Читать книгу Конь Рыжий - Алексей Черкасов - Страница 52

Ветры и судьбы. Сказание первое
Завязь шестая
IV

Оглавление

Вопль стелется желтым дымом… Бегут, бегут из деревни поймою Малтата…

Черная молния ударила в сердце Белой Елани…

Беда-то, беда-то экая! Три смерти – и ни одного покойника; хоронить некого. А Дарья-то! Дарья-то Елизаровна! Светлая да разумная, кроткая и беззлобная, ей ли должно так помереть? Не она ли была первой учительницей в Белой Елани, и вот не стало ее, радостной и улыбчивой, одежда на льду да заморские золотые часики на чьей-то шершавой ладони.

А часики-то, часики-то тикают, тикают.

– Истинный Бог, тикают!

От уха к уху – тикают, тикают. Стекло выпало, эмалевый циферблат треснул, а часы тикают.

– Вот диво-то! Живехоньки.

– В самом деле – живехоньки. Ишь ты!

– Сама идет.

– Игде?

– Ведут. Ведут.

– А самово-то нету: прячется где-то. Из ревкома ночесь стриганул с есаулом.

– Сыщут.

– Такого живоглота самово бы в полынью.

– В самый раз. Дарью-то он уездил.

– На школу рубля не положил, а на пакости разные мильена не пожалел. Банду содержит, живоглот.

– Известное дело, мильены упускать нелегко. С кровью рвал у инородцев в Урянхае.

– Новая власть живо подрежет крылья.

– Сорока гадала на сало, а оно, паря, к ногам ейным не пристало. То и с новой властью. Товарищи кумекают так, а оно, гляди, обернется вот эдак, навыворот.

– Не обернется. Вытряхнут Юскова с Ухоздвиговым из приисков, и баста.

– Фи! А мильены куда?

– Всему миру, для обчества, стал быть.

– Ишь как рассудил! А не выйдет, Васюха, как в той побаске: шел народ до броду, увидал воду да и повернул обратно. Мокрая, толкует, водица, портки жалко. Ехал богач, залетел в ту воду вскачь, перемахнул на другой берег, а тама-ка – видимо-невидимо золота лежит. Нагреб, сколь мог, пуще обогатился, а народишка к нему притулился: авось на чай перепадет. Как оно? Не выйдет эдак?

– Ленин говорит: не выйдет.

– Ленин? Слыхивал в Минусинске про него. Сказывают, что он, этот Ленин, ерманцам нас запродал. С потрохами, холщовыми штанами.

– Ну и врешь, Андрей Иванович!

– Оно так, Васюха. Один врет – лыко дерет; другой врет – лапти плетет. Третий подошел – лапти те надел да и ушел. Эх-хе-хе! Житуха настала – сопатому не в милость. Роздыху нет. Чистая погибель подоспела. То один переворот, то другой, оглобля ему в рот, а мужику – чистая растребиловка. Гли, вот у меня семьдесят пудов пашенички выгребли, а самому как жить-быть? При Николашке вроде легче дышалось.

– У тебя, Андрей Иваныч, всего не выгребешь. Известное дело: кто Лалетина на кривой кобыле объедет, кобыла та в одночасье сдохнет.

Ржут. Беззлобно. Добродушно.

– Сама! Сама!

Сама – Александра Панкратьевна, мать незадачливых дочерей, Евдокии и Дарьи, тяжелая, рыхлая, неуклюжая в длиннополом салопе, крытом черным бархатом, не идет, а ведут ее под руки – деверь Михайла Елизарович и горбатенькая дочь Клавдеюшка. Следом тянутся люди и приживальщики дома Юскова: домоводительница Алевтина Карповна, в нарядной, невиданной в деревне котиковой шубке и кашемировой шали с кистями, – надменнная и важная, за нею работники: кучер Микула, чернобородый, размашистый в плечах, в новеньком черненом полушубке и в поярковых расписных пимах, за ним – поселенец Мишухин, корявый до невозможности, стряпуха Аннушка и дочь ее Гланька с льняной косой через плечо, в полушубчишке с чужих плеч; самоход Евсей с бабкой Натальей, еще один работник Наум со своей бабой Акулиной, и за ними уже столь значительные, как и минувший день: Галина Евсеевна – супруга Михайлы Елизаровича, степенная, величавая, под руку с престарелым Феоктистом Елизаровичем, старейшим из братьев Юсковых.

Богачи идут, ни на кого не глядя, как с другой планеты вроде.

Снег по берегу и на Амыле почернел, словно обуглился от удара молнии.

Топчутся в валенках, и снег на льду не скрипит – прахом мира запорошен.

Утоптали…

Пасмурь с хиузом.

Посвистывает, посвистывает и стонет веревка в прибрежных пихтах и елях.

Сама еще не верит, глаза ее сумеречно-темные, немигающие, что-то ищут в немом и стылом пространстве, бледные, бескровные губы беззвучно шепчут молитву.

Протянулась чья-то бабья ладонь, как лодочка, и на чужой лодочке – золотая округлая слеза, а в слезе – бельмо с паутинкой трещин.

– Часики Дарьи Елизаровны. Живехоньки вроде. Тикают.

– Ма-аменька-а! – вскрикнула Клавдеюшка. – Знать, правда! Часики-то, часики-то Да-ашенькины-ы!

У маменьки подкосились ноги – Михайла Елизарович удержал ее.

– Ах, Господи! Ах, Господи!

– К полынье ведите, к полынье. Дайте мне хоть глянуть на полынью… на кого ты меня покинула… разнесчастную мою головушку… отзовись, откликнись!..

Не отозвалась. Не откликнулась.

Поздно.

Чернота.

Посвистывает. Посвистывает.

Красномордный кучер Микула, возвращаясь от полыньи с длинным шестом в руках, возвестил:

– Чаво искать? Уволокло.

– Может, пошарить в полыньях ниже по Амылу?

– Чаво шарить? Уволокло. Амба.

Кто-то из охочих на суды и пересуды сказал, что Дарья Елизаровна-де утопилась из-за Тимофея Боровикова, чрезвычайного комиссара из Петрограда, который увез ее из кутузки к бабке Ефимии и не иначе как измывался над несчастной.

– Оно так, Боровик-разбойник доконал. Он самый. Продразверстку выдавил из мужиков, вчистую сработал. Сколь ночей вы парились в ревкоме, а он, лешак, заявился и враз все выдавил. Сом.

– Порода известная!

– Лют, варнак. Лют.

Васюха Трубин, ревкомовский дружинник, говорит:

– Чаво заздря виноватить Боровикова? Ни к чему то. Дарью Елизаровну он ночесь аслободил со старухами.

Конь Рыжий

Подняться наверх