Читать книгу Жажда. Роман о мести, деньгах и любви - Алексей Колышевский - Страница 3

Глава 2

Оглавление

Может, кому-то и нравится жить в Сочи, вот уж не знаю таких. Сам-то я здесь родился, спасибо папаше-военному. Десять лет назад он пьяным упал в море, да только его и видели. Я с тех пор всегда с опаской захожу в воду и далеко стараюсь не заплывать. Мне кажется, что превратившийся в какую-нибудь зубастую рыбину отец, соскучившийся без привычного общества, так и поджидает, когда мелькнет перед его лупоглазой рогатой башкой моя пятка, чтобы утащить меня на дно. Нет уж, папенька, довольно ты нам попил красненькой, плавай-ка ты лучше один.

А Сочи мне надоел. Раньше я любил его, а теперь не могу узнать свой город – таким он стал пафосным, дорогим... совсем чужим. Местные жители, то есть и я в их числе, чувствуют себя на положении досадливых мух, от которых отмахиваются отдыхающие. Делать здесь нечего. Таксистом я становиться не хочу, карманником тоже, да и приличная с виду работенка администратора в каком-нибудь отеле меня не прельщает. Мне бы чего-то такого... Учиться после школы я не стал, было не на что, а так хотелось в Москву или в Ленинград, даже лучше в Ленинград, там ведь есть Финский залив – пусть совсем другое, но все же море. Но в Ленинграде у меня никого, да и после того как он стал Питером, тоже никого не появилось. А вот в Москве, мать говорила, жил когда-то родственник по фамилии Мемзер. Этот родственник, доводившийся мне дядей, благодаря своей фамилии уехал было в Америку, там страшно разбогател и вернулся сюда, чтобы богатеть дальше. Так многие делают, ссылаясь на ностальгию. Говорил мне кто-то, что у эмигрантов это называется «камбэкнуть на Рашу», или на «мазерлэнд». Как это часто бывает, Мемзер о нас, скромной своей сочинской родне, и не вспоминал, да и мы ему не докучали совершенно, опасаясь, по провинциальной своей наивной воспитанности, вызвать его раздражение или даже ярость своим внезапным появлением в его жизни.

Я меж тем устроился слесарем в автосервисе и немедленно ощутил себя белейшей из ворон в этом обществе замасленных мужиков с их вечной потребностью опрокинуть чекушку безо всякого повода и разговорами «за жизнь». Все это мне претило, я лишь выполнял то, что мне говорили, а возвращаясь домой, помогал матери по хозяйству, копался в семейном достоянии – огородике или делал уроки вместе с младшей сестрой. Иногда шел к морю – был у меня там свой укромный угол, где я устраивался с бутылкой колы и книжкой или каким-нибудь журналом, где печатают рассказы. Пляжная полоса впереди была пустынна. Все прибрежные достопримечательности находились в стороне, и я лишь раз вынужден был стыдливо отвернуть от своего убежища, в которое проникла молодая страстная парочка отпускников, освобожденных от супружеских уз на срок в две недели ровно. Возможно, то, что я на них натолкнулся, было каким-то знаком, но я, разумеется, ни о чем таком не подумал и, растеряв все романтическое настроение, созданное предвкушением покойного чтения чужих мыслишек в журнале, побрел домой, размышляя по дороге о вполне непристойных вещах, касающихся безмятежных адюльтерщиков, лишивших меня заслуженного вечернего отдыха.

Мать встретила меня в некотором волнении – это выражалось в том, что очки ее были пристроены на лбу, прядь когда-то каштановых, а ныне пегих от преобладающей седины волос выбилась из-под платочка и в руках она держала письмо.

– Вот, твой дядя наконец о нас вспомнил, – произнесла она со значением. – Он скоро будет здесь.

– В смысле? – Я отнюдь не разделял ее возбуждения, все еще лелея подробности соития тех изменщиков, и вопрос мой вышел совсем тусклым и до того непонятным, что я вынужден был конкретизировать: – Он разве у нас собрался остановиться? Но у нас негде! Не на кухне же ему спать, в самом деле, – и, вдавив в речь какую-то ненужную паузу, добавил: – Мама.

Мать вся как-то собралась, сжалась, словно пружина, и этот ее завод сошел на нет всплескиванием рук, от чего очки вернулись на свое привычное место, оседлав нос и сделав мать прежней, знакомой:

– Да конечно же нет, Сереженька! Твой дядя человек, – она со значением произнесла следующее слово, – очень богатый, – мать выговорила это четко, по буквам, – и собирается нанять горную виллу. Он зовет всех нас в гости, непременно надо с ним повидаться!

Я пожал плечами, скорее из духа юношеского противоречия, чем в действительности так считая:

– Зачем это? Я, во всяком случае, никуда не поеду.

Мать немедленно рассердилась. Она стала позволять себе вот так шквалисто сердиться после утопления пьющего моего родителя, словно ранее концентрировала в душе эту естественную человеческую способность выходить из себя, не проявляя ее при отце, который во хмелю распускал руки и не раз бил ее. Но тут, к моему удовлетворению, и сестра поддержала меня, заявив, что мы нищие, но гордые и ни на какие смотрины к богатому дядюшке никогда не потащимся. Мать спорила с нами, а потом вдруг сразу как-то ослабла, с ненатуральной безнадежностью махнула рукой, пробормотав: «Что же я хочу, ведь я сама вас так воспитала», – и больше не настаивала. На следующий день была суббота, в автосервисе у меня выдался выходной, и я видел, как после долгих сборов мать, надев все же то самое платье, которое она примеряла первым, перед восемью остальными, такими же старомодными, настоящими осколками прежней ее жизни за военным, последний раз взглянула в зеркало, провела рукой по шарикам бус и, с укоризной взглянув на меня, еще сонного, стоящего в дверях своей спальни, ушла из дому. Я пошел досыпать и, уже сладко зарывшись половиной лица в подушку, понял, что ее уход непременно должен быть связан с приездом этого любителя горного воздуха – моего американского дядюшки.

День тянулся как-то неравномерно, и один час, пролетев, как мне казалось, за четверть часа, сменялся другим, тянувшимся никак не быстрее трех своих эквивалентов. Мать вернулась под вечер, от нее вкусно пахло мускатным вином, духами, которых у нее никогда не было, и еще чем-то нездешним, но весьма приятным. Она сдержанно улыбалась (исхитрялась улыбаться, даже когда пила чай) и таинственно молчала, справедливо ожидая взрыва нашего любопытства. Этот немой поединок, эту партию клуба молчунов сдала сестра, которая, не выдержав, спросила что-то дежурное, что-то похожее на «Как все прошло?», но все же немного не то. Впрочем, это неважно.

– Все же очень жаль, что я не воспитала тебя в кавказском послушании. Мне было неловко перед твоим дядей, когда я заявилась одна-одинешенька и поначалу имела глупый вид. Он ведь так хотел тебя видеть. Ты его интересовал гораздо больше, чем какая-то старушенция. Представь себе – только о тебе мы и говорили! Но, тем не менее, все закончилось прекрасно! – Мать, довольная тем, что все шло так, как она задумала, щелкнула пальцем по своей фарфоровой чашке – щелчок этот вышел у нее каким-то по-мальчишески озорным – и принялась расказывать дальше. Из ее слов мы узнали, что являемся бледным отростком мощнейшего финансового ствола, который представляет собой наш еврейский дядюшка, вернувшийся из своей Америки. Видно было, что все эти слова – лишь частые шпалы, уложенные под рельсы, которые должны в конце концов куда-то привести, чем-то таким возвышенным закончиться, чем-то, что никак не будет похоже на заурядный тупик или депо, воплощенное в последнем глотке маминого чаю. Так и вышло. Мать с торжеством извлекла из сумочки конверт и принялась им трясти над столом. Из конверта выпали американские купюры. Собрав все эти существенные и значительные бумажки в веер, мать указала им на меня и торжественно произнесла:

– Собирайтесь, молодой человек! Вы едете покорять Москву!

Думаете, я возразил ей? Что толку возражать, коли веер реален, коли впереди Москва, коли дядюшка оказался порядочным и согласился потрафить племяннику, призвав его под свою благополучную сень? Ну не противопоставлять же, в самом деле, всей этой заманчивости мой автосервис, овражек в береговой полосе, обесчещенный двумя скоропостижными любовниками, разлетевшимися к тому времени по разным городам, окунувшимися в реальность своих семей и привычность супружеского благополучия и тотчас позабывшими о данной друг другу клятве в скором времени встретиться.

Оказалось, что дядюшка боится самолетов и даже из Америки прибыл, затратив кучу времени на морское путешествие до Европы, а оттуда уже поездом на Белорусский вокзал. Поэтому, отдавая матери конверт с веером, он попросил, чтобы любимый, никогда им прежде не виденный племянник прибыл к нему так же, поездом. Самолетом я летал только раз, в детстве, стало мне тогда худо, я весь был зелено-белым, и, помню, отец в своей форме, мужественно улыбаясь окружающим, заботливо наклонялся ко мне, менял приветливое лицо на свирепую маску и аспидно шипел: «Цыц, твою мать!»

Поэтому поезд. Пусть. Тем удобнее, тем лучше, когда есть время для перехода из мира в мир, не так болезненно, не так неожиданно оказаться в незнакомой столице, с корнем выкопавшись из семейного огородика.

Я стоял у окна в своей плацкарте, наблюдая за большой стрелкой часов, застывшей перед ежеминутной судорогой, и ждал, когда от ее толчка тронется, обратится в движение весь мир. Циферблат покажет свой тыл и медленно пропадет для меня, оставшись для кого-то на месте, столбы начнут отступать, уходя вглубь сцены, подобно актерам на последнем выходе, когда уже никто не собирается кричать им «бис», а все протискиваются в гардероб. Потечет вспять перрон, унося своим течением окурки, плевки, семечную осталость, убогий киоск с развешанными журнальными красотками, угнетающими либидо отдыхающих, и людей, идущих вперед, а все же пятящихся, словно раки, благодаря преломлению в стекле исчезающих за краем оконой рамы плацкарты под каким-то особенным углом. Там, за окном, была явь, здесь – сон, ни звука, лишь ноги чуть ослабли и понимаешь, что, как и во сне, если захочешь двинуться вперед, чтобы оказаться там, среди киосков, плевков и людей, то ничего не выйдет, не стронешься с места...

На перроне суета, много женщин. Они больше любят провожать, чем мужчины. Среди них мать (радостная) с сестрой (мрачной). На сестре ее свитер, купленный на рыночке возле порта, такого небось в Москве и не увидишь, мать какая-то маленькая, зачем-то в черном, как тихий смиренный инок. Она выполнила свою задачу в отношении меня и теперь притворяется. Вон и рукой мне машет как-то совсем по-другому. Впрочем, я и не знаю, как она обычно машет. Какая теперь разница? Прощайте, прощайте, прощайте!

* * *

Пропал вокзал за окном, пропал Сочи, в котором он прожил двадцать три года. Хоста, Мацеста, Дагомыс, фонтан с подсветкой – городская гордость и место сборищ таксистов и проституток, бесчисленные шашлычные и концертная терраса с афишей Ларисы Долиной, автомат с грушей, измеряющей силу удара подвыпивших курортников, и только море долго еще тянулось за окном и обещало никогда не закончиться, но обмануло, поезд отвернул и море исчезло – все пропало, и он, оказавшись в не успевшем еще раскалиться пространстве плацкартного вагона, осмотрелся.

Напротив сидели какие-то тетки, и одна из них решительным жестом уже достала из-под откидного столика сверток с вареной курицей, а другая подняла над коленями свое вязанье, питавшееся через толстые, словно мучные червяки, шерстяные нити, тянущиеся из недр сумки, где их нехотя отпускали тугие клубки. Слева, на двойном месте, расположился какой-то стриженный ежиком спортсмен с жилистой шеей и в майке с фирменной закорючкой. Его визави был еще крупнее и загораживал своей спиной проход, так что все проходящие вынуждены были просить его как-нибудь подвинуться. На это широкоплечий откровенно хамил, советовал поискать другую дорогу и вообще вел себя крайне вызывающе, да еще и оказался приятелем стриженного ежиком спортсмена, с которым они тут же начали пить водку и закусывать рыбными консервами, взломанными с помощью перочинного ножа. С опаской поглядев на эти грозящие вскорости привести сами себя в действие бомбы системы «Быдло», Сергей, вдруг спохватившись, что они уже прикарманили его конверт с зеленым заветным веером, судорожно зашарил рукой, нащупывая, вожделяя ощутить под пальцами приятный обнадеживающий хруст, гарантию своего безбедного (он не думал сейчас о милостях дяди, так как не мог еще к ним привыкнуть) столичного жития. Тревога почти наповал убила его, сердце готово было извергнуть из двух носовых кратеров потоки теплой лавы, но, по счастью, конверт и не думал исчезать – свернутый вдвое, он по-прежднему покоился в потайном, нашитом матерью кармане, заколотом английской булавкой.

Переведя дух, наш путешественник несмело повернул голову в направлении казавшейся теперь чуть безопаснее преступной парочки и, всмотревшись в лицо огромного Кингконга Гардеробовича, с отвращением увидел, что лицо это словно собрано из кусков разбитого зеркала и какой-то фантастической иглой грубо сшито заново. Кингконг Гардеробович, уже под хмельком, рассматривал собственные колоннообразные пальцы и время от времени принимался с удручающей тревожной быстротой шевелить ими, а после вдруг подносил какой-нибудь палец ко рту и отгрызал заусенец, сплевывая его вместе с коричневой слюной на пол. Занятие это вскоре ему наскучило, и он поднял лежащий перед ним журнал с полуголой красоткой на обложке – можно было сделать верную ставку на то, что журнал куплен в вокзальном киоске. Раскрыв его посередине, Кингконг немедленно стал утробно хохотать, перемежая свой смех икотой и звуками громоподобной отрыжки. Его сосед-спортсмен, выпив полстакана, гладил себя по шее и сморкался в какую-то бумажку. Тетки напротив хищно терзали ранее замученную для них курицу, которой теперь уже было все равно. Косточки они заворачивали в газетные обрывки и с несмелыми ухмылками бросали под стол, а разделавшись с курицей, принялись за большие зеленые яблоки, оглушительно хрустя ими и давясь соком. Огрызки последовали туда же, куда и куриные кости, а после обе женщины принялись за вязание, с каким-то истуканьим упорством перебрасываясь сведениями, составляющими тайну их общих знакомых, эстрадных певичек и актеров.

Эти наблюдения сыграли с Сергеем недобрую шутку: он понял, что его сейчас вырвет. Одновременно с ощущением близко подступившей тошноты он вспомнил случившееся с ним в школе, когда на какой-то торжественной демонстрации он вот так же неожиданно сделался бледен и вывернулся наизнанку при всеобщем внимании. До роковой секунды оставалось менее ее самой, и Сергей, схватив чемодан, бросился к тамбуру, задевая углами багажа колени, торсы и выставленные в проход края ботинок. В тамбуре ему стало легче: по счастью, окно было опущено, и он стоял, глотая сентябрьский воздух, все еще очень теплый в этих местах.

В тамбуре показался проводник, попросил для проверки билет. Сергей, отколов английскую булавку и коснувшись веера, неожиданно для себя вместе с билетом достал крупную банкноту и, втолкнув билет вместе с нею в разжавшийся кулак проводника, попросил того изыскать возможность перевести его, Сергея, в вагон купейный, а если возможно, то и в мягкий.

– Ну, идем, – с какой-то пошлинкой подмигнув, сразу откликнулся впечатленный его щедростью и отношением к жизни проводник.

Проходя насквозь вагоны, он видел за окном мимолетно изменившуюся природу: лес стал другим, гуще, выше, травы сочнее. Наконец плацкарты кончились и начались купе, и Сергей был совсем не против занять полку в одном из них, дав себе слово, что не станет привередничать, а сразу же отвернется к стенке и уснет. Но и купе прекратились; проведя Сергея через ресторан, проводник открыл перед ним дверь в мягкий вагон, где в больших салонах пассажиры восседали на диванах, потягивая коньяк и читая свежие, деловито шуршащие газеты. Собственно, вагон был разделен пополам: спереди находились спальни, а к ним примыкали салоны на несколько человек каждый. Пассажиры побогаче оплачивали и спальню, и салон, а некоторые так всю дорогу и ехали в салоне, лишь на ночь оставаясь в относительной нестесненности.

Мягкий вагон был для Сергея чем-то по-неземному притягательным, совершенным признаком непозволительной прежде роскоши, вот так молниеносно наступившей, словно посреди дыма дешевых папирос вдруг отчетливо раздался голландский аромат вишневой косточки. Меж тем проводник открыл перед ним дверь салона, что-то сказал, но в этот момент поезд въехал в тоннель, а когда выбрался из него, совсем-совсем скоро, проводник, как в сказке, исчез, словно провалился вниз и сидел теперь на шпалах, озадаченно потирая ушибленную голову. Сергею же проводник мог бы представиться апостолом Петром – ключником, проведшим его из плацкартного ада в Эдем спального вагона, но эзотерический настрой обыкновенно приходит позже, по осмыслении произошедшего, а оно ведь только сейчас случилось, и незачем о нем размышлять – ничего в нем нет, чтобы назваться воспоминанием...

В купе-салоне, очень просторном, обитом мягкой, бесшумной тканью, сидели двое: небывало красивая огромноглазая женщина, совершенно какая-то чудесная, из тех, которых и в мечтах у Сергея даже не водилось, и довольно пожилой, очень респектабельный господин, весь такой подтянуто-загорелый, с тщательно закрашенной сединой на висках и крупным бриллиантом превосходной воды на мизинце. Сергей с провинциальной осмотрительностью аккуратно присел на свой диван и тут же провалился в его упругую дорогую мягкость, неожиданно, помимо своей воли, откинулся на спинку и не больно, но гулко ударился затылком о плюшевый валик. Раздался звук, будто стукнули палкой по туго набитому мешку. Пассажиры его (теперь и его тоже) купе сделали вид, что не обратили на эту неловкость ни малейшего внимания, лишь женщина с едва заметным высокомерием поглядела в его сторону, но тотчас же отвела взгляд. Он вздумал было стесняться, но стесняться было не перед кем. Ободренный этим фактом, равно как и воспитанностью своих соседей, Сергей принялся смотреть в какую-то книжку, на самом же деле разглядывая их, совсем новых для него во всех своих проявлениях людей. Очки помогали ему проделывать наблюдения с большей конспирацией.

Дама была одета в кипенно-белый, сильно декольтированный и довольно длинный снизу наряд, долгота которого, впрочем, с лихвою превозмогалась боковым разрезом на юбке, поднимавшимся много выше колена. Кожа ее, лишенная загара, светилась изнутри чуть заметным оттенком персика. Шея была грациозной, пальцы длинными, грудь полной, волнующей и высокой. Красоту ушей подчеркивали две бриллиантовых капли карата в два каждая. На груди застывшей слезой покоился камень еще больший, а пальцы были почти без украшений, лишь безымянному левой руки повезло – его дважды опоясали кольца: в одном переливался и рассыпал по сторонам бесчисленные брызги света бриллиант, посаженный в оправу столь искусно, что он был виден весь, второе, обручальное, представляло собой простой ободок из белого золота. Серьезное лицо дамы было прелестным: губы полные, лоб высокий, на щеках – едва намеченные нежные ямочки, светлая копна волос убрана назад и затянута в простой походный хвост. Ее спутник казался иностранцем, потому что на носу его уютно сидели очки для чтения, да и вообще... Ну, словом, иностранцы непременно должны быть такими. Однако Сергей ошибся.

– До чего же мне охота чего-нибудь выпить, – протяжно, даже с какой-то обидой сказал этот господин совершенно по-русски и без малейшего акцента и, взяв со стола маленькую бутылочку французской воды, потряс ею над хрупким высоким стаканом. Из бутылочки в пустой стакан упала одинокая капля, и господин, вздохнув, опять пожаловался: – Хоть бы фруктов принесли. Надо было купить в городе. И зачем я тебя послушал?

– Но ведь это ты затеял игру в прятки на вокзале, – фыркнула женщина с легким, но не жеманным негодованием. – Я все никак не забуду, такая глупость все-таки...

Ее муж устало потер лоб и неопределенно пожал плечами.

– Ты сам виноват, что нам пришлось прятаться, – добавила его жена и поправила на коленях юбку, искушенным боковым зрением моментально уловив, какое впечатление произвели на недавно вошедшего молодого человека ее ноги. Он, заметив, что от нее не укрылось его любопытство, с показным вниманием стал смотреть в свою книжку.

– Ладно, – она говорила тихо, только для мужа, – эту тему стоит закрыть.

Муж знал, что своим молчанием необыкновенно раздражает ее. Глаза его светились озорством, брови ассиметрично разошлись (правая была много выше), а еще он жевал резинку, энергично двигая челюстями. Происшествие, которое немного рассердило его супругу, не стоило вообще-то и выеденного яйца. Московский доктор прописал Мемзеру двадцать дней горного воздуха, тишины и орехов в меду. Составляющие рецепта были доступны повсеместно, за исключением этих самых орехов. Зацепившись за них мысленно, Мемзер уже сам и выбрал это место сравнительно недалеко от Сочи, где теперь есть сносный hotel международной марки и от этого отеля недурные виллы, которые состоятельные господа предпочитают нанимать на выходные и праздничные дни. В Сочи у него было и другое, чрезвычайной важности дело, и рецепт врача подвернулся как нельзя кстати. Без этого Мемзер никогда бы не убедил супругу променять Лазурный берег на сомнительный сервис краснодарской здравницы. Она с показным мужеством выдержала в горах чуть более двух недель, а потом решительно объявила о своем желании сбежать от этой однообразной тишины и белых гостиничных полотенец, и вот тут-то, перенастроив ход мысли на хоть сколько-нибудь вялое движение, Мемзер ускорил поиски своей не такой уж и дальней родственницы, для чего, заплатив несколько монет за сведения об ее адресе, отправил по этому адресу письмо с предложением о встрече. Он рассчитывал на трогательную сцену, на пылкие объятия детей, о существовании которых он узнал из справки, подготовленной для него еще в Москве, но, как оказалось, никто не разделял силы его порыва. Жена и слушать не хотела ни о каких бедных родственниках и на время встречи уехала кататься верхом. Сами же бедные родственники и не думали появляться, и лишь их мать, поразившая Мемзера своей бесцеремонной, ничем не прикрытой и бесхитростной провинциальностью, явилась к нему и с порога принялась просить устроить судьбу ее мальчика, что по сути своей Мемзера совершенно устраивало. Мать же продолжала с надрывом рассуждать о том, что для его сестры, должно быть, и тут сыщется муж, да и пусть девочка остается подле матери, а вот сыночек – он захиреет здесь, попадет под дурное влияние, затоскует, и жизнь его прервется, так и не свершив значительного поворота на какую-нибудь центральную улицу, по которой имеют право ходить лишь удачливые и здоровые особи, а все прочие довольствуются тем, что глядят из узких своих проулочков на этот шик и сияние. И долго бы она еще сетовала на свою жизнь, поворачивая ее перед Мемзером со всех сторон, но тот быстро понял, чего она от него хочет, и совершенно искренне сказал:

– Да пусть приезжает прямо ко мне домой. Я с радостью его устрою куда-нибудь при себе, ведь и детей у меня нет, а он получается совсем близким, твой сын. Кто знает, может быть и дело мое он...

Но тут Мемзер осекся – быть может, вспомнив колючие глаза и плотно сжатые губы своей любимой жены, а может, и по другой причине, известной только ему, – и жаждущей матери так и не пришлось дослушать эту многообещающую и кажущуюся в его устах такой серьезной фразу. Разумеется, она, его супруга, и есть единственная законная наследница. Да и что вообще говорить о каком-то завещании? Ведь он еще крепок и слишком любит жизнь, чтобы помышлять о тоскливой бренности, переходе в мир иной и оставлении супруги в роли богатой молодой вдовы. У него на этот счет совсем иные планы. Нет-нет, довольно об этом, а мальчик – что ж, пусть мальчик приезжает...

Жена восприняла его затею крайне отрицательно и назвала ее «нашествием голодных ртов в успешное предприятие». Он тщетно пытался отговориться, ссылаясь на то, что всего один голодный рот не в силах что-либо испортить в его деле, крепком и надежно поставленном. Испытывая неловкость перед родственницей, он ничего не сказал ей о местонахождении своей супруги и, стремясь предотвратить ситуацию, при которой вновь обретенное семейство, одумавшись, теперь уж запросто решит в полном составе заявиться к ним, солгал, что завтра же уедет из Сочи, тем более что дело свое он сделал. Спустя несколько дней, уже разместившись в вагоне, он вдруг увидел из окна свою родню, непонятным образом тут оказавшуюся. Обнаружить себя было неловко, и фрукты, свежие и сочные, уложенные в корзину вокзальным торговцем, так при нем и остались, хотя Мемзер с женой еще в такси твердо обязались друг другу не забыть купить в дорогу как раз такую корзинку.

Превосходно отдохнувший, налитой бодростью и желанием Мемзер, выглядящий так, будто мир каким-то образом весь, целиком, находится у него в кармане и был там всегда, сколько он себя помнит, жевал свою резинку и гармонировал со всем, что было вокруг него, на нем и внутри него. Единственным крошечным пятнышком на этом полотне, созданном Совершенством, был невесть как попавший в их купе молодой человек, и Мемзер принялся его рассматривать, цепляясь за малейшие детали облика, отметив про себя выглаженный пиджачок надевавшегося на выпускной школьный бал костюма, свежую дешевую сорочку, такую тонкую, что она грозила расползтись от ветра или неловкого движения, ботиночки с затертыми ваксой проплешинами на задниках, покрытую конфетным золотцем оправу очков. Все это проницательный делец ощупал, взвесил и, оценив с точностью до копейки, ностальгически вздохнул, вспомнив себя, вот так же когда-то отправившегося в Москву из дома своего деда Исаака в Кишиневе.

Сергей меж тем, почувствовав к себе такое пристальное, раздевающее внимание, готовился уже с вызовом поглядеть на этого физиономиста, но тот, предчувствуя на уровне импульса, отвернулся, да и жена весьма кстати что-то такое добавила к своей обвинительной речи. Она была из тех решительных, расторопных дамочек, что привыкли всегда ставить в разговоре последнюю точку, даже в случае, когда в этом не было никакой необходимости.

– Я надеюсь, вся эта неприятная суета теперь в прошлом, – вот что услышал Сергей и при звуках ее голоса едва заметно вздрогнул от удовольствия. Голос у нее был глубоким, а вовсе не протяжным, кокетливым, пустомельным. Ровно ничего пошловато-обыденного в нем не было, и чувствовалась даже некоторая царственность, что, впрочем, не раздражало, а воспринималось как само собой разумеющееся у таких вот обеспеченных и серьезных женщин. Заметив, что молодой человек обратился в слух, она с легкой тенью досады отвернулась к окну и принялась наблюдать за мельканием дорожных столбов, от нечего делать ведя им счет. Это подействовало гипнотически, женщина, сама того не замечая, сомкнула веки и провалилась в минутный сон. И кое-что даже приснилось ей: миролюбивое, улыбчивое и оттого невыносимое лицо мужа, который прекрасно знал, что она знает, что он знает, как раздражает ее это его снисходительное молчание. И вот, готовая высказать прямо в это лицо что-то особенно резкое, она проснулась. Но купе было рассечено сияющими лучами, а Мемзер с миролюбивым молчанием сидел в своем углу, весьма уютно там устроившись, и читал американскую книжку, толстую, с выпуклыми золотыми буквами названия – какой-то бестселлер, выпеченный «Нью-Йорк Таймс» сравнительно недавно. Привыкший от всего получать удовольствие, но не требовательно, а просто так, по сложившейся жизненной традиции, он и читал схожим образом, впитывая так и не ставший ему родным язык с явной старательностью прилежного ученика. Мемзер был работоголиком, всякое напряжение принималось им за истинную благодать, и сейчас он был счастлив, что работает, успешно складывая в уме английские слова в наполненные смыслом предложения. Увлекшись книгой, он ничего вокруг не замечал и даже страницы переворачивал очень быстро, не давая застывшему, неинтересному, предсказуемому мирку купе вновь овладеть им. Каждым переворотом страницы он отмахивался от этого мирка, словно от домашней назойливой но, тем не менее, любимой собачонки.

В жене Мемзера эти сияющие лучи не будили ничего романтического и с ее точки зрения могли называться лишь привычной для купе духотой. Поезд и обязан быть душным, так заведено, таков порядок, а значит, хорошо, что духота существует согласно правилам. «Вообще, – рассуждало ее сознание, – все в жизни и должно идти вот так, согласно правилам и четкому расписанию, без потрясений и вольностей, в ней не должно быть места опереткам и водевильчикам». Шекспир с его жизнью-театром и людьми-актерами был для нее неприемлем, а потому ей и неведом. Модная американская книжка должна лежать на виду, на журнальном столике в «зале» или кичливо стоять на полке шкафа из карельской березы в просторной библиотеке. В купе ей не место. Здесь подойдет какой-нибудь сборник кроссвордов, журнал с караваном глянцевых историй, романы Донцовой или Тополя, в конце концов. Совершенно незачем с таким студенческим, нарочито-заумным видком вот так смаковать американский бестселлер. Это сущее ребячество, это не подходит для мужа-бизнесмена, это легкомыслие и личина. Наверняка все это он делает нарочно, чтобы рассердить ее. «Папины причуды», – вдруг подумалось ей, и, вспомнив о разнице в возрасте с мужем, она невольно взглянула на молодого соседа. Представила, как отбирает у мужа книжку, прячет ее в чемодан. Опомнилась – никогда она себе этого не сможет позволить – и вновь с досадой отвернулась к окну.

Теперь уже ничто не мешало Сергею разглядывать ее. Он даже отложил машинально свое чтиво и лишь спустя минуту, спохватившись, вновь прикрылся обложкой, будто щитом, при этом почти безотрывно пожирал глазами ее прелестное лицо.

Поезд еще раз повернул, и солнце теперь полностью завладело их купе. Сергей видел, как солнечный свет придал молодой женщине какую-то немыслимую, изысканную утонченность, словно вся она купалась в невероятном, сияющем, роскошном облаке. На миг он перестал помнить, что муж ее – загорелый, крепкий, судя по всему, очень следящий за собой человек находится здесь, совсем рядом, и у Сергея чуть было не вырвалась какая-нибудь незамысловатая фразочка, вроде «кхе-кхм, а вот как вас зовут? А можно я отгадаю? Ах, я ошибся? Скажите пожалуйста, а ведь я был уверен, что вас зовут именно так», ну и все прочее в подобном пошленьком духе. Однако муж был тут и миролюбиво сопел за своей книгой, не замечая ничего вокруг, – столь же безразличной ко всему выглядит собака, которой дали грызть кость, однако если положение станет критическим, кость ее не остановит и нарушителю будет искусан весь его замысел. И Сергей сразу отступил, одумался, как-то обиженно засопел, полез за носовым платком, протер очки, вновь нацепил их, словом, проделал массу никчемных действий, лишь бы погасить в себе это непреодолимое желание заговорить с красавицей.

Ему помогла бесцеремонность проводника и сочный звук отошедшей в сторону по хорошо смазанным полозьям купейной двери:

– Обед, прошу вас, кто желает, – с ленивым достоинством произнес проводник и красноречиво напружинил руки, держащие железный ящик с колесами, в котором этот самый обед и томился, упакованный в аллюминиевые порционные судки. – На горячее у нас курица или... – проводник запнулся и с недоверием поглядел на свой ящик, – или рыба.

– Нам ничего, – Мемзер, который вот уже полчаса томился мерцающим чувством голода, но все никак не мог оторваться от книги, теперь решительно ее отложил, нежно посмотрел на жену, словно ища у нее поддержки, и добавил: – Мы идем в ресторан.

– Для вас, пожалуйста? – проводник с надеждой посмотрел на Сергея, но тот лишь мотнул головой, и проводник с негодованием удалился.

Жена Мемзера не хотела идти в ресторан, она вообще терпеть не могла поездов, и предстоящий переход из вагона в вагон казался ей чрезмерным насилием, форменной жестокостью. Она, пожалуй, взяла бы для себя рыбу или... курицу, ах! – какая в сущности разница! Но он, он вечно все испортит, все сделает по-своему, как будто бы ее и нет вовсе, вернее, она есть, но желаний ее никто не спрашивает, пусть это и мелкие, обыденные желания, а не покупка манто или авто, где она всегда выбирала лишь на свой вкус. И вот теперь придется тащиться, ступая по шаткому вагонному полу, туда, где сидят какие-то люди, которых ей совершенно не хотелось видеть. И кто-то из них непременно будет уже пьян и нелепо балагурист, кто-то станет есть, чавкая, селедку, кто-то со значением будет рассказывать о делах на своем производстве. Женщины будут пытаться казаться воспитаннее, чем они есть, роняя с неумело зажатых в левой руке вилок крупные, неловко порезанные туповатым ножом куски отбивной. Чей-то ребенок с искаженным лицом опытного сумасшедшего, издавая звуки волынки, примется носиться вдоль прохода меж столиками, а его мать, сидящая в обществе своих подруг за шампанским, станет время от времени окрикивать его резким голосом не раз обманутой женщины. Покидая купе, женщина, все еще очень сердясь, позавидовала этому невесть как попавшему в вагон первого класса парню, который достал из своей дорожной сумки сверток, а уж из свертка слежавшиеся, обтекаемой формы бутерброды и бутылку колы, и немедленно и с очень аппетитной жадностью начал есть. Она невольно засмотрелась на этого беззаботного паренька. Ей вдруг захотелось остаться – просто стоять и смотреть, с каким искренним аппетитом он ест. «Кто как ест, тот так и любит», – вспомнила она услышанную где-то мудрость.

Мемзер вытащил из кармана карточку, заложил ею место в книге, мягко ее захлопнул и поднялся следом за женой, наполнив собой весь объем купе. Они двинулись к выходу, и Сергей поджал ноги, отчего сделался очень похожим на турка – ему лишь не хватало этой ведрообразной, с кистью, шапочки.

* * *

Сергей остался со своей сухомяткой в неожиданном интиме купе. Он жевал безвкусный черствый сыр и мягкий раскисший хлеб, он пил свою химическую отраву, он смотрел в окно. За окном все неизъяснимо поменялось. Исчезли южные сады, все чаще попадались какие-то поля с синеющим на горизонте лесом. Белые сараи, словно горсть с сожалением выплюнутых зубов, полупустые полустанки с мелькающими яркими кофточками, которые довольно скоро сменились на разноцветные плащи. Вот грянул мост, блеснула внизу вода, хотя нет – это не вода, а отражение солнца в ветровых стеклах автомобилей на широкой автостраде, но была и вода, и снова поля, сараи и плащи на полустанках.

Бутерброды кончились, он сделал последний глоток, уселся поглубже да поудобнее и закрыл глаза.

Москва, Москва! В самом этом названии уже была волнительна каждая буква, каждый слог. Он никогда раньше не был там, а впрочем, нет, был – в пятилетнем, кажется, возрасте, на каком-то вокзале, проездом из города N в город опять же N, где отец получил новое назначение. С этим переездом, с вокзалом связано было самое, пожалуй, значимое их семейное предание. Маленький мальчик ухитрился потеряться, и тогда сценарий его поисков был проигран до конца. Было все: и слезы, и беготня, и расспросы «не видели ли вы тут мальчика, такого... в курточке и синих штанишках», и милиция, и объявление по радио, и какой-то магазинчик, в котором он увидел диковинных игрушечных солдатиков, да так и стоял, раскрыв рот, пока, наконец, догадливый грузин-продавец не спросил его имя и не отвел к тому месту, откуда велась радиопередача. И вновь слезы, и вновь расспросы «как ты мог, неужели ты на понимаешь, как мы тебя...», и свирепость отца, от оплеух которого Сережу заслоняла мама, и все тому подобное. Вот такой Москва ему не запомнилась, он не ведал ее, но, как ему казалось, понимал и ничуть не пугался. Ему пригрезился широкий Новый Арбат, не раз виденный им в чертовом ящике, совершенно пустой, без людей, хотя и наполненный свистящими автомобилями, и идущая по нему красавица. Э, да что-то уж больно похожа она на вот эту самую, только что покинувшую купе прелестную даму! И красавица шла навстречу и улыбалась, и раскинула руки, приглашая его в свои объятия. Он шагнул к ней, она насмешливо протянула ему какой-то ключ, он хотел взять, но так произошло, что она уже выпустила, а он еще не поймал, и ключ мягко, словно лист, опустился на асфальт, Сергей нагнулся за ним и... провалился в совсем уже основательный, черный сон без видений.

Он спал, широко раскрыв рот, и в горле его что-то влажно клокотало. Очки, как и положено им, оставшись без присмотра, немедленно спозли на кончик носа, и одна из дужек показалась из-за уха, призывая все остальные части: линзы, перемычку с упорами и свою более благоразумную товарку – победокурить и закончить падением на мягкий пол вагона. Прошло около двух часов. Сергей безмятежно спал, вытянув ноги, и супругам пришлось акробатничать, перешагивая их, как бурелом в лесу. Кухня вагона-ресторана оказалась сносной, и жена Мемзера была в хорошем, томном настроении. Эти вытянутые ноги молодого птенца лишь позабавили ее. Кажется, она даже отпустила по этому поводу какую-то шутку, а муж ее поддержал, и оба они, довольно хихикая, устраивались поудобнее на своих диванах. Мемзер был очень доволен эмоциями жены, два-три раза принимался за повторение какой-то старой, еще во время обеда им предложенной шутки или анекдота, и всякий раз она улыбалась, притом совершенно не слушая мужа, а думая совсем о другом предмете. И предмет этот находился совсем рядом и видел сладкий сон.

Состав принялся тормозить и вскоре, почти совсем растеряв былую резвость, пришвартовался вдоль какого-то перрона. Мемзеру в голову пришла шальная мыслишка, он выскочил на перрон, заметался в поисках прилавка с цветами. Ничего не нашел и, часто смотря через плечо на колышушийся в людских волнах поезд, нырнул в здание вокзала, где никаких цветов не купил, так как не смог сопоставить свою душевную возвышенность с обыденным и даже жалким видом сомнительных увядающих букетов. Раздасадованный, он обзавелся какой-то газетенкой, хотел было купить еще что-то, но вспомнил о краткости стоянки, выскочил на перрон и увидел, что поезд, придя в движение, набрал уже достаточную скорость, и теперь он его вряд ли догонит. Все же он побежал, сквозь оконце тамбура увидел лицо проводника, махнул ему, и тот милостиво открыл дверцу и подал ему руку. Путь Мемзера пролегал почти через весь состав, и он был свидетелем курящих девочек-подростков, раскрашенных в готической манере, и их спутников, очень грустных и тощих молодых людей с длинными косыми челками, спадающими им на подбородки. Кто-то огромный, бесформенный лежал под откидным столиком плацкартной «четверки», а напротив него сидел остриженный коротко спортсмен и потирал костяшки кулака, с удовлетворением поглядывая на дело рук своих. Далее начался купейный класс, где все было тихо и не пахло из туалетов столь ошеломляюще и откровенно, а уж затем показались и родные берега мягкого вагона, и вот, наконец, его купе...

Парень спал, подогнув под себя ногу. Мемзер сел на свое место, раскрыл книгу, перевел дух, поглядел на жену. Та назвала его «чокнутым дурачком» и ушла на спальную половину. Быстро вечерело, незаметно навалилась ночь, а Мемзер все читал свою книжку, упорно пытаясь вникнуть в смысл каждой странички.

Начало всякого пути всегда перенасыщено излишней конкретикой, значение которой в самом деле ничтожно и составляет всего какую-то крупинку от целой жизни. Хлопоты первой половины дороги, ее волнения мгновенно и безнадежно забываются, и сон, разделяющий путешествие надвое, делает вторую половину быстрой и оглушительно трезвой. Под утро Сергей проснулся, поглядел на часы – он проспал необычайно долго. Во рту стоял кислый привкус ностальгии, и он поспешил уничтожить его, обосновавшись в уборной. Долго брызгал в лицо тепловатой водой, сняв рубашку, вымыл под мышками, с упоением надраил зубы и растерся наждачным вафельным полотенцем. Когда он вернулся, посвежевший, выглядящий полным хозяином наступающего дня, его соседи еще спали, и он, выйдя в коридор, долго смотрел на серые очертания деревень и мощное однообразие леса, пока, наконец, Мемзер, высунувшись из спального купе, не попросил у проводника кофе.

После кофе время пошло еще быстрее, рассвет наступил окончательно, состав шутя пронзал подмосковные города, замелькали безнадежно-зеленые туши электричек, окно исполосовали улитки дождевых капель. Картина была безрадостной, и даже встречный поезд не нарушил ее: эта печальная конкретность томительно контрастировала с местом, откуда они вчера отправились, полные обманчивых надежд и ложных предчувствий. Впрочем, все эти мысли проносились лишь в голове молодого человека, который направлялся в свое вопросительное будущее. Мемзер же думал о завтрашней теннисной партии в компании с титулованным государственным чиновником, жена его рассеянно включала эльмовы огоньки ближних планов: посетить косметолога, зал аэробики, консультанта по зарубежной недвижимости... Поезд, войдя в поле притяжения столицы, наддал и пошел еще быстрее, торопясь к желанному причалу, проводник объявил о скором прибытии, Сергей принялся вытаскивать свой чемодан, они с Мемзером столкнулись спинами, рассмеялись: один густо, покровительственно, другой коротко, отвлеченно. Сергей извлек из чемодана теплую куртку, с трудом натянул ее – и то наполовину, вышел в коридор, и тут же поезд, плавно качнувшись, встал, сделалось шумно, в этой суете юноша не успел мысленно, бросив последний взгляд, попрощаться с красавицей и на короткое мгновение пожалел, что никогда более ее не увидит.

В середине платформы истязал щеки духовой оркестр. Музыкантами, одетыми не то в ливреи, не то в военную форму с золотыми кистями аксельбантов, распоряжался некто высокий, с выправкой, в черном. Завидя мелькнувшего в купе господина, высокий завершил очевидно долгий, бог весть когда начатый процесс торжественной встречи коротким «приехал», и оркестр утроил торжество звука над вокзальной муравьиной незаметностью, а высокий занял место поодаль слева, возле таких же, как он, молодцеватых, спортивных... Сергей шел по перону с легким холодком волнения в груди, к Мемзеру спешил носильщик, понукаемый широким человеком все из той же встречающей роты почетного караула. Как и оркестр, носильщик не вызывал отторжения, лавируя своей тележкой между брошенными на произвол судьбы пассажирами. Вместе с потоком бывших сопричастных к поезду людей Сергей прошел всю бескрайнюю платформу и, выйдя через здание вокзала, набитого чемоданами, кассами, спальными залами, игровыми автоматами и товарами в дорогу, оказался в Москве.

* * *

Да уж и оказался! И здесь же, сию секунду, готов был повернуться и по шпалам, обгоняя здравый смысл, нестись обратно. Толпа – одновысокая, в которой лишь изредка встречались выступающие плечи и головы, толпа бесцветная, пахнущая конским потом, подхватила меня и понесла прочь от вокзала. Нечего было и думать, чтобы повернуть вспять течению ссутуленных спин и рук, сжимающих что-то, пусть иногда лишь пустоту, или выставленных вперед, толкающих, острыми донными камнями продирающих борта локтей, тысяч ртов, изрыгающих проклятия всему сущему. Меня прибило к поручню. Я почти разорвался им по линии поясницы. К счастью, нашел в себе силы что есть мочи оттолкнулся от смертельной железной черты, заработал локтями, заслужил от какой-то полной дамы с декадентским каре прозвище «козел». Не смутившись, еще выше подтянул чемодан свой да сумку и ринулся на штурм самобеглой лестницы. Оказавшись в метро, я пропустил подряд один или два поезда, наблюдая, как правильно нужно залезать в вагон, и вполне успешно, даже с местом, доехал в третьем поезде куда мне было нужно. После такого ослепляющего начала, московского откровенного приема, я почуял, как возникла, как пришла ко мне жившая где-то на опушке ершистость. Пришла, да так навсегда и осталась, доказав свою безусловную нужность, как сухие спички доказывают ее заблудившемуся и продрогшему грибнику.

Это была московская кубическая окраина, где шелушащиеся стены домов с отчаянной, наплевательской, безоткатной гордыней демонстрируют сами себя и хранят немудреные, предсказуемые и никому, кроме квартирных воров, не интересные секреты своих жильцов, где ютятся возле тонких деревьев пыльные автомобили, а трансформаторные будки изрисованы черными острыми буквами и свастикой. Сюда мне посоветовал сосед, частенько бывающий в столице и всякий раз останавливающийся в дешевенькой гостинице. Комната нашлась, у нее был свой номер и та легкость, с которой она превращала всякого прибывшего и озирающегося по сторонам, состоящего из песчинки своего «я» человечишку в постояльца, гарантируя легкий сквозняк из-под плохо прикрытой рамы, поношенную простынь, лампочку в сорок свечей и, наконец, умывальник. Удобства в виде душа были где-то там, где заканчивается коридор, сил дойти туда почти не было, а те, что остались, пошли на чистку зубов и распаривание лица под горячей струйкой умывальника. Очки... – говорил я, что постоянно ношу их? – очки я положил рядом, сбоку, на какой-то выступ этого мойдодыра. Без очков я, признаться, кое-что вижу, но лишь до той степени, чтобы не наткнуться на что-нибудь довольно крупное, например письменный стол или шкаф. И вот сейчас я, с зажмуренными глазами нашаривая полотенце, столкнул очки, они упали, обманув меня, звуком своего падения указав несколько иное место, и я наступил на них. Очки свои я, как и многие очкарики, называю «глазами». Так вот, в то утро, в маленькой комнате постоялого двора, я сам помимо воли лишил себя глаз. Была пятница, и даже необходимость вернуть себе зрение не могла заставить меня покинуть своей комнаты, окунуться в ужасающую суету, стать безвольной деревяшкой, которой играет поток толпы. Нанести визит дяде я планировал в воскресенье утром, догадываясь, что по субботам его лучше не беспокоить. Ведь, чего доброго, дядюшка мог соблюдать шаббат, и я своим появлением мог бы вызвать его напряжение, лишнее, запрещенное заковыристым еврейским обычаем действие. Значит, пятницу я вполне могу подарить самому себе, бездарно растратив ее на неподвижность и сон. А магазинчик оптики непременно где-то есть – где-нибудь здесь, поблизости.

Успокаивая себя, я заснул, и мне приснилось, что я остановился в роскошном, с мягкими кушетками, номере, а мои очки, уже давно отремонтированные и заново оправленные в респектабельное золото, держит на подносе убедительный лакей. За спиной его выстроился духовой оркестр, все напряженно молчат, вслушиваясь, ожидая изменения моего сонного дыхания, момента моего пробуждения, с тем чтобы грянуть туш и произнести подобострастным баском:

– Ваше высокоблагородие, извольте примерить очки-с.

Ах, мечты... но что в них дурного, в сонных, бестелесных...

Пробуждение, как всегда, разочаровало сквозняком из окна и надписью на стене, сделанной шариковой ручкой. Надписью, которую прежде я не приметил, теперь же она оказалась прямо перед моими близорукими глазами. «Мир убогих и шутов». Однако... Какой-то, по всей видимости, шекспировед сделал ее, или, на худой конец, родственный мне по духу циник. Во рту скопилась горькая слюна, желудок надсадно взвыл, и я вдруг вспомнил, что невероятно голоден. Эта мысль, а за ней и немедленно последовавшее подташнивание выгнали меня из общественной кровати, заставили, многократно чертыхнувшись, найти брюки и все, что к ним полагается. Щурясь по-кротовьи, я оказался на улице и немедленно стал озираться в поисках хоть чего-то, что могло бы явиться местом, где подают, продают, подносят, отпускают, торгуют какой-нибудь едой. Сослепу мне показалось, что впереди маячит вывеска булочной, и я буквально ринулся к ней, предвкушая хруст и ломкость теплой корки, чуть тягучую мякоть и глоток чаю или кофе. Но глаза в тот сумеречный вечер подвели меня, словно сами по себе, по собственной воле решив, что им, ослепшим, надобно. Булочная оказалась оптикой и, забыв о голоде, я отдался на милость какой-то девушки, лицо которой, смутным пятном плавающее передо мной, показалось умеренно симпатичным. Голос ее был деловитым, поставленным и вытекал из смутного пятна непрерывным, без пауз, ручьем. Это бесчеловечное, механическое, дрессированное обращение смягчалось тембром: мягким, словно обволакивающим. Я с молчаливой неуклюжестью протянул свои искалеченные очки, и со стороны пятна послышался короткий нервный смешок:

– Откуда у вас этот антиквариат?

«От верблюда!» – мысленно ответил я и так же мысленно развернулся и покинул глазной ремонт, очутившись на сумеречной улице все таким же голодным и подслеповатым.

«Дедушка завещал, на смертном одре», – я заставил себя улыбнуться, и улыбка вышла кислой. Впрочем, это тоже мысленно...

– Я, знаете, из глубинки, от столичного шика отстраненной. Мы там к вещам относимся беспощадно в том смысле, что снашиваем все под корень, на моды внимания не обращая, – расшаркался я наконец-то, фиглярничая и маневрируя частями тела.

– Увы, но придется с ними проститься. Мы помочь не в силах, можем лишь подобрать что-нибудь новое. Есть недорогие модели, – суховато закончила загадочная девушка.

Что-то такое поднялось во мне – я вспомнил о своем веере, сообразил вдруг, что могу совершенно спокойно растратить его. Небось дядюшка щедрой рукой отсыплет мне еще и еще, стоит лишь ему намекнуть о возникшей надобности.

– Нет уж, давайте что подороже и, пожалуйста, скорее.

– Надбавка за срочность... – начала было она, но я по-барски отмахнулся:

– Лишняя информация. Скажите лучше, где можно подождать, желательно неподалеку, а то я ничего не вижу, ненароком еще попаду под трамвай.

– А у нас тут трамваи не ходят, – зачем-то ответила она.

– Мерси, но тем не менее?

– Можете посидеть вон там, за стеллажами. Там есть телевизор и журналы.

– А кофе?

– Хорошо, сделаю вам кофе.

– А что-нибудь посущественнее? – я откровенно наглел, меня забавляло, что она обязательно должна была сказать что-то хамское, даже не очень грубое, а такое... народное, что ли. Какую-нибудь фразу, от которой цепенеешь – пошлость совершеннейшую. Но этого не произошло, и вместе с полной до краев кофейной кружкой я получил две булки с маком «из личных запасов». Размышлять о причинах небывалой отзывчивости девушки я вначале не стал, вцепившись зубами в тесто и обжигая язык растворимым, сдобренным порошковыми сливками и подслащенным рафинадом напитком. А вот уж насытившись, я изъерзался в нетерпении, ожидая, когда же она вернет мне дар глазеть по сторонам, чтобы увидеть, как следует разглядеть ее, познакомиться. Она непременно должна оказаться красавицей, даже лучше той роскошной и недоступной дамы из поезда. У меня есть деньги, я смогу пригласить ее в ресторан, расскажу о своих перспективах, о дядюшкиных садах Семирамиды, и она отдастся мне где-нибудь, как-нибудь, когда-нибудь...

– Вот. Готовы ваши очки. Примерьте.

Увы, но мое прозрение ознаменовалось горьким разочарованием. Так бывает, когда рассыпается придуманный образ, на глазах гибнет величественный воздушный замок, казавшийся столь надежным Девушка оказалась совсем несимпатичной, у нее были очень короткие толстые ноги, красноватая сыпь на лбу и... И хватит на этом. Должно быть, к такой реакции она давно привыкла, а я не смог сдержать этой мути, поднявшейся со дна глаз, получивших способность видеть. В общем, я расплатился, стараясь не смотреть даже в ее сторону, поблагодарил за кофе и вышел прочь, включив в голове какую-то музыку, чтобы поскорей забыть о давешней неловкости. Возникло желание пойти хоть куда, хоть к черту на кулички, лишь бы у него там были нормальные, живые, веселые люди. Метро, центр Москвы, ресторан или кафе? Почему-то мне совсем не хотелось туда, я слишком ощущал свою чуждость тому миру, что, возможно, встречу, отразившись в зеркале витрин и ослепнув от неона вывесок. И я решил поискать здесь, неподалеку, среди этой обшарпанной убогости, кубизма бетонных коробок для жилья. Там, в центре столицы, где все так нарядно и нет возможности увидеть изнанку, вкривь и вкось затканную черновыми швами, невозможно понять дух моего нового города. Я уж и не помню, какой он по счету, но точно самый большой.

Я вышел к шоссе и побрел вверх, к мосту, туда, где виднелась воронка подземного перехода. На другой стороне был рынок, а для меня, провинциала, рынок – важное место. Во всяком случае, ничего кроме рынка я здесь не знал, да я и рынок этот не знал, но хотя бы мог ожидать от него предсказуемости: торговые ряды, суета, батраки-носильщики, толкающие перед собой телеги с товаром и нелюбезно оповещающие о своем неотвратимом приближении толпу. Торговцы и торговки, сытно лузгающие подсолнечных деток. Какие-то вечные платки из некрашеной овечьей шерсти, золотые зубищи... Но ничего этого не было и в помине. Рынок закрывался, народ валил прочь, и я сновал между извергаемой человеческой породой юркой щепкой. Меня словно тянуло туда, внутрь рынка. Верно, так проявлял себя мой дух противоречия, бродящий в каждом молодом человеке и угасающий в большинстве наших современников годам к тридцати семи. Перейдя Рубикон – незримую линию входных ворот, – я вдруг оказался в сильно разреженной атмосфере: повсюду закрывались лавки, охранники заглядывали в темные углы, один из них подошел ко мне и поинтересовался, не заплутал ли я и что вообще тут делаю.

– Да вот, хотел где-нибудь перекусить, – выпалил я первое, что пришло в голову, и тут-же вспомнил, что за последние сутки съел лишь две невкусных булки. Такими они казались мне теперь, после того как я увидел уродство их владелицы. Голод вновь ударил под дых, и я громко икнул, чем, по-видимому, произвел на охранника благоприятное впечатление.

– А ты вон в кафе сходи, у нас тут их до этого самого, много, то есть. Вон там узбеки, но у них когда как, можешь на несвежее нарваться, а там вьетнамцы – у этих я ни разу не был, так что лучше уж иди к узбекам. Шашлычная вон там есть, но далековато, – он чертил пальцем по воздуху, стараясь, чтобы я понял его объяснения.

– Шашлычная? Нет, спасибо! Я из Сочи, у нас там шашлыком никого не удивишь, да и узбеки как-то приелись. А вот вьетнамцы – это интересно, пойду к вьетнамцам, – я поблагодарил охранника за всестороннее объяснение и пошел к аккуратному, выстроенному из разноцветных щитов домику с иероглифами над входом.

Внутри было уютно и очень свободно, почти не было посетителей. Ко мне подскочил маленький, с крупными, обтянутыми верхней губой зубами вьетнамец. Губа тут же отскочила вверх, чуть не шлепнув его по приплюснутому и какому-то размазанному носу, – это он так улыбнулся и пригласил меня садиться.

* * *

Он опустился за стол, покрытый клеенчатой скатертью, украшенной по краям целлулоидными кружевами. Замечательным было еще то, что стол этот единственный был установлен возле широкой кирпичной колонны, вокруг которой, казалось, и выстроена была вся легкая, ненадежная, словно карточный дом, постройка. В кафе (если это так называется, а не как-нибудь иначе, скажем, дыра или яма) стоял полумрак и было накурено. В дальнем углу за столом, предназначенным для четверых, ухитрилось разместиться шестеро персон, что ничем сверхъестественным не было, так как четверо из них были людьми весьма щуплыми, а двое как раз наоборот – довольно на их фоне крупными. Четверо были вне всяких инсинуаций вьетнамцами, остальные могли быть кем угодно, начиная с афганцев и заканчивая представителями редкого племени калашей, населяющего высокогорную часть Пакистана. Все шестеро непрерывно курили новомодные тонкие, с большим фильтром сигаретки «Кент», пачки которых в беспорядке, перемешавшись с телефонными трубками, какими-то четками, чайными пиалами и кучками упавшего мимо пепельниц табачного пепла, валялись на столе. В перерывах между затяжками застольщики что-то коротко друг другу говорили, смотря при этом в сторону, противоположную от собеседника. Один из них даже два или три раза глянул на Сергея, но Сергей этого не видел, увлеченно терзая политого соусом цыпленка. Говорили они по-русски, и всяк коверкал этот неродной для себя язык самым немилосердным и смешным образом. Вьетнамцы сюсюкали, и все у них было «луцсе», «мозет бить» и «посол ты на...», а у неразъясненных их оппонентов все больше проскальзывало шипящих и окающих слов, по-первости и вовсе непонятных. Меж тем все они понимали друг друга превосходно, и разговор их мало-помалу достиг чересчур высокой ноты. Один из вьетнамцев сперва визжал, словно нападающий кот, затем достал пистолет и направил его в грудь одному из шепелявых спорщиков. Однако выстрела не последовало: сидящий рядом вьетнамец шлепнул ладонью по стволу и быстро что-то приказал. Видимо, он был старший, и слушались его беспрекословно, так как пистолет немедленно исчез столь же стремительно, как и появился. Сразу после этого тон разговора заметно понизился, а вскоре беседа и вовсе закончилась. Четверо вьетнамцев как по команде встали и без рукопожатий, безо всяких послесловий двинулись к выходу. Лишь один из них, тот, что воспрепятствовал употреблению пистолета, немного задержался, извлек из-под стола чемоданчик и бухнул его перед недавними собеседниками. Те немедленно, ухватившись обеими руками за углы и чуть не разорвав чемоданчик пополам, потянули его на себя, а взамен швырнули вьетнамцу почти такой же, но коричневого, кажется, цвета. Спустя минуту в кафе осталось всего три человека, не считая обслуги. Сергей поливал чем-то пельмени и уже неторопливо, с пластикой насытившегося кота покрутив пельмень в тарелке, отправлял его в рот. Официант с выдающимися зубами в восхищении качал головой и прицокивал языком. Он любил гостей, обильно и жадно насыщающих себя: значит, все нравится, значит, хромой Нгуен Ва, повар, живущий при кухне, не зря старался сегодня, отбирая продукты, разводя жар в котлах, где он варит капусту, размалывая мясо в пенистый фарш...

Афганцы-ливанцы-иранцы не спешили уходить. Они заказали у зубастого официанта еще один пузатый и увесистый чайник, тот, что сидел дальше от Сергея, положил чемоданчик перед собой и, щелкнув замочками, открыл его. Сергея привлек этот звук – он не видел сцены с пистолетом, не вслушивался в их забавно-русский разговор, но вот клацание замочков, попавшее точно в паузу между музыкальным шумом заведения, заставило его повернуть голову. Те двое, скалясь, смотрели в открытый мир чемоданчика, полный туго утрамбованными пачками розовых ассигнаций. Официант подошел к Сергею и спросил, не желает ли тот рассчитаться, так как за поздним временем кафе должно быть закрыто, но Сергей с удивлением заметил, что кафе закрытым быть не следует, ведь на дверях имеется доказательство «круглосуточно работает». Официант сразу как-то обмяк, и Сергей заказал себе пива. Зубастик, так про себя прозвал Сергей официанта, грустно поглядев на него, поплелся к барной стойке. Он словно опустошил заряд своих батарей и теперь грозил вот-вот остановиться и, завалившись на бок, комично дергать ногой, совсем как тот кролик из рекламы. Он поставил перед иракскими пакистанцами их чайник, принес кружку Сергею и, что-то бормоча себе под нос, вышел через общую дверь на улицу. Перед тем как покинуть собственное кафе, зубастый официант заплакал. Но никто, никто не видел этого. И это было уже неважно, потому что чайник в руках арабского марокканца взорвался, с ужасающей огненной силой разметав лоскутное зданьице кафе, взгромоздив на уровень бывшего потолка утварь и обугленные мебельные деревяшки, разорвав стальную плиту и хромого повара Нгуена, раскатывающего рисовое тесто, и лишь Сергей остался посреди всего этого кошмара, укрытый спасительной колонною, вмиг покрывшейся выщербленными ранами, принявшей на себя всю ярость адской машины. Он все так же, не шелохнувшись, продолжал сидеть за своим столом, словно неопалимая купина, и в пиво ему насыпалось густого черного пепла.

Жажда. Роман о мести, деньгах и любви

Подняться наверх