Читать книгу Сборник лучших произведений конкурса «К западу от октября» - Алексей Жарков - Страница 8
В посмертии
Н. Гамильнот
ОглавлениеПамяти Э. А. По
Капли красного вина блестят на ее губах в неровном свете тусклого фонаря, который то гаснет, то вспыхивает по прихоти безжалостного времени. Время не имеет ни начала, ни конца; оно шагает по миру одиноким схимником, наряды которого давно сгнили и повисли бархатной слизью и – о, горе тому! – кто познал быстротечность угасающей жизни. Так жаждущий глотает из инкрустированного бокала, не зная, что на дне растворен яд. Тщетность человеческого существования – главный рефрен судьбы; безжалостная сила его вводит в уныние даже самых стойких из нас, медленно, капля за каплей, отбирая надежду, веру, счастье, свободу и умение радоваться мелочам. Впрочем, ничто из этого уже не имеет власти над моими помыслами и сердечными метаниями. Я нахожусь в состоянии великой истины, но дух мой, как и прежде, не знает покоя.
Ограда, к которой я прислонился спиной, холодная и мокрая от недавно прошедшего дождя. В руках моих бутылка из-под коньяка, на донышке которой еще плещется благословенная жидкость. Я жду: тихий, как ушедший под землю родник.
…мелодия разливается по равнодушной эпохе, дробится, наполняется воздухом, дышит умирающей лошадью, становится невыносимым зовом ошибок, маской шута на лице времени. Вечность, разве я этого просил?! Мелодию, убивающую при бемоль?..
Бабочки кружатся в вихре, но бабочки – лишь мысли в моей голове. Плащ под горло не греет. Какая ирония! Нет нужды излагать, что уже ничто не способно согреть мое бедное тело, а покой кажется мне слаще, чем поцелуи возлюбленной. Я утратил все! все! Проклятие довлеет надо мной в эту скорбную, особенную ночь. Но ведь я сам согласился на это – так кошка соглашается пожрать собственное потомство, не желая, чтобы оно досталось в пищу стервятникам.
– Ты ненастоящий, – говорит моя спутница с глупым и таким неуместным смешком. – Но красиво. За Хэллоуин?
Бутылка и пластиковый стакан встречаются. Я делаю глоток: неутомимый жар, как впредь, алым цветком вырастает в желудке. Слишком темно, чтобы она увидела, что жидкости в бутылке не убавилось ни на йоту. Да и если бы увидела, что с того? Разве похожа она на тех ангелов, чья скромность была их защитой и добродетелью? Я предостерегал, осуждая порочность, но двери зала открылись: гостья в маске цвета южной ночи поклонилась пресыщенным господам и начала свой убийственный, ослепительный танец. Маска Черного Сладострастия, «abyssus abyssum invocat»!
Кладбище тянется на многие мили округ, грань между жизнью и смертью здесь тонка для всякого, кто обладает чувствительным и нежным сердцем. Непривычность этого царства усопших вызывает в душе ненужные воспоминания, и рот мой кривится от судорог. О, насколько слеп я был в человеческом существовании! Когда из-под моего пера выходили слова о Петербурге, туманном и холодном видении чужой страны, предполагал ли я, что однажды окажусь на месте упокоения русских? Твое воображение безжалостно, Госпожа Смерть.
Королева Усопших, чей сын Лавкрафт, смотрит на меня с загадочной полуулыбкой на сахарных устах. Ее образ проступает сквозь каждый крест, сквозь каждый памятник… Лунные лучи ощупывают могилы, так дети тянутся маленькими ладошками к материнской груди, но ландыши, растущие на могилах, печальные незабудки, клонящиеся ивы, – лишь подол платья королевы, а не молочное тело, отливающее серебром. Правительница Мертвых близка здесь как никогда. Но прикоснуться к ней, находясь в мире живых, невозможно. Я не понимал этого в те годы, когда был жив, однако сейчас никто не назначает границ моему разуму и воображению.
Человечество пестует плоды разума и наслаждается ими, разум – любимое дитя жизни. А воображение подобно лунным лучам, которые настойчиво ищут непознанное знание и иногда – лишь иногда! – высвечивают из ниоткуда страну сидов и фей. Где магия подобна раскаленному горну, а в воздухе жгутом завивается время.
Пьющая вино начинает смеяться, и эхо ее голоса дробится, разбиваясь о ледяной мрамор памятников. Серьги-крестики звенят в ушах чарующими колокольчиками, все в Татьяне дисгармонирует с местом, где мы находимся. Язычок – темный в неверном свете фонаря – слизывает бардовые капли, напоминающие кровь.
– А ведь я люблю тебя, – признается она, вдоволь насмеявшись. – Ну, не тебя… а того, другого, чей образ ты представляешь. Забавно, да? Кладбище. Ночь. Хэллоуин. А ты как будто настоящий. О-хре-неть!
Я в который раз удивляюсь, что понимаю ее речь. Она говорит быстро и рубленые фразы, которые в моем веке использовать было плохим тоном, для нее также естественны, как плавники для рыбы. Я же мучаюсь, не понимая, почему детский лепет стал единственным верным учением и способом поддержания бесед? Конечно, нет никаких причин для обвинений, но если бы мы знали… Вероятно, история всегда будет упираться в это «если бы» скованная, словно река нависающими берегами, словно горло возлюбленной – безжалостной чахоткой.
…Мелодия поет все яростней, ткань мироздания двоится и троится в моих глазах. Все должно быть подчинено порядку, о, Дискордия! Я понимаю это лучше, чем кто бы то ни было, ведь порядок – это приятный глазу корсет, который надевает на себя человечество в извечном страхе совершить ошибку…
Голос Татьяны пронзает тишину извечной горечи могил, она опьянела и, подобно провинциальной актрисе, готова импровизировать:
– О, сломан кубок золотой! душа ушла навек!
Скорби о той, чей дух святой – среди Стигийских рек.
Гюи де Вир! Где весь твой мир? Склони свой темный взор!
Там гроб стоит, в гробу лежит твоя любовь, Линор!
Наши взгляды встречаются, но знание о прошлом невыносимо и я поспешно отворачиваюсь. Она не видит: по щекам моим текут призрачные слезы, как дар безвозвратно ушедшим мгновениям. Я скорблю о себе и о ней, о мире, наслаждающимся маской порочности, о том, что утрачено безвозвратно – печальные мыслители, наверное, еще существуют в темных недрах библиотек, но, Дискордия, как их мало! Век поэтов канул в небытие, захлестнутый волнами времени.
Ветер шумит в осенней листве, тихой поступью колеблет иссохшую траву могил, где-то вдали резко и горько кричит птица, одинокая, как старинное предание. Могу ли я чем-нибудь ей помочь? Нет. Также, как ничем не могу помочь Татьяне – я не желаю, не желаю, чтобы она…
– Lord help my poor soul!
Ладонь тянется к ладони, глаза пьянеющей на могилах вспыхивают страхом и изумлением.
– Что..? Что ты сказа…
Моя призрачная ладонь проходит насквозь – не соприкасаясь с ее бледной, подобной лилиям, кожей. И она это видит, начиная осознавать весь ужас своего положения.
Прости, моя бедная девочка. Твое время пришло.
…Мелодия нарастает и прорастает барабанной дробью. Кто одинок, тот одинок навеки. Среди умерших мертвых нет, среди умерших мертвых нет… мироздание открывается, втягивает в себя последнее дыхание – и успокаивается, как море после отлива…
Наступает утро. Бледные лучи освещают зеленоватый мох оград, высвечивают застывшие последним предостережением даты, наделяя их болезненной улыбкой.
Кленовый лист, желтый по краям и алый в центре, касается неподвижного лица.
Девушка, одетая в костюм вампирши, лежит холодно и умиротворенно. Ее навек открытые глаза пронзают серость туч взглядом, который ЗНАЕТ.
Губы, приоткрытые в последнем усилии, напоминают о недолговечности человеческого существования.
Кулон золотой цепочкой обвивает шею. Портрет Эдгара По, американского писателя, умершего в девятнадцатом веке, еще сохраняет тепло медленно остывающего тела. Глаза писателя полны скорби; словно бы сама вечность смотрит на нас из бездонных глубин человеческого духа: мятежного и непокорного.
* * *
…а где-то в другом мире одухотворенный и быстрый, как мечта, писатель выводит горящие строки на ослепительно-белой бумаге:
«The Read Death had long devastated the country. No pestilence had ever been so fatal, or so hideous. Blood was its Avatar and its seal – the redness and the horror of blood…»
В глазах вечности бусинки-смешинки разбиваются друг о друга, рождая вероятности.
Потому что смерти нет.
Совсем.