид, что спит, в который раз вспоминался яростный ночной бой на берегах тропической реки, разделяющей два маленьких латиноамериканских государства. В глубине кофейных плантаций на одной стороне реки полыхали постройки, зловещие языки пламени лизали мешки с кофе, с трескучим грохотом рвались мины и гранаты. Черная стена сельвы на противоположном берегу озарялась яркими всполохами, трассирующие пулеметные и автоматные очереди, отражаясь в черной воде, кромсали огненными стрелами землю. Потом в звуки боя вплелись мощные раскаты грома, и скоро кофейные плантации скрылись за проливным тропическим ливнем, который сбил пламя на мешках с кофе и смыл кровь с лиц убитых бойцов. А над ними в скорбном молчании стояли с непокрытыми головами русские солдаты во главе с Сарматовым…
Она заснула, и ей приснилась дневная сельва и берег полноводной никарагуанской реки. К ней, такой же голой, как и ее подруги, вдруг шагнул из сумеречной сельвы кто-то высокий, в черном резиновом костюме, и, зажав ей рот, прокричал в ухо что-то по-мужицки грубое. С трудом она узнала в нем Сарматова, хотела было ответить грубостью на грубость, но когда увидела перед собой его печальные глаза, то какая-то доселе неведомая ей колдовская сила вдруг закружила ее, будто в водовороте, и увлекла в их бездонную глубину.
И странно: она совсем не чувствовала стыда за свою наготу. Напротив, ей нравилось, что он смотрит на нее и грубыми солдатскими ладонями касается трепещущего от сладкой истомы тела.
Потом он оторвал от нее руки, и десятка полтора человек в черных резиновых костюмах, как привидения появившиеся из сельвы, вслед за ним ушли в черную глубину реки, кишащей аллигаторами и прочей опасной тропической нечистью.
Всю ту ночь, терзаемая нехорошим предчувствием, она с подругами до боли в глазах всматривалась в сельву на противоположном берегу, озаряемую заревом далекого пожара. Подруги не смогли увести ее, даже когда на сельву обрушился стеной тропический ливень.
А на следующий полдень люди-привидения неожиданно появились из речных водоворотов и вытянули на болотистый берег чье-то безжизненное тело. Она сразу поняла, что беда случилась именно с тем, кто сжимал ее вчера в своих жестких ладонях, и закричала лютым криком, каким кричит в заснеженных русских лесах волчица перед разоренным охотниками, окровавленным логовом, в котором не увидеть ей больше своих щенков-несмышленышей. И проснулась…
От сдавленного вскрика жены проснулся и Савелов, приподнял от подушки голову, но она успокоила его прикосновением руки, и он снова погрузился в крепкий предутренний сон. Отгоняя тяжелые, удушливые воспоминания, Рита еще с полчаса металась по влажной от слез подушке и, боясь их повторения, накинула халат и направилась в ванную комнату.
В детстве Рита мечтала стать художником-портретистом или скульптором и даже закончила при одном из московских высших художественных училищ элитную детскую школу, в которой маститые педагоги прочили ей великое богемное будущее. Но ее номенклатурные родители сочли, что вольнодумная и расхристанная богема не место для их и без того не в меру строптивой дочери, и настояли на медицинском образовании. О чем, впрочем, Рита потом ни разу не пожалела.
На последних курсах медицинского института Рита неожиданно для всех и даже для себя увлеклась пластической хирургией. После защиты диплома она, по протекции отца, получила направление в строго засекреченную медицинскую лабораторию, которая была в исключительном ведении «боевого отряда партии». Немногие люди, которые знали о существовании сей лаборатории, шепотом называли ее между собой «Фабрикой грез», и для этого были все основания.
Здесь за несколько недель могли превратить крепкую деревенскую бабу в утонченную аристократку и светскую львицу, одарить девчонку с пыльных московских окраин внешностью знаменитой американской кинодивы, чтобы потом, при удобном случае, подложить ее в постель зарубежному дипломату или фирмачу. Светила сей лаборатории успешно «производили» двойников стареющих лидеров и своей родной, и «братских» партий. Кроме того, они умели до такой степени изменять внешность провалившимся за рубежом разведчикам, что тех потом можно было спокойно внедрять в разведслужбы государств, которые годами безуспешно разыскивали их по всему миру.
Провалов «Фабрика грез» за все свое долгое существование не знала. Имена и биографии ее клиентов были строжайшей государственной тайной. Сотрудникам «Фабрики» категорически запрещалось вступать с ними в личный контакт, а также разглашать медицинский профиль их лаборатории.
«Обработка» клиента начиналась с его фотографирования и портретных зарисовок, выполняемых профессионалами-рисовальщиками. Затем эти материалы утверждались где-то «в сферах», по ним-то и работали хирурги-пластики «Фабрики грез».
Так что природный дар Риты к рисованию, полученные ею в художественной школе навыки скульптора пригодились на «Фабрике грез» не меньше, чем медицинское образование. Услуги штатных художников-профессионалов ей не требовались – после ряда удачно проведенных ею операций, отмеченных «в сферах», она работала исключительно по собственным портретным наброскам.
Выйдя после холодного душа на кухню, Рита несколько минут постояла перед раскрытым окном, вслушиваясь в звуки просыпающегося города и сонное переругивание дворников, вылизывающих до блеска двор их элитного дома. Потом взгляд ее упал на фотографию человека с изуродованной внешностью, оставленную вчера мужем на кухонном столе.
Интересно, в каких жерновах побывал этот бедолага? – подумала она. Судя по выправке – военный. Может, в танке горел или в самолете. А может, просто пьяный заснул в постели с сигаретой?
Приготовив кофе, она уселась в кресло-качалку перед раскрытой дверью балкона и попыталась читать газету с речами депутатов на очередном съезде. Трескучая болтовня и апломб скоро надоели, и она стала наблюдать за хлопотами ласточек, то и дело подлетавших к гнезду, прилепившемуся под потолком лоджии. Из гнезда несся отчаянный писк голодных птенцов.
Однако человек на фотографии снова и снова притягивал ее внимание. Она еще раз вгляделась в снимок. И чем больше всматривалась в изуродованное лицо человека, тем больше ей хотелось увидеть это лицо без ужасающих шрамов, в его природном виде.
Не в силах бороться с искушением, Рита принесла из кабинета карандаши, краски, рабочий блокнот и, десятым чувством ощущая, что вступает на заминированную полосу, принялась за работу. Подобно реставратору, освобождающему от наслоений чужой краски полотно великого мастера, она штрих за штрихом восстанавливала облик неизвестного мужчины – избавляя его от шрамов и глубоких морщин, возрождая в соответствии с характером мышц лица скулы и надбровные дуги, разрез глаз и губы.
Когда через час работа была закончена, Рита прислонила полученный портрет к спинке стула и, отойдя на несколько шагов, с трудом подавила вырвавшийся из груди крик. С листа белого ватмана на нее смотрел Игорь Сарматов, но не тот, которого она знала пять лет назад, а другой, со скорбными складками по краям жестких губ и с беспомощным взглядом то ли ребенка, то ли смертельно больного человека. И был он так похож на спящего сейчас в детской комнате сына, что она в суеверном страхе перекрестилась.
Дуреха! – придя в себя, разозлилась она. С того света не возвращаются, а он тебе, как живой, мерещится в метро, в подземных переходах, в окнах троллейбусов… Вот почему ты его выписала, психопатка несчастная. Чем психовать, лучше повтори рисунок, приказала она себе и, стараясь как можно точнее следовать анатомическому строению лица и головы человека с фотографии, снова лихорадочно погрузилась в работу. Однако, как ни старалась Рита абстрагироваться от воспоминаний, они снова навалились на нее. Снова из потаенных закоулков памяти выплыла их ливневая никарагуанская ночь со страстными объятиями и жаркими поцелуями. И почему-то вспомнился ей на сей раз рассказанный Игорем той грозовой ночью странный эпизод из его станичного детства.
* * *
Деда его, Платона Григорьевича, однажды по студеному ноябрьскому чернотропу просквозил в степи разбойный улан – ветер. Скрутила старого казака в одночасье поясничная лихоманка, а тут как назло не вернулась к ночи на баз щедрая их кормилица, безрогая пятнистая корова Комолка. Пьяница-пастух, из тамбовских переселенцев, что-то мыкал-икал, но объяснить толком пропажу коровы не мог.
– Эхма, растуды его, пьянчугу, в качель, сгинет добрая животина! – кряхтел на печи дед. – Чи зеленей объестся, чи таборное цыганье зараз нашу кормилицу обратает, аль, не ровен час, в степу лютую смерть от бирюков примет.
Не сказав ничего деду, бросился тогда восьмилетний пацаненок Игореша к колхозному конюху Кондрату Евграфычу и, размазывая по мордахе слезы с соплями вперемешку, выпросил у него председательского аргамака Чертушку, с которым на ночных табунных выпасах дружбу сердечную водил, последним сиротским сухарем делился.
Той ветреной, промозглой ночью обскакал Игореша на Чертушке всю окрестную озимь, прибрежные левады и овраги, но комолая корова как сквозь землю провалилась. Порой ему казалось, что она вон за тем бугром, вон ее силуэт у замета соломы маячит, а то блазнилось, будто порывистый низовой ветер доносит ее мычание из мелового лога, и он гнал Чертушку к тому замету и к тому логу. Но все было напрасно.
А в полночь-заполночь огляделся он по сторонам с вершины древнего скифского кургана и, не увидев нигде огоньков человечьего жилья, понял, что заблудился в промозглой степной глухомани.
– Куда ж нам теперь, Чертушка? – в страхе спросил он коня.
Чертушка лишь виновато покосился лиловым глазом, в котором отражались луна и раздерганные, зловещие облака.
После долгих бесплодных блужданий по ночной степи бросил Игореша повод на луку седла и залился горькими слезами. Не представлял он, как с дедом теперь выживать будут без комолой кормилицы. Работать в колхозе дед не мог, потому что шел ему уже девятый десяток, да и на колхозные трудодни-палочки как прокормиться?.. Надеяться на обычную для казаков заботу о стариках, вдовах и сиротах теперь не приходилось – почитай половину куреней в станице, взамен сосланных в Сибирь да сгинувших в войну казачьих семей, занимали ныне злыдни-переселенцы с Украины, Рязанщины и Тамбовщины – от них особой помощи не жди! Колхозное начальство само в голодранцах ходит, а к коммунистам на поклон дед не пойдет… По сей день он для них – царский золотопогонник и контра белогвардейская. Давно бы они схарчили его в подвалах НКВД, но из-за авторитета есаула Платона Сарматова власти опасались бунта казачьего. А перед войной сам Сталин стал заигрывать с казаками, даже отдельные воинские части казачьи учредил. Пять сыновей есаула Сарматова призваны были в те части, и все пять головы свои буйные на войне геройски сложили. Младший, отец Игорешки, пройдя всю Вторую германскую от звонка до звонка, сложил голову на чужой, на корейской войне. Подумал пацаненок об отце, которого никогда не видел, и еще сильнее полились из его глаз слезы.
Между тем, предоставленный самому себе конь вынес его к какому-то жнивью с длинными скирдами соломы.
– Куда нас занесло, Чертушка? – всхлипнул Игореша.
А конь в ответ тревожно заржал и закрутился на месте. Из чернеющего за скирдами оврага порыв ветра донес хриплое коровье мычание. Привстав на стременах, вгляделся пацаненок в ту сторону – и захолонула душонка его от липкого страха: между скирдами пластались над жнивьем стремительные тени…
– Волки! – понял он. – Комолку обкладывают, бирюки проклятущие! Выручай, Чертушка! – заорал Игореша, направляя коня к оврагу.
Аргамак, словно забыв вековечный лошадиный страх перед серыми хищниками, без понуканий застелился в бешеном намете им наперерез.
Тем временем волчье семейство прижало в овраге безрогую корову к сплошной стене колючего терновника, и молодые волки в охотничьем азарте разбойными наскоками полосовали ее бока. Отец семейства, матерый подпалый волк, уже готовился к последнему, роковому прыжку, чтобы показать молодняку, как надо одним махом резать коровье горло. Услышав нарастающий конский топот, подпалый отступил от коровы и злобно оскалил клыки для схватки с человеком.
Он уже спружинил сильное свое тело для прыжка, чтобы пластануть на лету клыками по сонной артерии на конской шее, но, увидев в седле ребенка, всего лишь на секунду помедлил с прыжком, однако ее хватило Чертушке, чтобы на полном скаку крутануться и садануть задними копытами в волчий бок. Подпалый отлетел в терновник и захрипел, выталкивая из разбитой грудины пенистую кровь.
С рыком метнулась к шее Чертушки мать-волчица, но аргамак взвился в свечку и с такой чудовищной силой опустил копыто в ее хребтину, что та враз хрустнула и переломилась, как сухостойная осина. Пацаненок перелетел через голову коня и повис на кусте терновника рядом с хрипящим подпалым. Бросились было к легкой добыче два молодых поярковых волка, но и им пришлось отведать копыт разъяренного Чертушки. Оставляя на колючках шерсть, молодые поярковые волки с тремя еще не заматеревшими прибылыми волчатами метнулись наверх. Там они, враз лишившиеся обоих родителей, сбились в полукруг и застыли на фоне раздерганных, подсвеченных луной облаков черными пнями-обрубками.
Поначалу Игореша принял в темноте глаза подпалого волка за сизо-черные терновые плоды, но когда облака открыли луну и овраг озарился зыбким зеленым светом, он, помертвев от страха, будто завороженный, не мог отвести своих глаз от подернутых кровавой мутью глаз издыхающего зверя. Ему показалось вдруг, в этой мути заметались сполохами две церковные свечки, и подпалый, прежде чем испустить дух, хочет сказать ему своим мутным взглядом что-то очень важное, самое важное из того, что он, вожак стаи, постиг за всю свою волчью жизнь. Десятым чувством пацаненок понимал, что надо немедленно отвести глаза от проникающих в самую его душу волчьих глаз, но сил на это почему-то не было. Глаза волка гипнотизировали его и лишали воли к действию. Но вот из пасти подпалого вырвался тяжелый предсмертный стон, и зверь, обнажив клыки, вывалил наружу окровавленный, подрагивающий язык. Полыхнув в последний раз ярким светом, угасли в его глазах мерцающие свечки, а зрачки, устремленные прямо в захолонувшую душу пацаненка, стали покрываться белесым налетом. Рванулся пацаненок, как чумной, от мертвых волчьих глаз и даже не почувствовал, как разодрал наискось левое надбровье об острый терновый шип.
Стараясь не смотреть в сторону мертвого подпалого, он один конец веревки, догадливо сунутой дедом Кондратом в переметную суму, накинул на коровью шею, другой привязал к луке седла, но вскарабкаться потом на высоченного коня так и не смог. Ноги и руки от пережитого страха стали ватными, кружилась голова, к тому же из разодранного надбровья хлестала кровь, застилая темной пеленой глаза. Содрогаясь от жалости к самому себе, Игореша без сил опустился к конским копытам. Он знал, что если сейчас потеряет сознание, то молодые волки, сторожащие с овражьего угора каждое его движение, враз сведут с ним счеты за своих мертвых родителей.
– Боженька, спаси и помилуй меня грешного! Спаси и помилуй! Спаси и помилуй! – прижимаясь к нависающей конской голове, взмолился он, вспомнив слова, с которыми в трудную минуту обращалась к богу умершая по весне его бабушка Фекла.
С верха оврага долетел протяжный вой – это молодые волки, задрав к лунному диску острые морды, завели по родителям поминальную волчью песню. От надсадного воя задрожала осиновым листом комолая корова, и даже по захрапевшему Чертушке волнами побежала знобкая дрожь.
И тут свершилось чудо… Уняв дрожь, Чертушка ткнулся теплыми мягкими губами в шею пацаненка и, встав перед ним на передние колени, наклонил к земле косматую гриву.
– С-с-спасибо!.. Ты услышал меня, боженька! – всхлипывал пацаненок, перекатываясь с конской гривы в седло.
Овраг остался далеко позади, но протяжный, с тоскливыми переливами вой осиротевшей волчьей стаи колотился то совсем рядом, за спиной, то впереди, то звучал из темноты откуда-то сбоку. По следу идут, проклятущие! – понял пацаненок. Не отстанут, пока своего не добьются.
Перепуганную корову волчий вой подстегивал, как пастух кнутом, она бежала во всю коровью прыть и, если вой раздавался рядом, жалась к Чертушке вздрагивающим боком и путалась у него под копытами.
Пацаненок время от времени собирался с силами и, привстав на стременах, в надежде увидеть огоньки жилья, до рези в глазах вглядывался в темень. Но вокруг простиралась лишь глухая степь, освещенная тусклым лунным светом. Скоро на лунный диск наползла рваная черная туча, стеной повалил мокрый снег. Косые полосы снежных зарядов в считаные секунды одели в белый саван степь, корову, лошадь и маленького всадника.
Чтобы не вылететь из седла от порывов ураганного ветра, пришлось Игореше завязать повод на луке седла и вцепиться двумя руками в конскую гриву, полностью вручив свою судьбу Чертушке.
Почувствовав свободу, конь трепещущими ноздрями втянул в себя воздух и крутанулся на месте, вслушиваясь в завывания ветра. Потом, круто изменив направление движения, уверенно шагнул навстречу борею и постепенно перешел на размашистую рысь. Корова старалась не отставать от него.
Уткнувшийся в конскую гриву закоченевший пацаненок догадывался, что ему надо полностью довериться умному животному. И еще он понимал, что если сейчас заснет, то свалится с коня и неминуемо погибнет в этой ревущей ураганной ночи.
А под утро, когда силы совсем уже оставили его и перед глазами поплыли цветные круги, Чертушка вдруг резко осадил на месте и призывно заржал. Из снежной круговерти донеслось еле слышное ответное ржание. Ошалелым мычанием откликнулась на него корова и, оборвав веревку, бросилась в ту сторону. Скоро из занимающихся предрассветных сумерек показались несколько всадников с дымными факелами в руках.
Позже пацаненок узнал, что это конюх Кондрат Евграфыч, встревоженный его долгим отсутствием, сгуртовал молодых казаков на его поиски.
При виде всадников цветные круги перед глазами пацаненка закрутились с бешеной скоростью и вдруг рассыпались на множество полыхающих осколков. А потом, в наступившем сразу же беспамятстве, похожем на падение в глубокий черный колодец, опять в упор смотрели на него собравшиеся из этих осколков желтые глаза издыхающего подпалого, и не было у него более сил уклониться от них…
Подскочившие казаки растерли его снегом, влили в рот какую-то обжигающую жидкость и завернули с головой в мохнатую горскую бурку.
– Гли-ка, у коровы шкура лоскутьями!.. Не иначе как с бирюками комолая встренулась… – слышались удивленные возгласы спасителей.
– Казаки, выходит, сарматовский малец отбил безрогую у волков-то, а?!
– Выходит, отбил… Добрый казак из пацана получится!
– В сарматовскую, крепкую породу, в сарматовскую! – одобрительно заметил Кондрат Евграфыч и, словно очнувшись, ударил себя по коленям: – Чем я думал, старый пень, когда в ночь искать скотину мальца наладил. Бог дал, обошлось, а зарезали б волки его аль жеребца колхозного – опять бы шкандыбать старому Кондрату по колымскому этапу…
– Все путем теперича, Кондрат Евграфыч, не причитай дюже! – ощерился калмыцкой стати молодой казак.
– Дюже не дюже, казаче, а нагайка Платона Григорьевича по моей дубленой шкуре, чую, зараз погуляет.
Так и вышло. Когда казаки внесли бредящего пацаненка к Платону Григорьевичу в курень, тот выслушал Кондрата Евграфыча и наотмашь полоснул по его горбатой спине нагайкой.
– Эх, мать твою! – сквозь зубы выругался он. – Коммунячьи тюрьмы, видать, научили тебя, Кондрат, кровь людскую дешевше коровьей ставить?..
– Ох, научили! – зло ухмыльнулся в прокуренные усы конюх. – Шаг вправо, шаг влево, Платон Григорьевич, и красная юшка зараз хлестанет из лба и из всех твоих остальных дырок… Итит в их партию мать! – люто скрипнул он гнилыми зубами.
Однако под застолье с самогоном, устроенное Платоном Григорьевичем по случаю спасения внука, конфликт между стариками был полностью исчерпан.
В тот же день Кондрат Евграфович привез на санях из тернового оврага двух матерых мертвых волков – подпалого с вываленным наружу языком и рыжую с проседью волчицу.
– Выдублю шкуры, Платон Григорьевич, и кожушок тебе из них сроблю, – пообещал он. – Волчья шерсть страсть как от позвоночного скрыпу помогает.
– Не кличь беду на мой курень, Кондрат, увози бирюков с база! – решительно потребовал Платон Григорьевич.
– Тю-ю, старый казачня, неужли волчачьей мести испужался! – удивился Кондрат Евграфович. – Теперича без папки и мамки бирючата зараз к калмыцким кочевьям подадутся…
– Плохо ты волчью породу знаешь, Кондрат! – оборвал его старый есаул и для острастки хлестнул нагайкой по сапогу. – Увози, не доводи меня до греха! Чем языком молоть, вези с конюшни на мой баз теплого конского навозу, а на ночь глядя накрой Чертушку кошмой и гоняй его до белой пены. Как кошма конским потом пропитается, не мешкая вези ее сюда.
– Знамо дело, – закивал Кондрат Евграфович, – обложить навозом, опосля завернуть в кошму, конским потом пропитанную, – первое лекарство при лихоманке.
Всю неделю, пока внук не пришел в сознание, Платон Григорьевич не отходил от его постели. Обкладывал его теплыми лошадиными «яблоками», два раза на дню заворачивал в пропитанную конским потом кошму, вливал сквозь стиснутые зубы горькие степные настои. А когда тот оклемался малость, старик потрогал красную полосу на его рассеченном надбровье и первым делом спросил:
– Ты это в беспамятстве про какие-то глаза все гуторил, внуче… А ну сказывай, как на духу, что там между тобой и бирюком стряслось?
– Когда бирюк умирал, он мне все в глаза смотрел, деду, – обкусав коросту на губах, ответил тот.
– А ты ему? – вскинулся дед.
– И я ему в глаза смотрел…
– От-то, беда на долю сиротскую – хуже полыни горькой! – затосковал сразу дед. – Отвести очи-то надо было, да тебе ли, несмышленышу, ведать о том…
– О чем ты, деду?
– Истинную правду тебе скажу, Игореха, а ты во все уши слушай. – Платон Григорьевич перекрестился на передний угол. – В старину, когда, значит, на войну казаки шли, то походного атамана себе выбирали. «Любо», стал быть, на майдане ему кричали. Опосля, если воля на то его атаманская была, молодые казаки затравливали в степу матерого бирюка. Пока тот бирюк кончался, атаман в глаза его неотрывно смотрел…
– Зачем?
– Стал быть, по древнему казачьему поверью, кончаясь, бирюк душу свою волчью передает тому, кто последний раз в его очи глянет.
– Брехня то, дедуня!..
– Брехня не брехня, а тот атаман царю-батюшке победу на конце клинка подносил. Нахрапом в бою он брал, хитростью волчьей да коварством, а первей всего, внуче, тем, что ни к своим братьям-казакам, ни к супротивнику-басурману пощады и жалости он не ведал. Война тому атаману – что мать родна делалась. Худо в том, внуче, что для жизни станишной, мирной он потом совсем пропащий был, хуже каторжанина. Потому по возврату с войны на том же самом майдане, стал быть, казаки зарубали таких атаманов, а потом в мешке в Дон с крутояри бросали.
– З-з-зачем?.. – округлил глаза пацаненок.
– Штоб они опосля одной войны на другую войну и всяческие безобразия народ станишный не баламутили, как зимовейские атаманы Стенька Разин да Емелька Пугачев, да еще атаман бахмутский Кондрашка Булавин.
– З-з-значит, когда я вырасту, у меня душа будет в-в-волчья?! – залился горючими слезами пацаненок. – Тогда мне жить не мож-ж-жно, дедуня!
– Про душу волчью, може, и впрямь брешут, – провел натруженными пальцами по его рассеченному надбровью дед и тихо добавил: – Все ж наказ мой тебе таков: что в овраге промеж вас с волком сгоношилось, при станишниках языком не мели, а вот про то, что зараз я тебе тут гуторил, как в года войдешь, чаще вспоминай, внуче.
– З-з-зачем?..
– Штоб никогда над твоей человечьей душой волчья душа верха взять не смогла, – вздохнул дед и, подойдя к переднему углу, стал истово молиться иконе Святого Георгия.
– Святой Егорий, казачий заступник, спаси и сохрани внука моего, Игоря Сарматова, на путях-дорогах его земных… – доносился до потрясенного пацаненка сбивчивый шепот старика. – Не дай ему одиноким волком прожить средь людей. Не дай ему быть волком к детям своим и чужим и к жене, богом ему данной… А коли выпадет на долю ему труд кровавый, ратный, не дай, Святой Егорий, сердцу его озлобиться злобой волчьей к врагам его смертным и супротивникам.
Через месяц Платон Григорьевич достал из сундука траченный молью, выцветший от времени есаульский мундир. Облачившись в него, после некоторого размышления надел он все свои Георгиевские кресты и повез пацаненка в город Тверь, где и постучался в высокие кованые ворота суворовского училища. Генерал – начальник училища – с уважением отнесся к его «егориям» и его есаульскому мундиру. Через два часа пацаненка вывели к Петру Григорьевичу в полной суворовской форме с алыми погонами на плечах. Обратный путь в свою степную станицу старый есаул проделал на подножке товарного вагона по причине полного отсутствия денег на билет. Через месяц простудившийся в дороге Платон Григорьевич умер на руках Кондрата Евграфыча. Так что не довелось больше Игорехе Сарматову свидеться с дедом. Но он, как бы ни ломала его потом судьба, никогда не забывал деда и того дедовского наказа…
* * *
Рита хорошо помнила горизонтальный шрам над левой бровью Игоря Сарматова, полученный им в детстве в ночном, заросшем терновником овраге. Вот он, этот шрам, на фотографии. Правда, теперь его прерывает свежая глубокая борозда, но он снова пробивается через нее и круто уходит к виску. Не доверяя глазам, она взяла лупу. Да, это был тот шрам, который душными никарагуанскими ночами гладила она своими дрожащими от неутолимого желания пальцами. А вот и начало второго шрама, уходящего под обводом желтого монашеского халата от шеи к ключице. Ей ли не помнить этот шрам?..
Когда люди в аквалангах вытащили полуживого Сарматова из кишащей аллигаторами тропической реки, она сама сделала скальпелем надрез, чтобы достать застрявший под ключицей осколок, потому что военврач отряда погиб накануне и сделать это больше было некому. И потом она много раз разглаживала и заклеивала пластырем этот затягивающийся шрам.
Между тем штрих за штрихом ложился на лист бумаги, и будто на проявляющейся фотографии снова появлялось лицо Сарматова… Поделать с этим Рита ничего не могла, как и не могла поверить, что это он, ее похороненный всеми Сармат. Он и никто другой.
Рисунок был почти готов, осталось лишь усилить растушевкой светотени, когда на кухню вошел проснувшийся Савелов. Как у застигнутой врасплох нашкодившей школьницы, первой ее реакцией было спрятать рисунок за спину, но Вадим, успев бросить взгляд на него, остановил ее руку.
– Глазам не верю!.. Не может быть, Маргоша!.. – изумленно воскликнул он. – Этот Квазимодо – Сарматов?
– Ничего не понимаю, Вадим, – растерянно сказала она. – Вероятно, со мной произошло то, что в психиатрии зовется фантомной памятью. Наваждение какое-то, мистика…
Он поставил рисунок жены рядом с фотографией человека со шрамами и, не найдя между ними ни малейшего сходства, облегченно рассмеялся.
– Да, дорогая, в Германии тебе действительно стоит показаться психиатру. Без очков видно, что у человека на фотографии нет и малейшего сходства с твоими рисунками. Кстати, наши эксперты тоже не идентифицировали его с Сарматовым, а они народ дотошный… и не склонный к наваждениям.
– Я ничего не утверждаю, Вадим…
– Ну и хорошо! Давай пить кофе…
Больше на эту тему не было сказано ни слова. Они молча выпили кофе, и Савелов отправился на службу.
В машине, на подъезде к Ясеневу, у него вдруг возникли сомнения в том, что карандашом Риты водила исключительно ее «фантомная память», но усилием воли он подавил их. Хоть она и профессионал, но, если трезво смотреть, выжить в том аду у Сарматова шанса не было. Ни одного, даже малого шанса, подумал он, но сердце сжалось от другой, пронзившей его мысли: господи, она ждет его и будет ждать всю жизнь!.. Тебе, подполковник Савелов, придется смириться с этим, как смиряются люди со стихийными бедствиями или болезнями.
В полдень его вызвал к себе генерал Толмачев. На вопросительный взгляд генерала Савелов положил на стол фотографию человека со шрамами и покачал головой:
– Моя жена сделала с этой фотографии несколько карандашных набросков по методике, принятой на ее «Фабрике грез», – все результаты отрицательные, товарищ генерал.
Тот, как показалось Савелову, удовлетворенно кивнул и убрал фотографию в стол.
– О нашем эксперименте никому ни-ни…
– Есть, товарищ генерал.
– Тебя интересовал флот под «рухлядь» в Новороссийске? – резко поменял начальник тему разговора.
– Пора определяться с деталями операции.
– Знаю, знаю. Корабли будут через десять дней. Я уже отдал приказ о командировании туда групп прикрытия. Народ в них все огни и медные трубы прошел. А ты завтра выезжай в Саратов и начинай грузить «рухлядь» на эшелоны.
– К заключительной стадии операции на отправных документах должны быть визы людей из правительства, – напомнил Савелов.
– Павел Толмачев человек точный и слов на ветер не бросает, – отрезал генерал. – Визы получены, но не обольщайся, Вадим, – цена им копейка в базарный день. Коли запахнет жареным, «люди из правительства» не то что от своей визы, от матери родной отрекутся.