Читать книгу Область темная - Алексей Алейников - Страница 5
Глава 3
ОглавлениеМне, монаху, трудно представить, как думает, о чём грезит и думает шестнадцатилетняя девушка, но «дух Божий дышит, где хощет», потому, помолясь преподобному Нестору Летописцу, попытаюсь проникнуть в тайны девичьей души.
Анастасия Покровская
Чудны дела Твои, Господи! Два брата-близнеца ухаживают за мною – похожи до неузнаваемости. Только по голосу отличить можно: у Павла баритон, а у Петра – тенор. Он и в храме на левом клиросе поёт.
После того памятного бала запал мне в душу Павел. Решителен он и смел; говорит уверенно и смотрит твёрдо. На службе стоит в притворе – гордый, и не крестится вместе со всеми. Сердечко моё стучит-колотится, как взгляд на него упадёт. Сколько ни учила маменька первой с парнями не заговаривать, не выдержала и подошла после службы.
– Добрый день, Павел! Помните, мы на балу танцевали? – и смотрю на него. Повернулся ко мне, улыбнулся и взглянул прямо в глаза, будто в самое сердце посмотрел:
– Помню.
Я не выдержала – взгляд отвела, но и сбоку вижу, как он красив: глаза льдисто-голубые, волосы цвета угольного до плеч, губы алые. А щёки?! Зарделись, будто яблочки наливные! Неужто стесняется?
– А на балу это ваш брат был?
– Брат, кто же ещё! Единоутробный, – и опять улыбнулся, но как-то недобро.
Тут нас классная дама позвала, а она у нас строгая, и я побежала к своим. Потом всю ночь уснуть не могла – ворочалась, вспоминала утреннее рандеву. Моя бы воля – портрет бы его вышила и вместо иконы повесила!
Второй раз с Павлушей встретились на Пасху. Думала – решится ли? Раздвигая толпу – высокий, статный, широкоплечий – он подошёл. Мне показалось, что я оглохла и ослепла – неужели он рядом? Неужто смотрит на меня? «Христос воскресе!» – небесной музыкой прозвучал его голос. Яичко алое мне протянул и в щёки троекратно облобызал. Я зарделась, от смущения не знаю, куда руки спрятать, а людей вокруг – тыща! Он мне записочку в руку тычет. Улыбнулся и в толпе исчез. Еле дождалась возвращения в дортуар. Спряталась в закутке, чтобы никто не увидал, разворачиваю письмецо, а там! Меня аж в жар бросило: «Желанная! Приходи, как стемнеет, к дубу-великану».
«Желанная!» Он назвал меня желанной! Я по спальне мечусь, не могу себе места найти от счастья. Хочется петь и танцевать! Схватила подушку, обняла и закружилась по дортуару. Подруги смотрят, посмеиваются, спрашивают, какова причина веселья, а я – никому. Только Маше Турянской на ушко шепнула, что будет у меня сегодня настоящее свидание. Она глаза круглые сделала и давай меня отговаривать: мол, ты его не знаешь, куда он тебя заведёт, не ведаешь; на днях девушку нашли задушенной. Я только отмахнулась: верю ему как себе!
Стемнело. Готовилась я долго: покрасивее оделась, причесалась, нарумянилась. У институток, небось, и помада есть, и румяна, и кольдкрем, а мы – девчонки простые. Губы слегка соком свекольным смазала, чтобы ярче алели, брови угольком подвела (ох и ругала нас классная дама, если заставала за накрашиванием!), и готово. Собралась я и пошла в конец парка, где у нас дуб в три обхвата растёт. Иду, кругом темень, веточки сухие под ногами похрустывают, листва на верхушках колышется, где-то филин ухает, а мне нисколечко не страшно – я к любимому иду!
Вот и дуб показался. Рядом темнеет фигура знакомая. Он, как меня увидал, шагнул навстречу, сразу обнял и поцеловал. Оторопела я от прыти такой, но не оттолкнула Павлушу, а лишь теснее прижалась. Так мы и простояли невесть сколько времени.
Через полгода у нас классная дама сменилась – Маргариту Викторовну муж-полковник в Санкт-Петербург увёз. Новая классная начала порядки наводить: из училища ни ногой, после вечерни – ужин и разошлись по дортуарам, на улице по сторонам не глазеем, не искушаемся! Не училище, а монастырь какой-то! Загрустила я – как теперь видеться с Пашенькой? За окнами осень: по паркам не попрячешься, да и прозрачны они уже. Как в стихах у господина Тютчева, что у меня в альбоме записаны: «Весь день стоит как бы хрустальный и лучезарны вечера!»
Но я всё равно сбегала. Скажу девочкам, чтобы не выдавали – говорили, что я на подработке, вышиваю или уроки даю, – а сама бегом к Павлуше. Он ждёт уже, былинку покусывает да чудесные волосы поправляет. Подкрадусь сзади и ладошками глаза закрою – угадай, кто? Он обернётся и так обнимет, что дух захватит. А уж как целовать начнёт, голова кружится, земля из-под ног плывёт. Потом долго гуляем, взявшись за руки. Павлуша всё рассказывает о грядущей революции, о том, что люди заживут счастливо и не будет богатых и бедных. Я его слушаю, а сама думаю, какое платье мне надеть на свадьбу, как я, вся в белом, сойду с пролётки перед церковью, и мы рука об руку пройдём к алтарю, как священник спросит меня и я отвечу: «Да!» И как у нас всё будет хорошо: домик и детишки в нём.
Позвольте здесь прервать рассказ о чувствах Анастасии отступлением об идеях и мыслях, что бродили в то время в голове Павла Воскресенского, впрочем, как и в сознании многих тысяч молодых людей в России.
С юных лет мечтая о справедливом мироустройстве, выбрал будущий старец стезю революционную. И был он совсем не одинок. До нас дошли слова великого Оптинского старца Варсонофия о том, что «революция в России произошла из семинарии». Многие из бурсаков, заражаясь духом бунтарским, становились социал-революционерами и большевиками. Один Иосиф Виссарионович чего стоит!
Вот как вспоминал о начале бунтарского пути отец Павел:
– В семинарии мы жили, как в тюрьме: строгий присмотр во всём – того не делай, так не говори, так не смотри. Естественно, у мальчишек это вызывало сопротивление. Ну, а уж в какие формы этот протест выльется, один Бог ведает. Нам нравилось свободомыслие, вольное поведение. Например, курить было строго-настрого запрещено, так мы назло всем забьёмся в укромный уголок и «кадим сатане». То же самое с пьянством и распутством. Случалось, на неделе по три раза устраивали вечеринки на квартире у какого-нибудь своекоштного: дым коромыслом, водка льётся рекою, а после разохотимся и к девкам подадимся. Так и жили.
Запрещённые книжонки почитывали поначалу, чтобы досадить старшим, а потом втягивались. У нас в семинарии тайная библиотека была. Хочешь – Бакунина или Чернышевского с Лениным читай, набирайся дури революционной. Иногда ещё и дискуссии устраивали. На них приходили товарищи постарше, уже насквозь пропитанные ядом бунтарским, и ещё более сбивали с толку молодёжь.
* * *
– Решил я, что, как сказано в «Катехизисе революционера», всё человеческое должно умереть внутри меня. Но как убить в себе любовь? Как вспомню её мягкие, жаркие губы, руки, ласкающие мои волосы, так мечусь по комнате тигром. Братчики знали, что в такие мгновения со мной лучше не заговаривать – мог и по уху съездить. Немного легчало, когда в кабаке заливался водкой. Но приходило утро, и снова в голове роились воспоминания… Не отпускала меня Настя, хохотала, обнажая жемчужные зубы, кружила на лесной поляне. Наваждение!
Мучился я так неделю, затем вышел во двор – там казённокоштные в «бабу» играли, подозвал одного покрепче и велел воды из колодца принести. Через минуту бежит, молодчага, ведро тащит. Выдохнул я и себе на голову ледяную воду опрокинул. А тело так разгорячено, что и холода не почувствовал, но внутри что-то как отрезало. Ничего, делающего меня слабым, в жизни быть не должно. «Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увлечение. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личные, а то, что предписывает ему общий интерес революции».
А интерес революции требовал от меня, чтобы я пожертвовал и Настиной любовью, и жизнью, если понадобится. Накарябал я записочку, огольца свистнул, велел доставить кому надо. Так и закончилась любовь.
Анастасия Покровская
Как случилось, что мы расстались, я и не поняла. Прибежала к Павлуше, как обычно, а его на условленном месте нет. Замёрзшая, расстроенная, битый час прождала и вернулась в училище. На другой день на прогулке подбегает шпанёнок, чумазый такой, и записочку тычет. Развернула, буквы скачут, никак прочесть не могу. Успокоилась немного, читаю: «Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение – успех революции».
Ничего я не поняла, догадалась только, что закончились наши милования, не пройтись мне в белом перед церковью. Проплакала неделю. Девчонки в толк взять не могут, что стряслось. И так, и этак расспрашивают, пожалеть пытаются, но я гордая – просто реву и всё. Только Маша знает мою печаль-кручину, но молчит подруга верная, никому не выдаёт.