Читать книгу Люблю - Алексей Дьяченко - Страница 2

Пролог
Павел Поспелов

Оглавление

1


Чай пили с клубничным пирогом. На столе было варенье, мармелад и печенье. Звали на чаепитие и Евфросинию Герасимовну, но она, обычно отзывчивая в таких делах, на этот раз от приглашения отказалась. Впрочем, кусок пирога Галина ей отнесла.

За столом сидели молча, каждый думал о своём. Максим о Жанне, Степан о Марине, Карл о Галине, Галина о Карле.

Анна радовалась тому, что всё закончилось благополучно, все живы-здоровы и Фёдору, сидящему с ней рядом, не нужно переживать. О том, что ему предстоит завтра, она не знала. Она не думала о том, как будут развиваться и складываться их отношения, точно знала только одно, – что никогда не бросит этого человека и всегда, по первой его просьбе, придёт к нему на помощь.

Так же думала и о детях, сидящих у них с Фёдором на коленях, и о Матрёне Васильевне, и о Медведице, и о Пистолете, и о сестре. Обо всех, кому, хоть чем-нибудь, могла бы быть полезной.

Сидящий с ней рядом Фёдор, старался ни о чём не думать. Слишком много забот навалилось с утра. И это почти получилось, но лицо больного, потерявшего силы Пашки, так и стояло перед глазами.

«Надо быть рядом с ним, – думал Фёдор. – Сейчас немного отдохну и пойду».

Дети, сидевшие на коленях у Анны и Фёдора, беспрестанно шалили. Они объелись пирогом и занимались тем, что опускали пальцы в варенье, мазали этим вареньем носы, а затем друг у друга с носа это варенье слизывали.

Им было весело, они беспрестанно смеялись. Впереди у них была целая жизнь, казавшаяся большой и красивой, похожей на стол, за которым сидели, в которой всегда будет вдоволь клубничных пирогов, варенья, мармелада, а главное, – добрых людей. И они были правы.


2


История, которую хочу рассказать, началась 13 июня 1987 года. Придя домой поздно вечером, Пашка с порога услышал праздничный шум в родительской комнате, почувствовал запах застолья. Спрятав ключ от входной двери в карман брюк, он стал на цыпочках пробираться к себе.

– Да говорю, Павло, – доносилось из-за стола, и вскоре Пашка увидел перед собой мать.

– Ну, что я говорила, пожаловал! – Крикнула она гостям и, приглушая голос, добавила. – Фу, провонял, как чёрт. Костёр опять жёг? Смотри, поджигатель – поймают, пришлют штраф, сама тебя подожгу. Чего стоишь? Иди к гостям.

– К экзамену надо готовиться, – попробовал он отказаться.

– Надо же, вспомнил. К экзамену ему нужно готовиться. Все ждут его, не расходятся, а он тут заявления будет делать.

– Зачем меня ждать?

– Затем. Интересно. Все хотят посмотреть на встречу.

– Какую встречу?

– Торжественную. Иди, узнаешь.

Робко ступая, Пашка вошёл в комнату, где за накрытым по поводу наступающего Дня Медика столом сидели гости. Это были знакомые матери, с которыми она в мае месяце познакомилась на курорте, и её коллеги по работе. Все были пьяны, галдели, гремели ножами и вилками, и от дыма сигарет не видели друг друга. Заметив Пашку, загалдели громче, кое-кто даже затопал ногами. Он смущённо улыбнулся и опустил глаза.

– Вот и сам, – торжественно произнёс Пацкань, Пашкин отчим, который был особенно пьян и против обыкновения даже не встал из-за стола, говоря своё знаменитое «Прошу наливать, буду речь держать».

Гости засуетились, стали хватать со стола бутылки и разливать их содержимое по стаканам и рюмкам. Подняв, до краёв наполненный, стакан, отчим терпеливо ждал.

– Все что ли? – Спросил он.

– Да. Давно уже. Готовы! – Неровно отвечали гости.

– Тогда контакт! – Приказал Пацкань, опуская свой стакан и касаясь им края стола.

Все последовали его примеру, каждый в свою очередь рапортуя:

– Есть. Есть контакт.

– Нет. Я вижу – там нет контакта! – Строго следил тостующий красными, как у окуня, глазами. – Вижу, нет! А, теперь, есть! Теперь, вижу, что есть!

– Речь, Фарфорыч. Давай речь! – Требовал сидевший напротив командовавшего, Мирона Христофоровича, его двоюродный брат Глухарёв.

Глухарёва поддержали, и, как ни тяжело было подниматься напившемуся отчиму, он всё же встал. Впрочем, сделал это не из уважения к обществу и не из-за торжественности тоста, а от того, что понял: сидя содержимое стакана в него не войдёт.

Речь, которую так ждали, говорить не стал. Прошептав: «За встречу», просто опрокинул стакан. Гости последовали его примеру.

Предчувствие отчима не обмануло, водка не пошла, не помогло даже вставание. Запрокинув голову и прогнувшись, как солдат, получивший пулю в спину, Мирон Христофорович, привлёк к себе внимание сидящего рядом мужчины пощёлкиванием пальцев, и получил заранее приготовленный бутерброд, состоящий из куска чёрного хлеба и толстого слоя горчицы. Пока отчим его пережёвывал, Глухарев, восседавший напротив, затрясся от смеха.

– Чего хохочешь? – Спросил Пацкань, слабым голосом. – Сейчас фонтаном бы, да всё на тебя. Устроил бы День Победы, с салютом из винегрета.

– Не пошла? – С неожиданным участием, осведомился Глухарёв.

– Легла зараза, – стал объяснять Пацкань. – Вот туда-сюда и гонял.

Пашку посадили за стол с краю, на самый угол. Только сидя за столом, после перебранки отчима с Глухарёвым, он, как следует, вдумался в смысл слов, вертевшихся на пьяных языках и понял, о чём шла речь.

«Как же так? – Думал он. – Я, всю жизнь только и ждавший этого часа. Десять лет о встрече мечтавший, стороживший каждую минуту, вдруг взял да прозевал».

С волненьем и тревогой он стал осматривать гостей и нашёл его, бесконечно далёкого и такого близкого, своего дорогого, родного отца.

Отец, как оказалось, сидел рядом, смотрел на сына и молча плакал. Представляя эту встречу тысячу раз, с объятиями, поцелуями, сердечными словами, Пашка видел, что случилось всё не так. При чужих людях, напоказ, под тосты. Он боялся: «А вдруг отец что-нибудь спросит и придётся отвечать». Чувствовал, что говорить не сможет, а если и сможет, то, разрыдается. Но отец, стирал катившиеся по щекам слёзы, и спрашивать ни о чём не собирался.

– Обними же отца! – Крикнул отчим с другого края стола и, извиняясь перед седым человеком, который от его крика вздрогнул, сказал. – Он робкий у нас. Но, не беда. Вам в одной комнате ночевать, успеете поболтать. Правда, у Павла завтра экзамен, и ему не болтать, а выспаться надо. Да, о чём это я? А, всё равно. Не знаю, как жена, а я вам рад. А вы куда? – Меняя объект внимания, грубо обратился он к гостям, поднимавшимся из-за стола и собиравшимся уходить.

– Ну, ладно, – смягчился он после замечания жены, сказавшей «не груби», – пойдёте, успеете, никто силком не держит. Но без посоха не отпущу. Давайте, наливайте, можно стоя. На посошок, чтобы легче шагалось!

Гости повиновались, наливали и стоя ждали, держа наполненные ёмкости в руках.

– За встречу отца и сына, – ободрившись к концу застолья, сказал отчим.

– И святого духа, – вставила тётка с двумя подбородками и залилась звонким продолжительным смехом. Многие последовали её примеру.

Оставшись с отцом наедине, Пашка молчал, не решаясь заговорить. Он не видел отца десять лет и представлял его другим. Расставшись в раннем детстве, запомнил отца молодым, черноволосым. И очень удивился, увидев старым, седым.

Но не только это смущало. Он хотел отца о многом расспросить, рассказать ему своё. А как начать? С чего? В этом и заключалась главная, неразрешимая, задача.

Комната, в которой они находились, была небольшая и принадлежала когда-то бабушке. После её смерти в комнате практически ничего не изменилось. Осталась допотопная тахта, с откидными валиками и жёсткими подушками, заменяющими спинку. Тёмный, почерневший от времени комод, с громоздкими ящиками для белья и такая же старая тумбочка, на которой стоял огромный ламповый приёмник. Стену над тахтой закрывал ковёр с изображением картины «Охотники на привале». В углу, под потолком, на полочке, икона Спасителя. С приходом Пашки в комнате появился письменный стол, два жёстких стула и политическая карта мира, облюбовавшая свободную стену.

– Будем спать? – Спросил отец, нарушая тишину.

– Да, – согласился Пашка и, достав бельё из комода, стал стелить постель.

Наблюдавший за ним отец, тяжело вздохнул и сказал:

– Жизнь прожил, а стою перед тобой гол, как сокол. Ничего нет, кроме креста нательного. Даже на память оставить нечего.

– А крест? – Неожиданно для себя, сказал Пашка и тут же, покраснев до корней волос, отвернулся.

Отец снял с себя медный, позеленевший, видавший виды нательный крестик, и собственноручно одел его на сына. Пашка расцвёл на глазах и тут же, осмелев, спросил:

– У Макеевых ещё не были? Давайте, завтра вместе пойдём?

Отец светло улыбнулся и ответил:

– Теперь только вместе.


3


Экзамен по устной математике принимала Трубадурова, преподаватель алгебры и геометрии в старших классах, по совместительству занимавшая должность заведующей учебной частью.

Русский язык, устный и письменный, Пашка благополучно сдал. По геометрии, математике письменной, проблем так же не возникло. Написав варианты на доске, Трубадурова ушла из класса и два часа не показывалась. Все воспользовались шпаргалками. Те, кто шпаргалок не заготовил, списали у тех, кто их имел. Всё говорило за то, что учитель не собирается никого топить, тем более класс «Б», сдавший устную математику, со смехом рассказывал, как их, лоботрясов, изо всех сил тянули за уши.

Успешно решив задачи и примеры, предложенные по билету, Пашка спокойно дожидался очереди. Перед ним были Маргулин и Кочерыгин. Оба сидели на первых партах и на вопросы учителя о готовности отвечали «Нет». Потеряв терпение, Тамара Андреевна подошла к парте, за которой сидел Маргулин, посмотрела на его чистый лист и, разминая пальцами переносицу, села с ним рядом.

– Нарисуй-ка ромб, – попросила она, тяжело вздыхая.

– Чего? – Как бы просыпаясь и не понимая спросонья, чего от него хотят, переспросил Маргулин.

– Ромб, ромб, – сдерживая раздражение, повторила учительница.

– Ромб? Это, пожалуйста, – с вызовом в голосе, ответил он и принялся за работу.

Пашка видел, как Маргулин, сидевший прямо перед ним, нетвёрдой рукой обвёл одну из клеточек, в которые был разлинован тетрадный лист, из чего получился крохотный квадратик. Тяжело задышав, взяв лист в руки и повернув его так, чтобы квадратик можно было видеть стоящим на одном из углов, учительница сказала:

– Ну, что ж. В общем-то, верно.

Она шепотом спросила о чём-то у экзаменуемого, на что тот ответил: «Хочу в ПТУ попробовать», и вынесла свой вердикт:

– Ставлю тебе тройку. Иди и не попадайся мне на глаза. С первой стипендии купишь мешок семечек.

Встав, чтобы подойти к такому же чистому листу, лежащему на парте перед Кочерыгиным, Тамара Андреевна обернулась, заметила у Пашки цепочку, и, еле сдерживая гнев, спросила:

– Что это, Поспелов, у тебя на шее висит?

Не дожидаясь ответа, она попыталась расстегнуть пуговицу на рубашке, но вместо этого оторвала её.

– Зашьёшь, я не специально, – прошипела она и, забравшись под рубашку, взяла грубой рукой крест.

Мысль о том, что крестик, подаренный отцом, окажется в чужих руках, подвигнула Пашку взяться за руку учительницы.

– Не бойся, Поспелов, не отниму, – сказала Тамара Андреевна, изо всех сил сдерживая злобу.

Выпустив крест, и, несколько раз громко чихнув, она зашлась в нравоучении:

– Добро бы, верили. Ещё можно было бы понять. А то наденут, из-за того, что мода пришла. Ну, скажи, Поспелов, что тебе в нём? Ты, что в Бога веришь? Ну, давай, скажи: «Я, Тамара Андреевна, верю в Бога», и я отстану, и больше слова не скажу. Молчишь?

– Это бабуля ему повесила, на счастье, – заступился за Пашку весёлый и ещё не ушедший Маргулин.

– Что? На счастье? – Переспросила Дубадурова у заступившегося и, стараясь говорить равнодушно, продолжала. – Это не поможет. Я лично ни в каком качестве крест принять не могу. Понимаю, когда носят медальон с маленькой фотографией матери или с фотографией любимой. Это естественно. А – это. – Она показала пальцем Пашке на грудь. – За это, – повторила она, исправляясь и возвышая голос, будучи не в состоянии более сдерживаться. – За это я ставлю тебе «два» и ты мне будешь ходить пересдавать и всякий раз говорить так: «Вот я пришёл без креста. Показываю. Разрешите, Тамара Андреевна, взять билет?». И когда увижу и своими собственными глазами, убеждусь… Убедюсь… Как правильно? Когда я увижу, что пришёл ты на экзамен, как нормальный человек, с чистой грудью и без всякой дребедени, висящей на шее. Вот тогда буду с тобой разговаривать. А сейчас – давай, иди домой и скажи своей бабушке спасибо. И знай, что «двойку» поставила не за математику, а за крест. И то, что ты тут на листке наколесовал, можешь взять с собой на память!

Окликнув Пашку ещё раз у самой двери, разошедшаяся завуч добавила:

– Так ты понял, Поспелов, что должен дома сказать? Ты должен подойти к тому, кто повесил крест тебе на шею, бабушка ли это или соседка, меня это не интересует, и сказать, что Тамара Андреевна за крест поставила «два».

Всё произошло так стремительно, что казалось неправдоподобным. Выйдя из класса, Пашка долго ещё стоял и перебирал в уме детали случившегося, а о том, что всё было не во сне, говорила оторванная пуговица.

Из раздумий его вывел Марков, получивший за экзамен «пять». Он прибывал в весёлом настроении и собирался зайти к тётке, жившей в одном доме с Пашкой. Когда-то их объединяло общее увлечение, оба коллекционировали марки. Но, с тех пор, как Пашка это увлечение оставил и перестал ездить вместе с Марковым на толкучку к «Филателии», они отдалились друг от друга. Друзьями же никогда не были. Временами Марков по привычке приходил и показывал новые приобретения, уговаривал кое-чем обменяться, и так в одно время зачастил, что Пашка был вынужден, для того чтобы избавиться от его назойливости, подарить ему все свои марки вместе с альбомом.

Марков переходил в новую школу, со специальным языковым уклоном и день экзаменов, был последним днём их совместного обучения.

Всю дорогу от школы до дома Марков ругал Трубадурову последними словами и, прощаясь, уверял, что она подохнет, как собака в яме.

– Это я тебе говорю, – весело крикнул он, отбежав несколько шагов по направлению к тёткиному подъезду.

Пашка кивнул, демонстрируя товарищу, что утешения не прошли впустую, и поднялся к себе.


4


Скинув в прихожей ботинки, поискав и не найдя тапочки, он в носках вошёл в комнату.

Отец ещё спал. «Наверно, сильно устал, до нас добираясь», – решил Пашка и представил неудобную, длинную дорогу, выпавшую отцу.

Пётр Петрович лёг, не раздеваясь, ближе к стене, чтобы не мешать Пашке утром. Лёг на спину и в таком положении оставался до сих пор.

– Я тебя утром проводила, – раздался за спиной голос матери, – зашла, чтобы его разбудить, а он уже – всё. Думала, крепко спит, хотела растолкать, дотронулась, а он холодный. Повезло. Хорошая, лёгкая смерть, уснул и не проснулся.

Всё это Лидия Львовна говорила стоя у Пашки за спиной, и при этом щёлкала семечки.

Пашка от услышанного остолбенел, матери не поверил. Он был уверен, что она обманывает. «Она всегда так поступает. Всегда делает больно. И теперь решила посмеяться, потому что знает – с ней я не останусь. Мы будем жить вдвоём с отцом. Обманывает, – думал он. – Ведь я вижу, отец дышит, у него поднимается грудь, шевелятся губы, рука. Она обманывает, потому что знает – нам сегодня идти к Макеевым. Вот и злится. Но отца нужно будить. Как ни устал он в дороге, надо поднять, доказать ей, что она обманывает».

Пашка подошёл к лежащему на тахте отцу и тихо позвал:

– Пап, ты меня слышишь? Ты спишь? Вставай. Помнишь, мы сегодня хотели к Макеевым идти?

Мать, продолжавшая стоять в дверном проёме и поначалу прыснувшая смешком, как только услышала о Макеевых, смеяться перестала, свернула кулёк с семечками и спрятала в карман.

– Ну, ты что, глухой? – Сказала она. – Или слов русских не понимаешь? Я же сказала – помер твой отец. Возьмись, дотронься. Из него всё тепло уже вышло. Холодный, как ледышка, видишь, окоченел.

Пашка с удвоенным напряжением стал всматриваться и ясно увидел, что грудь у отца поднимается и опускается, а губы шевелятся.

«Вот верхняя губа приподнялась, – думал он, – а вот опустилась. Живой! Она обманывает». Пашка протянул руку для того, чтобы пальцами закрыть ему нос. «Дышать будет нечем, и проснётся», – решил он, и вдруг, коснувшись нечаянно мизинцем отцовской щеки, со страхом, как будто обжёгся, отнял руку и, прижимая её к груди, понял, ощутил всем существом, что на этот раз мать не солгала. «А как же я? – Мысленно спрашивал он у отца. – Да, и разве можно так умирать, лёг спать и не проснулся».

– Ты бы поплакал, как полагается, – сказала мать, вынимая из кармана кулёк, – бессердечным растёшь.

Она поглядела на сына с упрёком и как бы между прочим спросила о том единственном, что могло её ещё в нём интересовать:

– По экзамену-то что получил?

– Двойку, – помолчав, ответил Пашка, не сводя глаз с отца.

Мать вскрикнула и, схватившись руками за грудь, словно её ножом кольнули, из рук на пол посыпались очистки и семечки, запричитала, – Как же я людям об этом скажу? Как на работу пойду? У меня спросят… Постой, ты за отца мстишь? Обманываешь?

– Нет. Двойка. За крест поставили, – сказал Пашка, стараясь смотреть в глаза матери, пытаясь уловить прыгающие её зрачки, пытливо всматривающиеся то в один его глаз, то в другой.

– Какой ещё крест? – Вскричала мать. – Ты что, с ума сошёл?

Она схватила сына за волосы, повалила на пол и стала бить ладонями по телу и лицу.

– Ах, ты, гадёныш! Как же тебя из школы рассчитывать будут? Восемь лет ходил туда и всё насмарку – волчий билет! Куда ж тебя с «двойкой» возьмут, дурака? Ни в какую тюрьму, ни на завод, никуда не примут! Ах, ты, гад! Скотина! – приговаривала она себе в помощь.

Приёмная Пашкина сестра, дочь Пацканя, учившаяся в специальном интернате, в классе коррекции, для детей с заторможенной психикой, и по причине простудной болезни не поехавшая с интернатом на дачу, видя, как брата бьют, по-детски открыто радовалась, и издавала звуки «гы-гы», что было у неё вместо смеха.

Пытаясь уйти от побоев и как-то высвободиться, Пашка рванулся. Лидия Львовна ухватившись за рубашку, порвала её. Тут-то родительскому взору и предстал крест. Но, на Пашкино счастье, мать успела уже забыть, в чём был крест виноват, на всякий же случай, припоминая, что что-то нехорошее с ним связано, она сорвала его и вместе с цепочкой бросила на пол. Ей было не до креста. Её ярость получила новую пищу в лице разорвавшейся рубашки, за что она с новой силой на сына и накинулась.

– Праздничная! Белая! Она же одна у тебя. В чём к людям теперь пойдёшь? Убить, гада, мало!

Она схватила сына за волосы и, решив, что не совсем удобно бить сына в комнате, в которой лежит его мёртвый отец, потащила в другую, где в сопровождении бранных слов, избиение продолжилось.

Милка подобрала крест с цепочкой, осмотрела и то и другое, цепочку оставила себе, а крест отнесла на кухню и бросила в мусорное ведро.

Побив сына всласть, и устав от этого занятия, Лидия Львовна выпила водки и легла спать.

Пашка, смыл с разбитой губы кровь, вернулся в свою комнату и стал искать крест.

– Милка, крест не видела? – Спросил он сестру, заглянувшую в комнату.

– Видела, не видела – тебе не скажу – гримасничая, ответила она.

– Скажи, – слабым голосом попросил он. У сестры внутри что-то дрогнуло.

– Его мама в помойку выбросила, – сказала Милка и, разжав кулак, показала цепочку. Показав, тут же спрятала, опасаясь того, что брат цепочку у неё отнимет.

Пашка пошёл на кухню и отыскал свою пропажу. Отнимать у Милки цепочку не стал, обошёлся суровой ниткой, с успехом её заменившую. И, только ощутив на разгорячённой груди холодок металла, он облегчённо вздохнул и успокоился, насколько это было возможно в его положении.

После того как Лидия Львовна проснулась, проспав ровно полчаса, она приняла надлежащие меры, чтобы убрать тело бывшего мужа из дома. В тот же день тело покойного перевезли в больничный морг.

Друг юности отца, вместе с ним учившийся и работавший, узнав о смерти Петра Петровича от Пацканя, все хлопоты взял на себя. Прихватив на всякий случай Пашку, стал ездить и улаживать дела. Пашке пришлось с отцовским другом юности, которого звали дядя Коля Кирькс, поехать на приём к главному похоронщику, сидевшему в переулке не далеко от Кремля, в чьём подчинении находились все кладбища и могильщики. В его приёмной дядя Коля, дрожащей рукой написал прошение, в котором просил продать гроб. Главный быстро расписался, поставил печать и направил в контору, располагавшуюся недалеко от Москвы-реки. В той конторе на прошении появились новые подписи, печати и номер магазина, в котором были обязаны гроб продать. Магазин находился на территории Ваганьковского кладбища.

Прямо от конторы дядя Коля Кирькс позвонил в гараж, где был заведующим, и сказал:

– Езжайте на Ваганьково.

Как стало потом известно, он, заранее всё обговорив, выговорил для этого случая грузовую машину с крытым брезентовым кузовом и в придачу трёх молодцов. Войдя в магазин, находящийся на территории Ваганьковского кладбища, торговавший всем необходимым для похорон, дядя Коля спросил у Пашки, какой гроб покупать. Пашка показал на самый дешёвый, обтянутый красным сатином, стоявший 19 рублей. Кирькс с ним согласился, но гроб на Ваганьково им не продали, отослали на Минаевский рынок.

На Минаевский рынок ни Пашка, ни отцовский друг не поехали, отправились одни молодцы. В их обязанность входило взять гроб, заехать за телом, а затем подъезжать к известному им больничному моргу. Пашка же с дядей Колей отправился сразу в больницу, чтобы договориться обо всём с главным врачом, на что имелась специальная записка от Лидии Львовны.

Главного врача на месте не оказалось, заместителю записка оказалась не указ, и только после его звонка главврачу на дом и перечтении написанного в ней, Пашке и дяде Коле было дано разрешение поставить гроб с покойным в больничный морг.

Грузовую машину с телом Петра Петровича ждали долго, заминка произошла на Минаевском рынке. К приезду машины морг работу закончил, и ключи от него покоились у дежурной медсестры. Когда тело привезли и Пашка прибежал к ней, затем, чтобы она шла и открывала, медсестра, разговаривавшая в это время по телефону, на секунду оторвавшись от трубки, объяснила, какой ключ от какой двери, а сама открывать не пошла. Пашка сам отпирал и сам открывал обитую оцинкованным железом массивную дверь, и сам же, с помощью дяди Коли и двух молодцов (третий сказал, что боится и заперся в кабине машины) вносил гроб в помещение, ставил его на кафельный пол. Гроб показался непосильно тяжёлым. Мальчишки, сидевшие и курившие на скамейке, стоявшей не далеко от морга, подбежали к открытой двери и стали с интересом заглядывать внутрь, стараясь высмотреть что там и как. Заметив такое чрезмерное любопытство, молодец, отказавшийся вносить гроб, выскочил из кабины и матерно ругаясь, прогнал их. Дав молодцам по десять рублей из своего кармана и поблагодарив, Кирькс отпустил машину.

На другой день Пашка со справкой, выданной ему заместителем главного врача и с паспортом отца, поехал в ту самую контору, что располагалась недалеко от Москвы-реки, и в обмен на справку и паспорт получил «Свидетельство о смерти». Сразу после этого был вызван похоронный агент, сутулый не красивый человек в очках с тёмными стёклами и с приятным, не подходящим его внешности голосом. Он оформил все необходимые бумаги касательно места на кладбища и траурного автобуса, показывал альбом с цветными фотографиями, на которых красовались надгробия, уговаривал нанять музыкантов, мотивируя это тем, что с музыкой будет легче.

– Похоронный марш, – говорил он, – только для постороннего уха противен, а для тех, кто в горе – это подмога, утешение, помогает выплакаться, успокаивает.

Агенту не поверили, и он, сдав сдачу до копейки, ушёл.

После его ухода, Пашке дали новое задание. Съездить на Ваганьково и купить всё необходимое из мелочей, что полагается для человека, уходящего в последний путь. На это он получил двести рублей в двадцатипятирублёвых купюрах.

В магазине сдачу сдавать не захотели. Вместо семи рублей, которые ему причитались, продавщица красноречиво показала стопку одних четвертных билетов, что по её мнению должно было всё объяснить и исключить всякий спор на подобную тему.

– Совести у вас нет, вы же старая женщина, вам самой скоро умирать, – сказал стоявший за Пашкой мужчина и хотел было ещё посовестить бессовестную, но сдержался и обратился к Поспелову. – Погоди, паренёк. У меня есть мелкие, я тебе разменяю.

Вернувшись домой, Пашка увидел ящики с водкой, стоявшие на кухне, купленные под «свидетельство о смерти» отчимом и дядей Колей Кирькс. Водка была «Столичная» в бутылках по восемьсот пятьдесят грамм, одну из которых открыли для ужина.

– Зачем столько? – Спросил Пашка, удивляясь.

– Не твоего ума дело, – закричал Пацкань, сидевший за столом вместе с матерью, дядей Колей Кирькс и Полиной Петровной Макеевой, которая не ела, не пила и, увидев Пашку, тотчас расплакалась.

– Павлик, миленький, где же ты был? – Говорила она, подходя к нему и стирая с глаз слёзы. – Я всё ждала тебя, дождаться не могла. Переживала.

– Вчера в морг ездил, гроб заносил. А сегодня в магазине был. Зачем вам не сказали? И я уже большой, крёстная, не надо за меня волноваться.

Пашка говорил дрожащим голосом, чувствуя в себе нарастающее желание заплакать.

– Как, гроб заносил? – Спросила Полина Петровна. – Сам нёс? Нельзя близким родственникам.

Полина Петровна посмотрела на Лидию Львовну и та, чувствуя себя виноватой, голосом, которого давно уже Пашка не слышал, тихо сказала:

– Не смотри так, Полина. Кому же, как не сыну?

– Да. Нашей вины нет. Всё неожиданно случилось, – поддерживая жену, добавил отчим и стал пасынку отвечать на вопрос, задевший его за живое.

– Вот ты спрашиваешь, водка зачем? Спрашиваешь, не подумав. А, к примеру, если люди придут, что, Павел, я на стол им поставлю? Запомни, Павел, нельзя перед людьми лицом в грязь падать. Нельзя никогда, ни в каком случае.

Два месяца назад у Пашки умерла бабушка, единственный человек в доме, который его понимал. Первым ударом после её смерти было для него увидеть Лидию Львовну, жадно обыскивающую бездыханное тело своей матери. «У неё золото должно быть, и крест серебренный, тяжелый», – кинула она в своё оправдание. Золота и серебра не нашла, а сына своего в тот день потеряла.

На бабушкиных похоронах Пацкань напился так, что упал в выкопанную могилу. Пашка этого не видел, рассказывали. А, на поминках пел и не раз порывался пуститься в пляс. В тот же день вечером, в комнату, отданную Пашке, зашла целая ватага из числа пришедших помянуть, и, не стесняясь его присутствием, стала делить то, что после бабушки осталось.

Делить особенно было нечего, но так пришедшим этого хотелось, что никак не возможно было без этого обойтись. Родная сестра Лидии Львовны, прилетевшая на похороны аж из Благовещенска, не могла же вернуться домой с пустыми руками. Забрала шёлковые занавески и капроновую тюль. Кто-то забрал фарфорового воробья, стоящего на трюмо, кто-то трюмо, напольный коврик и люстру. Словом, кому что досталось.

Пацкань в разделе имущества тоже принимал живейшее участие, а так как ничего тёще не дарил и забирать назад было нечего, да и куда забирать из собственного дома, то по разделу, самым серьёзным образом, получил старое, потёртое бабушкино платье. У находившейся на поминках Тоси, жены Глухарёва, он тут же, со свойственной ему практичностью, стал справляться, что из этого платья можно сделать.

– Брюки сошьёшь?

– Не получится, – прикидывая платье к ногам Мирона Христофорыча, серьёзно отвечала Тося, – материала не хватит.

– А трусы?

– Для трусов материал не подходящий. Хотя можно попробовать.

– Попробуй. Да? Попробуешь?

Этот разговор стал для Пашки последней каплей. Он тихо вышел из комнаты, оделся и побежал к Макеевым. В тот же день у него поднялась температура, он заболел и ночевал у них. Утром за ним пришла Лидия Львовна.

– Домой не вернусь, – при всех сказал он.

И пока температура не спала, действительно жил у крёстной. Но, как только температура прошла, его стали убеждать и уговаривать вернуться к матери, на что пришлось ответить рассказом про бабушкино платье, которое пошло отчиму на трусы.

После рассказа от него отстали, а Полина Петровна имела с пришедшей за ним матерью, долгий разговор, который закончился ссорой, угрозами Лидии Львовны прийти в другой раз с милицией и хлопаньем дверью. Угрозы её никого не напугали, но когда, через день Лидия Львовна пришла за ним во второй раз, то все в семье Макеевых как-то виновато молчали, а она чувствовала себя победительницей. Галина, дочь Полины Петровны, его двоюродная сестра, сказала, что жить ему надо дома, у матери, что у него теперь своя комната, и никто не будет мешать.

– Не упрямься, Пашкин, ты не маленький, – такими словами сестра закончила свою речь и надела на него куртку.

Пашка понял, что жизнь его в доме у Макеевых закончилась.

– Я вас люблю, а вы меня не любите, – сказал он тогда и заплакал. – А ты, Галя, самая злая! – Крикнул он, уходя и глотая горячие слёзы.

Кроме бабушкиной смерти и всех страданий, выпавших на его долю, с её смертью связанных, более всего огорчала Пашку ссора с Макеевыми, с дорогими сердцу людьми. И огорчала тем сильней, что не видел возможности помириться. «Вот если б вдруг вернулся отец, – думал он, – тот человек, которому можно рассказать всё, и о матери, и о несправедливостях, которые он претерпел. И с ним, конечно, можно пойти к Макеевым и всё объяснить. А когда отец им всё объяснит, то они обязательно простят его и перестанут ненавидеть». А что теперь, после обвинений в предательстве, они его ненавидят – в этом он не сомневался и очень от этого страдал.

Какая же была радость, когда то, о чём мечтал, произошло – отец вернулся. Отец! Не такой, каким помнил, но живой, настоящий, не вымышленный. Сколько надежд сразу зажглось в его сердце. С Макеевыми помирится, с отцом не расстанется, начнётся новая, счастливая, состоящая только из праздников жизнь. И вот, всё пропало самым невероятным, неожиданным и страшным образом. Вместо счастья и радости выходили горе и слёзы. Кому теперь поведать свои душевные муки? Кто теперь помирит с Макеевыми, с людьми, которых он любит, и которые его ненавидят? Некому поведать, никто не поможет, он сирота, один на земле и несчастен в своём одиночестве.

Пришло время объяснить, почему главный врач разрешил поставить гроб с покойным в больничный морг, зачем было куплено отчимом столько водки и подробнее представить Пашкиных родителей.

Лидия Львовна, по второму мужу носившая фамилию Пацкань, работала врачом в Наркологическом центре, а с главным врачом той больницы, в морге которой стоял теперь гроб, была в дружеских отношениях ещё с медвуза. Статная, высокая, коротко стриженая. Для своих сорока хорошо сохранилась и с тридцатилетним мужем смотрелась ровней, тем более, что Пацкань был потрёпан, истаскан и выглядел гораздо старше своих лет.

Первый муж у Лидии Львовны был старше её на десять лет, второй на десять лет моложе, она всем об этом рассказывала. Если говорить о последних её пристрастиях, то нельзя обойти любовь к получению подарков, которые часто принимала и в виде денег. Гордилась тем, что пока продаётся спиртное, без работы не останется. О том, как получила своё хлебное место, скажем её словами: «Как мне всё это досталось, и сколько сил я на это потратила, одному только Богу известно».

В последний год полюбила весёлые компании, где не гнушалась напиваться до бесчувствия, что тоже делалось не просто так, а в целях профилактики – «дабы снять накопившееся». С Пацканём познакомилась давно. Познакомил бывший муж, Пётр Петрович, когда вместе с «Мирошей» работал в гараже при заводе. Затем Пацкань уходил в таксисты, снова возвращался на завод, и только после второго своего возвращения женился на свободной тогда уже Лидии Львовне.

Мирон Христофорыч был человеком чрезмерно преданным винопитию и единственно, в чём с супругой безоговорочно сходился, так это в страсти к застольям. Это была главная статья расхода, на которую денег не жалели. Пашкин отчим был полноват, когда говорил или дышал – раздавалось сопение. Роста был невысокого, одна нога короче другой. Он носил обувь с разными по толщине подошвами, так с изъяном справлялся. Рыжеволосый, краснощёкий, с бурыми усами и бледно-зелеными, кошачьими, глазами. Работал водителем и числился в штате гаража при известном в районе, оборонном, заводе.

В основном трудился на погрузчике, развозил грузы по территории предприятия. Но, после того, как заместителем директора стал Цекатун Валериан Захарыч, Пацкань частенько, раз восемь в месяц, на чёрной волге ГАЗ – 24, стал ездить в «спец холодильник», а оттуда – к Валериан Захарычу домой, отвозя приобретённые в холодильнике продукты. В гараже, которым заведовал не любивший «Фарфорыча» Кирькс, не без звонка того же Цекатуна, у Пацканя появился собственный сейф, якобы для хранения смазок и инструмента, необходимых всякому автослесарю, в которые Пацкань якобы думал переходить. Но, в автослесаря он не перешёл, а смазки и инструменты в его сейфе стали занимать более чем скромное место.

В сейфе Пацкань стал хранить спиртопродукты, которыми торговал в рабочее время, запрашивая за них в зависимости от настроения, двойную, тройную, а то и четвертную цену. Терпеливые его коллеги, время от времени теряя терпение, ломали в сейфе замок, забирались в недра и лакомились спиртопродуктами бесплатно, как бы компенсируя этим свою переплату. Единицы, из особо негодующих, подогретые этим самым спиртопродуктом, ловили Пацканя и били кулаками. На вопрос Мирона Христофорыча: «За что?». Отвечали: «За жадность и за то, что стучишь». Услышав, что бьют за дело, ибо знал, что повинен в этих грехах, Пацкань успокаивался. Отведя душу, успокаивались и коллеги. И жизнь в гараже очень скоро принимала свой прежний ход.

Пацкань менял сломанный замок на новый, опять запасался спиртопродуктами и в те дни, когда ему не нужно было ехать в холодильник, открывал свою лавочку. Коллеги, ещё вчера грабившие и избивавшие, подходили, жали руку, просили не помнить зла и называя про себя его сукиным сыном, снова платили втридорога.

Три ящика «Столичной», купленной благодаря свидетельству о смерти, предназначались, разумеется, не для поминок, а для сейфа. О поминках по началу и разговора не заходило, должно быть, и не было бы, если бы не Полина Петровна и не дядя Коля Кирькс, которые взялись за их подготовку с сердечным участием и втянули в этот процесс Пацканя и Лидию Львовну. Так не прошло и получаса, как пришли Фёдор и Максим, принесли с собой картошку и сразу стали чистить её, кидая очищенную в ванну с водой. Пришла старшая дочь дядя Коли Кирькс, принесла индюка и две трёхлитровые банки самогона. Заговорили о рисе и изюме для кутьи и о муке для блинов.

Утром следующего дня, выйдя на кухню, Пашка увидел четырёх женщин и огромную работу по приготовлению пищи. Старшую дочь дяди Коли Кирькс, крестную и Галину он сразу узнал. Заметив пристальный взгляд сестры, он покраснел и опустил глаза. Незнакомая девушка хохотнула, глядя на это.

– Да, такой вот брат у меня, – гордо сказала Галя. – А, это подруга моя, Ванда, она поможет.

– Ой, Павлик проснулся, – очнувшись от своих мыслей, сказала Полина Петровна, – иди, сходи к маме, миленький. Она тебя что-то спрашивала.

Крестная подошла к нему, погладила по голове и поцеловала. Пашка заметил, что голос у крестной дрожит, а веки красные, припухшие. Ему хотелось побыть с ней, но приходилось идти к матери.

– Одевайся и дуй в больницу, – сказала Лидия Львовна, когда он нашёл её в комнате.

– Зачем в больницу? – Не понял он.

– В морг! – Повысив голос, уточнила мать. – Отнесёшь вещи. Тут Полина костюм принесла и всё, что полагается. Давай, это заранее нужно сделать.

– Хорошо, – безропотно согласился Пашка и взял из рук матери сумку.

– Да, погоди ты! Не сразу сейчас. Через полчаса, через час. Иди, поешь пока.

На кухне, положив в глубокую тарелку большую порцию салата с горошком, Галина подсела к Пашке и стала есть вместе с ним из одной тарелки.

– Ничего? – Осторожно спросила она. – Тарелок больше нет, посуду из кухни всю вынесли, – попыталась она оправдываться, но почувствовав, что это лишнее, замолчала и стала есть спокойно.

Пашке было приятно, что примирение произошло так просто и так красиво. Отец всё-таки сделал то, чего он от него ждал. Примирил с Макеевыми и особенно с Галей. Какая-то необъяснимая радость разлилась по сердцу.

– Ешь, ешь, – говорил он всякий раз Галине, которая ела с аппетитом, но временами останавливалась и вопросительно смотрела на него. И Галина ела, слушалась, его, самого младшего. И от этого на душе становилось особенно светло, вспоминались те вечера, в которые Пашка по каким-либо причинам должен был ночевать у Макеевых. Фёдор с Галей рассказывали им с Максимом придуманные сказки, устраивали между ними соревнования: кто скорее прожуёт и проглотит варёное яйцо целиком, засунутое в рот. Они с Максимом старались, а Галя с Фёдором, глядя на них, смеялись.

Пашке у Макеевых всегда было весело. Летом с балкона пускали бумажных голубей, смотрели – чей выше поднимется и дальше улетит, за голубями шли мыльные пузыри, переливающиеся всеми цветами радуги, прозрачные и красивые, они быстро появлялись на свет и так же быстро исчезали. Следом за пузырями брызгалки, с направленными твёрдыми струями воды и непременным смехом. Зимой играли в жмурки, в карты и в домино, все вместе раскатывали тесто и готовили пельмени. Они не скучали, всегда что-нибудь да придумывали, у них всегда в квартире было много смеха, всегда царило веселье.

Через полчаса, взяв сумку с вещами, Пашка направился к моргу, рядом с которым должен был ждать его Фёдор.

– Кто тебе губу разбил? – спросил Фёдор, протягивая брату руку для рукопожатия.

– Не знаю, – опуская глаза, сказал Пашка.

– Побили. Отчего Максиму с Назаром не скажешь? Чего они тебя не защищают? Или ты сам не хочешь?

– Не хочу, – ответил Пашка и, чтобы переменить тему, приподнял и показал брату сумку с вещами, которую надо было отдать санитарам.

Войдя в помещение морга, через дверь находящуюся с другой стороны от той, в которую вносили гроб, они оказались в приёмной. Объяснившись со стоящими и чего-то ожидавшими там людьми, Пашка постучался и вошёл к санитарам. Два молодых человека, как раз завтракали в этот момент. На большой, чёрной, чугунной сковороде, только что снятой с плитки и поставленной на стол, ещё шипели в масле жареные яйца, которых было не меньше дюжины. Расспросив для кого и не спросив, как того ожидал Пашка, денег, которых у него с собой и не было, они взяли сумку и сказали, что всё сделают, как надо. Даже тогда, когда вошедший вслед за ним Фёдор спросил некстати, не нужно ли заплатить, они наотрез отказались, уверяя, что совершенно не нужно.

Выйдя из морга на улицу, Пашка с Фёдором зашли в маленький жёлтый автобус, ПАЗик, к ним приписанный и к тому времени уже подъехавший. Этот маленький жёлтый автобус должен был везти гроб на кладбище. Сидя в тишине на прохладных сидениях, изредка отвечая на вопросы водителя, они дожидались своих. Свои подошли к половине одиннадцатого и их, как показалось Пашке, было слишком уж много.

Из тех, кого узнал и кого никак не ожидал увидеть, были: Назар, пришедший вместе с Максимом, Степан Удовиченко, пришедший вместе с Галиной, люди со двора, как то: повар, фамилию и имя которого Пашка не знал, известный тем, что посадил когда-то клён во дворе и дарил чуть ли не каждый день детям карамель, Гульканя, человек знаменитый своим пристрастием к скачкам и тем ещё, что имел пластмассовое горло и говорил шёпотом. Мелькала фигура Валентина, грузчика из продуктового, которого все называли милиционером, так же проживающего в их дворе. Была дальняя родня, которую Пашка, как-то видел в доме у тёти, но это было так давно, что он теперь их еле узнавал. Из тех, кого предполагал видеть, были: отчим, мать, Милка, крёстная, Максим, Галина, дядя Коля Кирькс и вчерашние молодцы, помогавшие перевозить тело отца. Было так же очень много совсем незнакомых. Увидев такое количество людей, Пашке захотелось от них спрятаться.

И странно, чтобы не думать обо всех этих близких, чужих, знакомых и не знакомых, не думать о главном, самом страшном, что ему предстояло и было неотвратимо, он стал вдруг думать о грузчике Валентине и ушёл в эти думы целиком.

Валентин, работавший теперь грузчиком в продуктовом и ходивший повсюду в синем промасленном халате, был толстым и сутулым. Этот Валентин совсем ещё недавно был милиционером, но милиционер из него был никудышный. Он стеснялся своей формы, до ужаса боялся хулиганов. Пашка видел однажды, как он ехал в одном автобусе с хулиганами, те ругались, курили, обижали пассажиров. Пассажиры вопросительно смотрели на Валентина, а тот, бедный, не знал, куда б ему спрятаться. Съёжился, забился в уголок, отвернулся и делал вид, что смотрит в окно. Жалкое было зрелище.

То ли дело участковый Шафтин, тот и без формы ходил милиционером, и голосил почём зря. Когда мужики во дворе заигрывались в домино, мешали людям спать, он выходил и командовал: «Конец игре». И его все слушались, а выйди Валентин и скажи так, все бы только рассмеялись.

Хорошо, что в милиции Валентин работал недолго и оттуда пошёл прямо в грузчики. Изменился человек, как заново народился, что значит, не играть чужую роль. Стал твёрдо шагать, громко говорить, в каждом жесте стал виден хозяин. Правда, с тех пор, как устроился в магазин, обнаружилось в нём много странностей. Время от времени стал подпадать под влияние различных увлечений. То, взялся склеивать модели, а то вдруг заболел идеей физического бессмертия, говорил о каких-то учителях, пьющих свою мочу так же запросто, как воду из-под крана, называл мочу «водой жизни», но сам больше водку пил. Ел проросшие зёрна, какие-то коренья, на ночь привязывал к ноге проволоку, а другой конец проволоки к батарее, чтобы старость, накопившаяся в нём за день, в течение ночи ушла в землю. Очень во всё это верил, но вера его была не твёрдой. Как с моделями, так и с долгожительством скоро завязал, стал беспробудно пить и этим утешился.

Отчим, как только пришёл, так сразу же осведомился – не в обиде ли санитары?

– Они не взяли, Федя предлагал, – ответил Пашка лишь затем, чтобы тот от него отстал.

Когда санитары впустили всех в комнату, в которой стоял на невысокой подставке открытый гроб с телом отца, Полина Петровна, не сдерживая себя, заплакала навзрыд, за нею следом стала плакать Галя и некоторые из подошедших к гробу женщин. Было неожиданностью для Пашки увидеть, что некрасивое лицо грузчика Валентина и благообразное лицо дяди Коли Кирькс тоже покрыты слезами. Сам Пашка, какое-то время боялся смотреть на отца, но, пересилив этот страх, заставил себя взглянуть. Отец, лежащий в гробу, был непохож на того отца, которого он видел лежащим на тахте, и дело было не в костюме, в который отец теперь был наряжен. Выражение лица за этот короткий срок изменилось и стало другим. Лицо имело теперь печать блаженства и умиротворённости, а глаза из закрытых превратились в сощуренные, приоткрытые. Казалось, что он в щелочки между ресниц смотрит за всем, что происходит вокруг и, видя Пашку, тихо и ласково ему улыбается. К Пашке подошёл Мирон Христофорыч и спросил, нужна ли панихида.

– Чего? – Испугался Пашка и попытался от него убежать.

– Говорить что-нибудь надо? – Поймав его за плечо, объяснил отчим и добавил. – Если хочешь на ту сторону, то обходи через голову. Никогда не пересекай покойнику его последнюю дорогу. Ну, так как? Панихида нужна или нет?

– Не нужна, – ответил Пашка, высвобождая плечо.

Мирон Христофорыч понимающе закивал головой, отошёл в сторону и объявил гражданскую панихиду. Стали один за другим выходить незнакомые люди и говорить речи.

Один нервный худой гражданин с длинными волосами, которого, как потом оказалось, никто и не знал, говорил хоть и пространно, но зато так искренне, что даже ушедшие санитары вернулись, чтобы его послушать.

Заметив санитаров, отчим кинулся к ним, спрашивал, не в обиде ли? Санитары ответили, что всё в порядке и от червонца, который отчим им старался всучить, отказались. За исключением пламенной речи, произнесённой никому не известным гражданином, речи других ораторов состояли из пустых и бесцветных фраз, которые и всегда коробят, ну а в настоящий момент казались просто чем-то неприличным и вызывали в Пашке сильное негодование. Однако на женщин эти лживые речи действовали иначе, успевшая уже успокоиться Полина Петровна вдруг снова в голос заплакала.

После панихиды гроб накрыли крышкой, вынесли из помещения, в котором находились, и внесли в автобус. Часть пришедших села в этот же крохотный ПАЗик, часть в большой «Львовский», специально для этого случая выписанный дядей Колей. Многие из пришедших проститься на кладбище не поехали.

Приехав на кладбище, первым делом купили железный крашеный крест, написали на нём фамилию и инициалы, год рождения и год смерти. Крест со свежими надписями впереди всей процессии с гордостью понёс дядя Коля Кирькс. За ним на специальной высокой железной тележке с колёсами повезли закрытый гроб, а уж за гробом пошли все те, кто приехал.

Свежие ямы под могилы, очень часто вырытые, мимо которых они шли, походили на окопы, их было не менее двадцати и могильщики, молодые краснощёкие парни, всё продолжали их рыть. Распорядитель, стоящий там же, с красной повязкой на рукаве, указал место и сказал, что можно снять крышку и попрощаться.

Всё напоминало конвейер. К следующей могиле распорядитель проводил другую процессию, за ними третью, четвёртую, пятую. Оглядывая всех с высоты своего двухметрового роста, он опытным глазом подмечал тех, кто уже простился и парням, копавшим новые могилы, давал сигнал, известный лишь ему и им, после которого они тут же бросая рыть, шли закапывать. Мастерства у них было не отнять, при этом никто не позволял себе никаких неточностей, способных оскорбить чувства родственников покойного. Механизм погребения был совершенен и работал, как часы.

Дядя Коля Кирькс, поставив крест так, чтобы тот мог опереться на гроб, достал из внутреннего кармана пиджака полоску бумаги с написанной на ней молитвой и положил её на лоб Петру Петровичу. Стали подходить и по очереди прощаться, целовать через бумажную ленту покойного в лоб. Последним подошёл дядя Коля Кирькс, достал из того же внутреннего кармана другую бумажку, которая оказалась свёртком с песком, развернул его и находившийся в нём песок рассыпал по телу покойного в виде креста. После чего и саму бумажку сунул в гроб, где-то в ногах, а сам подошёл к изголовью. Склонившись над другом юности, коснулся его лба троекратно, приложившись поочерёдно губами, щекою и лбом. Сделал это со знанием дела, излишне не торопясь, с внутренним проникновением. После того, как простился, гроб закрыли, забили гвоздями и опустили в могилу.

Очень быстро, практически в одно мгновение, могильщики засыпали красный сатин землёй, а в образовавшийся холмик воткнули крест и цветы, длинные стебли которых обрубили лопатой. Пашка не плакал и, как ему казалось, его вообще никто не замечал. Но, когда, после ухода могильщиков, он направился к холмику, все разом кинулись к нему и аккуратно схватили, видимо опасаясь того, что начнётся истерика. «Значит, помнят», – подумал он и объяснил схватившим, что хотел ком глины раскрошить. После объяснения Пашку отпустили, терпеливо ждали, пока крошил он ком, ну, а потом тихо отвели в сторону.

Дядя Коля Кирькс дал Пашке десять рублей, чтобы тот отдал их распорядителю. Распорядитель, увидев деньги, очень быстро сказал «нет», но тут же, воровато оглядевшись по сторонам, взял их и сказал «спасибо». На этом похороны закончились, впереди были поминки.

Пашка боялся, что из поминок сделают балаган, как это было на поминках у бабушки, но этого не случилось.

Присутствие Полины Петровны, Фёдора, Гали, дяди Коли Кирькс и других серьёзных людей способствовало тому, чтобы отчим не плясал, не пел песен, и остальные сомнительного вида граждане не вели себя на поминках так, как на свадьбе.

Пришёл старший по дому, знавший Пашкиного отца. Ему освободили место, щедро обставили тарелками со студнем, сыром и сельдью, вооружили стаканом, до краёв наполненным сорокоградусной. Выпив за упокой души, обращаясь к Пашкиной крестной, старший по дому, сказал:

– Вот, Полина, вспоминая сейчас Петра, светлая ему память, скорблю и плачу, а вернусь домой, буду смеяться и плясать. Свадьба у меня, веселье в доме. Дочь замуж отдаю. Ничего не поделаешь, такая жизнь. Всё рядом и горе, и радость.

Задерживаться он не стал, посидел несколько минут, как обещал, поплакал и, утерев слёзы мятым носовым платком, распрощался и пошёл на танцы.

За столом, справа от Пашки, сидели Максим с Назаром, пили водку как взрослые. Слева Валентин-грузчик, одетый в костюм с запахом сырого подвала. Валентин грыз ногти на руке, больше похожие на щепки и, дыша в ухо спиртным перегаром, нашёптывал по-своему добрые, имевшие цель утешить, слова. И хотя выбрал не самый подходящий приём, Пашке было приятно, что жалеют и утешают.

– Твой ещё пожил, – говорил Валентин, – а мой в тридцать два помёр. Как говорится, только бы жить да радоваться, а он возьми, да помри. Мне три года было, поднесли с ним прощаться, а отец небритый, я кричу: «не хочу целовать, он колючий». Не помню его совсем. Был на кладбище года два назад, натаскал земли из леса, а в этом году приехал – на могилке ландыши, земляника. Красота. Всё из-за земли лесной. Я ведь тоже семьи хотел, чтобы как у людей, а жена ушла к тому, у кого машина. У меня машины тогда ведь не было, её и теперь, машины, даже нет, и никогда даже больше не будет… А дочке сказали, что я умер и повели, показали мою могилку. Я даже очень сильно тогда переживал. Я в милиции работал на «Урале». Был у меня такой мотоциклет с коляской, гонял на нём, хотел разбиться. Перевернулся один раз, но об этом никто не знает. Знает один человек, но он никому об этом не скажет, он настоящий мужик. Да, навредил я тогда себе, позвонки расширились, с тех пор нервничать много стал. Вот пояс постоянно ношу (он ударил себя рукой по животу), летом жарко, а ничего не поделаешь.

– Тебе нельзя работать грузчиком. Тяжести поднимать, – сказал Пашка, серьёзно обеспокоенный здоровьем собеседника.

Глаза у Валентина заметались по сторонам, он успел уже забыть о крушении и травме позвоночника, но тут же нашёлся:

– Нет, это же гимнастика. Это помогает. Только поэтому в магазин и пошёл.

Пашка понял, что мотоцикл, травма – это скорее выдумка, спросил про дочь.

– Дочь? Нет, совсем не вижу. Один раз, когда дочка к тёще приезжала, тогда видел издалека, но не подходил. Постоял, посмотрел. Тёща меня в тот день в магазине увидела, говорит, дочка здесь, чего не заходишь? А я говорю – вы же меня похоронили и дочке могилку показали, она сразу заткнулась и ушла.

Валентин рассказывал о своих горестях легко, весело, и от этого Пашке становилось его ещё жальче. Он смотрел на синие ногти больших его пальцев, видимо раздавленные на работе ящиками или другими тяжёлыми грузами, и своё горе уже не казалось таким тяжёлым. Да, и нужно было признаться, на поминках его охватило неведомое дотоле ощущение счастья. Нет, о смерти отца он ни на мгновение не забывал, но все вокруг его так утешали, так жалели, так любили, что противиться чувству радости просто не было сил.

А главное – в своих чувствах все были искренни. Мог ли он подумать, что будет счастлив в день похорон отца? Да, и хоронили ли? Умирал ли? В смерть теперь не верилось. Казалось, что отец всех обманул и снова ушёл, на долгие десять лет. А приходил лишь затем, чтобы помочь ему, своему сыну, примирить его с миром. Отец помог и конечно, не умер, а иначе сердце бы так не ликовало. Пашка чувствовал это и знал.


5


На следующий день Пашку на улице остановила женщина.

– Извините меня, пожалуйста, – сказала она, – это правда, что Вы – сын Петра Петровича Поспелова? И, что сам Пётр Петрович…

Женщина сильно волновалась и беспрестанно мяла в руках маленький носовой платок, которым время от времени отирала сухие щёки, так, как будто по ним текли слёзы.

– Да, я его сын, Павел, – ответил Пашка, видя, что это не праздное любопытство, – и то, что Пётр Петрович… Тоже правда, – грустно добавил он.

– Неужели опоздала? – Спросила женщина у неба. Казалась, вся жизненная сила ушла из неё, после Пашкиных слов.

– Как это случилось? Где? – Стала расспрашивать она слабым, дрожащим голосом.

Умилённый видом горя незнакомой женщины, Пашка стал рассказывать:

– Дома. Никто не ожидал. Вечером легли спать, он как раз перед этим подарил мне свой крест, а утром…

– Крест? – недослушав, переспросила женщина оживляясь. – Как? Пётр Петрович передал вам свой крест?

В потухших её глазах появилась надежда.

– Да, – подтвердил Пашка, сказанные слова.

– Так это же меняет дело! Видите ли, – стала взволнованно объяснять незнакомка, – дело в том, что у меня сын погибает, – она поднесла платок к лицу и привычным жестом смахнула выкатившуюся на щеку слезу, – понимаете? Погибает теперь, в это самое время, а я, мать, не в силах ему помочь. Искала Петра Петровича, сказали, в Москве. Приехала в Москву, отыскала квартиру и вдруг – такое известие. Я не знаю, за кого меня приняли, женщина с вязаной ленточкой на голове, открывшая дверь, так странно на меня смотрела. И вы простите, я ей не поверила. В сердце закралось сомнение. Знаете, всякое бывает. Чего только не скажешь из ревности. А, он мне нужен. Так нужен был. Простите, что решила вас дожидаться, всё-таки в крайнем положении нахожусь, и потом, вот, не ошиблась.

Она снова вытерла не появившуюся на щеке слезу. Вслед за этим произошла сцена, поразившая и напугавшая Пашку. Женщина, извиняясь, попросила показать ей крест Петра Петровича. Пашка, совершенно не представляя себе последствий, расстегнул на рубашке верхнюю пуговицу и показал. Увидев крест, женщина прошептала: «Спасён. Теперь спасён» и поверглась перед Пашкой на колени. Причём, встав на них, поклонилась, касаясь белым напудренным лбом грязного асфальта.

Напуганный до смерти Пашка, внимательно следил за тем, как она это делает, опомнившись, хотел убежать, но поднявшая голову женщина его остановила.

– Подождите, прошу вас! – Умоляюще возопила она, вставая с колен.

– Что вам нужно? – Спросил Пашка. – Крест? Не отдам.

– Нет, нет. Боже упаси, что вы, – поспешила успокоить его женщина, – зачем? Я за сына хочу просить.

– Какого сына? Чем я могу помочь? – Не понимая смысла просьбы, начиная смотреть на женщину с подозрительностью, спросил Пашка.

– Молитвой, – с готовностью ответила женщина. – Вашей молитвой.

– Я не знаю молитв. И не умею, – стал виновато объяснять он.

– Особенного умения здесь не требуется. Вам, Павел Петрович, с такой реликвией… Да, исходящей от неё благодатью, достаточно будет простого желания помочь. Придёте домой, выберете тихую минуту, более не потребуется, и помолитесь. Скажите по-своему несколько слов. Здесь главное не знание, а желание помочь. Как мать, прошу, помогите. С сыном моим, Андреем, беда.

Женщина говорила тихо, но уверенно и, услышав «попробую», тут же, поблагодарила и ушла, оставив Пашку в недоумении.

Придя домой, он стал размышлять: оставить ли просьбу без внимания или же сделать то, о чём женщина просила? Хорошенько подумав и вспомнив, с каким состраданием она расспрашивала о смерти отца, он остановился на последнем. «Тем более, – решил он, – что это не составит большого труда». Посмотрев на бабушкину икону, пыльную и всеми в доме забытую, он решил, что слова короткой молитвы, которую уже придумал, будет удобнее произносить, глядя на неё. Встал лицом к запылённому лику, перекрестился, как это делают верующие во время молитвы, и стал говорить:

– Господи, прошу тебя…

Договорить не получилось. Он вынужден был прерваться, услышав за спиной знакомое «гы-гы». Неприятно было узнать, что сводная сестра находилась дома, наблюдала за ним сквозь щель приоткрытой двери и всё видела.

– Милка, что ж ты гулять не идёшь? – Спросил Пашка, краснея, как человек, замеченный на чём-то постыдном, и вспомнив характерный ответ сестры на этот, часто задаваемый ей, вопрос, тут же сам себе ответил. – Ну, да. Дома веселей.

– Гы-гы… Молишься? – В нос произнесла Милка. – Всё маме скажу!

– Чего – всё?

– А то, что ты молишься, и ещё скажу, что ты крест, который она выбросила, подобрал и носишь.

Пашка представил себе сцену, как мать и отчим, выслушав рассказ Милы, будут дразнить его «баптистом», как величали без разбора всех верующих, как будут смеяться, а возможно силой попробуют отобрать у него крест. Стало до того стыдно, что готов был провалиться под землю. Проклинал и себя, решившегося играть роль молельщика, говорящего придуманные слова, и Милку, с её отвратительным смехом, которая всё время следит за ним, и незнакомку, которая, скорее всего, над ним подшутила. Но делать было нечего. «Что будет, то будет», – решил Пашка и слегка успокоившись, уверил себя в том, что крест в любом случае не отдаст, в конце концов, его на время можно будет даже спрятать, а будет мать с отчимом дразнить – что ж, это можно и потерпеть.

И ещё Пашка принял одно твёрдое решение – не верить незнакомым, посторонним, людям и не исполнять их подозрительные просьбы. И припомнив любимую поговорку Трубадуровой: «А если бы тебе сказали – прыгай в колодец?» – уверил себя в том, что это решение не только твёрдое, но и окончательное.

Милка сдержала слово, данное брату о том, что расскажет о кресте и молитве, но как это было не странно, последствий жалоба не возымела. То ли потому, что от похорон и поминок Лидия Львовна ещё не отошла, то ли от того, что голова её в тот момент была занята совсем другим, более важным делом. Как бы там ни было, сыну не сказала ни слова. Быть может, ещё и потому не сказала ни слова, что двойку за экзамен никак не связывала с сомнительным сыновним объяснением, в котором фигурировал крест. Неудовлетворительную оценку, сама для себя, объясняла просто – сын робкий, замкнутый и конечно, как следует не смог рассказать того, что знал. А что он знал, в том сомнений не было. За два месяца до экзамена она ежедневно заставляла сына сидеть и учить экзаменационные билеты, а затем пересказывать их ей наизусть, за чем сама следила по тетрадке.

«Там, где не нужно говорить, – думала она, – в математике письменной, там, пожалуйста, на четвёрку написал. Та же картина с русским. Письменный экзамен на пять, а за устный еле-еле тройку поставили. А почему? Потому, что молчун, слово из него клещами не вытянешь».

На другое утро, когда Пашка пошёл в школу для пересдачи экзамена, первым, кто на улице попался ему на глаза, была та самая женщина, что накануне просила за сына.

Опустив глаза, Пашка направился мимо неё. Она поняла, что он к разговору не расположен и, сделав по инерции движение вперёд, робкую попытку подойти, осталась стоять на месте. Наблюдая за всем этим краем глаза, Пашка остановился и повернулся к ней. Женщина подошла и одними глазами спросила: «Как»? Пашка понял её так хорошо, что, не колеблясь, ответил: «Пока нет». И, оставив женщину, продолжил свой прерванный путь в школу. Решил, что сегодня же сделает то, о чём она просит. Пусть это глупо, бессмысленно, но раз уж ей это так важно.

В школе начался ремонт, ходили маляры, по рекреационным залам с шумом бегали малолетние дети тех учителей, которые вынуждены были, по тем или иным причинам всё ещё находится в школе.

Он прождал Трубадурову, стоя у дверей учительской, два часа. От запаха краски заболело сердце. Дубовый паркет, натёртый рыжей мастикой, от которого исходил малоприятный дух, тоже ни здоровью, ни настроению не помогал. В коридорах стало тихо. Жизнь ушла из стен школы вместе с малолетними детьми, которых увели с собой освободившиеся мамы. Даже случайный маляр, отбившийся от бригады, не проходил более мимо Пашки. Трубадуровой всё не было.

Когда же Тамара Андреевна вышла, то, делая вид, что очень занята и совершенно о нём забыла, сказала, что пересдачи сегодня не будет и чтобы он приходил завтра.

Пашка, ожидая подобных издевательств, покорно согласился и направился домой. Возмутившись тем, что с сопливых лет ученики имеют наглость не умолять, не унижаться, не просить, Тамара Андреевна его окликнула и попросила расстегнуть рубашку и показать грудь.

Увидев крест, сначала обрадовалась тому, что не ошиблась и предугадала то, что там увидит, а затем пришла в бешенство, так как всем сердцем своим хотела ошибиться и креста на груди не обнаружить. Она сделалась страшной и с гневом в голосе категорически заявила, что сдача экзамена с завтрашнего дня переносится на послезавтрашний, а если снова придет с крестом, то никаких пересдач больше не будет и «двойка» пойдёт в аттестат.

На пути из школы домой снова встретилась женщина, имени которой Пашка не знал.

– Прошу Вас, как мать, – сказала она дрожащим голосом, поймав его взгляд. – За раба Божьего, Андрея.

Весь вечер Пашка просидел дома. Друзья, его сверстники, он знал это точно, купались теперь в пруду, разводили костры в овраге, пекли картошку. Кто-то играл в футбол, кто-то катался на велосипеде. Теперь, после примирения с Макеевыми, можно было запросто пойти к ним, к Максиму на голубятню, там среди прочих голубей была у него любимица – беленькая, хохлатая голубка. Крохотная, как птенец, с маленьким клювом и большими обворожительными глазами. Она так ему нравилась, что однажды приснилась. Но настроение было такое, что ни готовиться к пересдаче экзамена, ни идти куда-либо, просто не мог. Мог лишь сидеть и не спеша размышлять.

Рассказать о чём размышлял, невозможно по той причине, что и сам он, когда отвлекался от мыслей и хотел вспомнить, о чём, собственно, они были, к удивлению своему, ничего припомнить не мог. И в таком полурасслабленном состоянии, не смыкая глаз, Пашка провёл не только вечер, но и целую ночь.

Утром, вспомнив о женщине и просьбе, попросил у Бога помощи её сыну Андрею. Решив, что если эта молитва не поможет, то не поможет уже ни что.

Через час раздался звонок в дверь, и в квартире появилась та самая просительница. Ничего не спрашивая, обливаясь слезами благодарности, первая заговорила.

– Спасибо! Спасибо! Вы – наш спаситель! – Восторженно восклицала она.

Пришла женщина не с пустыми руками, принесла подарки. Отчиму золотые часы, матери – золотые серёжки и перстень с одинаковыми камнями в виде набора. Милке дала деньги на сто порций мороженого. Принесла цветы, коньяк, шампанское и коробку шоколадных конфет.

– Увидите, – убеждённо говорила она, – не знаю подробностей, сын их расскажет, когда вернётся. Но, материнское сердце не обманешь. Я чувствую, что он спасён.

– А мне дочь вчера говорит, Павлик молится, – вторила ей мать, уже надевшая на себя серьги и перстень. – Ну, мало ли что. Думаю, пусть молится. Я никогда против этого не была. Сама в верующей семье росла, жаль только, что верить в Бога времени не было. А, тут вот, оказывается, дело-то в чём!

– Да, да. Это всё по моей просьбе, – подтверждала Нина Георгиевна, так звали женщину, принимая из рук Мирона Христофорыча до краёв наполненный бокал с шампанским. – И как не совестно мне было мучить его в такое время!

– Да, парень только что, как говориться, отца схоронил, – поддакивал отчим, нагоняя на себя поддельную грусть и тут же с восторгом добавлял. – Ну, за знакомство. За вашего сына, чтобы он был здоров.

– За знакомство, – соглашалась Нина Георгиевна, чокаясь с Фарфорычем и Лидией Львовной, – …и за сына! Спасибо вам за эти слова!

Задаренные родители, разглядывая подарки и подношения, с удовольствием пустили в комнату к Пашке двух женщин, пришедших вместе с Ниной Георгиевной.

Женщины были высокие, стройные, годов тридцати пяти. Одетые в длинные тёмные платья до пят, с испугом в глазах и пальцами, сплошь унизанными золотыми перстнями. В их облике было что-то величественное и одновременно жалкое, и неуловимо для взгляда одно перетекало в другое.

От их прихода словно холодом повеяло, Пашка почувствовал озноб. Женщины, как только вошли, сразу же, поверглись на колени и так же, как когда-то Нина Георгиевна, поклонились, касаясь лбами пола.

– Да, что вы делаете? Встаньте! – Беспокойно заговорил Пашка, напуганный происходящим.

Женщины показались ему настолько несчастными, так много скорби было в них, что он заранее приготовился сделать всё, чего бы они ни попросили: прыгать в трубадуровский колодец, отдать отцовский крест, наконец, отдать даже и саму жизнь.

– Христа ради! Христа ради! – Не отрывая лбов от пола, голосили женщины.

– Да, чего вам? Что нужно? – Спрашивал Пашка, совершенно растерявшись. Не видя способов поднять нежданных гостей с колен и сам готовый вместе с ними расплакаться.

В этот момент вошла Нина Георгиевна, оценила обстановку и подняла женщин с колен.

– Помогите им, Павел Петрович, – сказала она голосом ему незнакомым, свободным от слёз, красивым и величавым. – Они, в своё время, по глупости, по молодости, сделали операции. Страшные, непростительные, после которых ребёнок, который должен был бы родиться, дышать и смеяться, не рождается, не смеётся и не дышит. Они не первые и не последние из тех, кто поступал и поступает так. Все мы люди и в грехах, как в шелках. Другие и не задумываются об этом и уж конечно не помнят о подобных делах своих, а этим вот, с тех самых пор, и нет покоя. Помогите же им, Павел Петрович. Верните покой их заблудшим душам. Позвольте целовать свой крест во спасение!

Прослушав столь своеобразную рекомендацию, желание отдать и пойти на всё, сменилось на неприязнь.

– Пусть в церковь идут, – сказал Пашка с сердцем, и закрывая рукой грудь, в том месте, где висел крест, несколько мягче добавил. – Я не священник, что бы крест у меня целовать.

– Им именно к вашему кресту приложиться хочется, – залепетала Нина Георгиевна, меняя красоту и величие в своём голосе на знакомую ему дрожь. – Ведь вы же человеколюбец, Павел Петрович. Знаю по себе. Мне помогли, так и их не оставьте. А в церковь они сходят, помолятся. И вы, смилуйтесь, помогите им.

Она встала на колени и, сложив руки ладонями вместе, потрясала ими в воздухе, как бы прося без слов.

Пашка, ничего не говоря, непроизвольно убрал руку, которой закрывал крест на груди. Это расценили как знак дозволения. С волнением и трепетом подходили женщины и касались жадными губами висящего на пашкиной груди креста. И, тут же, поцеловав крест, брали безвольную Пашкину руку и целовали её. Затем, вставая на колени и кланяясь, касались губами ступней.

Позволив пришедшим делать всё, что пришло им на ум, Пашка очень скоро почувствовал себя обессиленным. Непомерно тяжёлый груз, вдруг, свалился ему на плечи. Такая усталость овладела, что не мог оставаться на ногах, сел на тахту и когда женщинам, на прощание сказал: «до свидания», то не узнал своего голоса, так он стал протяжен и слаб. И сами слова прощания еле родились и еле слетели с его вмиг похолодевших, сухих губ.

«Конечно, бессонная ночь, – думал он. – Но, откуда такая усталость? В таком состоянии нельзя засыпать. Если закрою глаза сейчас, то непременно умру, как отец. Потому что нет сил даже раздеться, а силы уходят. Если сейчас забудусь, то во время сна последние кончатся и сил на то, чтобы проснуться и жить не останется».

Это было последнее, о чём Пашка подумал перед тем, как веки смежились. Он заснул и увидел яркий, поражающий достоверностью, сон.

Приснилась широкая улица заброшенного села, будто сам он стоит на заросшей бурьяном дороге, проходящей вдоль улицы и на него, во всю прыть, во весь опор, несётся огромная белая лошадь. Хвост и грива, развеваясь от бега, сливались и образовывали, несущийся по воздуху, длинный и широкий шлейф.

Не добежав до Пашки каких-нибудь трёх шагов, лошадь исчезла, а на её месте оказались те самые женщины, которые приходили вместе с Ниной Георгиевной. Были они закутаны с головы до ног в тот самый шлейф. И тут же, на Пашкиных глазах, шлейф, превратился в пену. В обычную белую пену. Но, почему-то именно это превращение Пашку напугало. Наблюдая за пеной, он сразу почувствовал, что в ней-то и заключается главная опасность и, глядя на несчастных, беспомощных женщин, закричал, не помня себя:

– Не стойте! Сбрасывайте её с себя! Руками сбрасывайте!

Но женщины его не понимали или не слышали. Виновато улыбаясь, они дрожали и жались друг к дружке.

– Сбрасывайте, кому говорю! – Крикнул он, что было сил и, кинувшись к ним, стал смахивать пену с их плеч, стараясь делать это как можно быстрее.

Вдруг, повинуясь какому-то непонятному чувству, он оставил женщин в покое и оглянулся. За его спиной стояли люди. Много людей. Они стояли молча и неподвижно. Живые, но казалось, что вылеплены из воска. Они не шевельнулись, когда он, обращаясь к ним, с прежней тревогой в голосе, продиктованной страхом за женщин, просил:

– Помогите!

Равнодушие смотрело на него. Напрасно всматривался он в их лица, ища хоть проблеск внимания. Тупые, безучастные. Лица, как оказалось, были серыми. То ли от грязи внешней, то ли от внутренней, вызвавшей на лицах такую неестественную, болезненную краску.

С трудом нашёл он в себе силы, чтобы отвернуться от них и повернуться к женщинам. Но, повернувшись, женщин не обнаружил, как не увидел и сельской улицы.

Пашка вдруг оказался, самым волшебным образом, посреди поля с тёплой вспаханной землёй. Собственно саму землю, её тепло, он особенно хорошо ощущал, так как стоял босиком.

– Принимайте работу! – Сказал подошедший к нему мужичок и тут же, отвернувшись, куда-то пошёл.

Пашка направился вслед за ним. На мужичке была телогрейка, засаленные, как у тракториста штаны, кепка и кирзовые сапоги. Одной рукой он сильно размахивал, а в другой, неподвижной, нёс лопату. Рассмотрев хорошенько мужичка, Пашка стал смотреть себе под ноги, на землю, как она мягкая и тёплая проминается под ступнями. Шли долго, идти было приятно. Мягкая земля, по которой шёл Пашка, дышала, испарялась, опьяняла дурманящими запахами. Наконец пришли. Мужичок подвёл его к двум небольшим бугоркам.

– Вот, пожалуйста. В лучшем виде, – отрапортовал он. – Только кресты осталось поставить.

– Поставьте, – сказал Пашка, не понимая вопросительного взгляда, с которым посмотрел на него мужичок.

– Кресты? – Удивляясь, переспросил тот. – Кресты дело не моё. Рубите сами.

Оглядевшись по сторонам, Пашка понял, что находится на краю кладбища. Но, кладбища не обычного. Не было больших могил с большими крестами, его окружали, почти игрушечные могилки-холмики, над каждой из которых возвышался свой маленький берёзовый крест.

Вдруг у бугорков, появились те самые женщины, которые совсем недавно были в пене. Теперь они стояли чистые и весёлые.

– Вон тебе роща, вот тебе помощь, – сказал мужичок и вложил Пашке в руки увесистый, хорошо наточенный, топор.

– А что, со мной не пойдёте? – Спросил Пашка.

– Нет. Боюсь. Здесь побуду, – чистосердечно признался мужичок.

Пашка посмотрел в ту сторону, куда его направляли и увидел небольшую, жиденькую рощу. Самую обычную, состоящую из редких молодых берёз. Роща как роща, но почему-то было страшно, не то, что идти, даже смотреть на неё.

– Не пойдёте? Ну, как хотите, – медленно проговорил Пашка и сделал несколько шагов по направлению к деревьям, но тут же вернулся и, подойдя к женщинам, попросил их пойти вместе с ним. Женщины переглянулись, улыбнулись и посмотрели на него виновато. Виновато, но так, что сразу стало ясно, они никуда не пойдут.

– Хорошо. Ждите здесь, – сказал он, собираясь идти, но не пошёл, а снова обратился к мужичку и спросил. – Одной берёзки хватит?

– Хватит, – с готовностью подтвердил мужичок.

– Одну-то я срублю, – сказал Пашка женщинам, думая о том, как бы в рощу не ходить.

После неприлично долгого бездействия и молчания он снова спросил у мужичка:

– А без крестов нельзя?

– Нельзя. Что за могила без креста? Её обязательно зверь разроет, если без креста, – пояснил мужичок, доказывая необходимость идти в рощу.

Собрав всю свою смелость, Пашка зашагал к берёзкам. Выбрав деревце, росшее на самом краю, размахнулся и ударил под самый корень. Раздался оглушительный человеческий крик, а из-под врезавшегося в дерево топора хлынула фонтаном горячая багряная кровь. Кровь так быстро прибывала, что уже через несколько мгновений топор скрылся под её колеблющимся слоем. Опомнившись от услышанного и увиденного, Пашка попытался вынуть засевший в дереве топор, но из этого ничего не вышло, попробовал отпустить топорище, но и это сделать не удалось. Руки словно вросли в рукоять.

Только после этого, со всей ясностью и остротой, стало понятно, почему боялся рощи мужичок и от чего он сам смотрел на неё с необъяснимым страхом. Кровь, тем временем, прибывавшая с каждой секундой, стала закипать и пузыриться. Из появлявшихся и лопавшихся на поверхности пузырей шёл густой красный пар, похожий на дым, которым всё заволокло.

Пашка уже и не знал, в «дыму» находится или в самой крови. Хотел звать на помощь, но испугался, что захлебнётся. Когда же, преодолев страх, стал кричать, то вопреки желанию, голоса не было слышно. С замиранием сердца ждал он того момента, когда наступит смерть. Казалось, она уже близка, не хватало воздуха, он стал задыхаться и в этот момент – проснулся.

Облегчённо вздохнув и вытерев пот с лица, Пашка решил никого более к себе не подпускать, и даже не слушать. В особенности тех, кто из двух возможностей – стать матерью или убийцей, выбирает вторую. «Сами убивают, пусть сами в крови и кипят», – решил он и в этот момент услышал, как в его комнату отворяется дверь.

В дверном проёме появилась рыжая голова отчима.

– Павлушенька, опять к тебе, – сказал он сладким голосом, из чего Пашке стало ясно, что отчим от пришедших получил деньги.

– Мирон Христофорыч! – Окликнул он Пацканя, уже спрятавшегося за дверь.

– Да, сынонька? – Ответил Пацкань ласково, возвращая голову в дверной проём.

– Скажите тому, кто пришёл, что я совсем не тот, за кого они меня принимают и ничем им помочь не смогу. И если Вы, случайно, взяли у них деньги, то, пожалуйста, верните их назад.

Отчим, сделав недовольную мину, убрался, а Пашка, вдруг почувствовал в теле такую же слабость, какая одолела его утром. Губы высохли и похолодели, силы снова куда-то ушли. На улице стоял душный вечер, из открытого окна с особой остротой доносился запах пыльного асфальта. Пашка с ужасом подумал о том, что ему завтра нужно будет идти к Трубадуровой и сдавать математику. «А что, если умру или просплю? Нет, умирать нельзя. Мать за это убьёт».

Об этом и помышлять было страшно, и чтобы не проспать, не умереть, решил совсем не ложиться. Только в этом случае, как ему казалось, сможет, если и не пересдать, то хотя бы в школу придти. Так подсказывала логика, а жизнь брала своё. Он свалился на тахту и заснул тяжёлым, крепким сном и проснулся только вечером следующего дня, уже будучи раздетым, лежащим на свежем постельном белье.

Рядом с тахтой на стуле сидела Нина Георгиевна с металлической кружкой в руке. Заметив, что Пашка открыл глаза, она улыбнулась.

– Попейте отвара, – сказала она и поднесла к Пашкиным губам кружку с тёпленькой, горьковатой жидкостью.

Пашка сделал два глотка и отстранил кружку рукой. Осмотревшись, заметил, что недалеко от его постели, на полу, на мягких тюфяках, сидят те самые женщины, которые приходили к нему целовать крест, а потом приснились.

– Где я? Что это со мной было? – Спросил он у Нины Георгиевны, оглядывая помещение, в котором находился и удивляясь его схожести с собственной комнатой.

– Вы только не волнуйтесь, – успокаивала его Нина Георгиевна. – Вы у себя дома, в своей комнате, всё хорошо. Ни о чём не думайте, не заботьтесь. Выздоравливайте поскорее нам на радость.

– Экзамен! – С ужасом вскрикнул Пашка, вспомнив Трубадурову. – Экзамен-то как? – Спросил он у Нины Георгиевны, не подумав о том, откуда бы она могла знать про его пересдачу. Но, она знала и, как выяснилось, не только знала, но и всё уже устроила.

– Тамара Андреевна Трубадурова, – говорила Нина Георгиевна, – просила передать, что удовлетворительную оценку может поставить и без Вашей явки. А, если удовлетворительная оценка окажется недостаточной, то надо будет ей только позвонить, и она в таком случае, тут же придёт, навестит, устроит небольшое собеседование и только после этого сможет поставить оценку выше. Что же касается недомогания… Ваша прелестная мама решила, что это от переутомления. Похороны, экзамены, много нервничали – из всего этого вышло расстройство вегетативной нервной системы, следствие чему бессилие и болезнь. Моё же мнение, если позволите, совершенно отличное. Мне кажется, временная слабость случилась у Вас из-за того, что Вы, без надлежащей к тому привычки, взвалили на себя чрезмерный груз наших грехов. И если удивляетесь тому, что я записалась в Ваши сиделки, не удивляйтесь. Слишком много сделали Вы для меня, чтобы могла я быть неблагодарной. Ваша прелестная мама, очень хорошо понимает эти чувства. Она не стала препятствовать и даже пустила меня на время к Вам пожить. Скоро Вы поправитесь, встанете на ноги, и тогда я со спокойной душой смогу Вас оставить.

Люблю

Подняться наверх