Читать книгу Смерть чистого разума - Алексей Королев - Страница 13
I. Стрела
10. Что ты делаешь! Что ты говоришь
Оглавление– Вот вы давеча сказали – dementia praecox, – сказал Борис Георгиевич Лавров в самом конце ужина, сегодня порядочно запоздавшего из-за визита в Ротонду и потому особенно невкусного; от вечернего чая все и вовсе дружно решили отказаться. – И что же это за заболевание в целом?
– Это вопрос одновременно простой и сложный, – сказал доктор Веледницкий, присоединившийся на этот раз к постояльцам аккурат к десерту. – Простой, потому что различие между формами слабоумия теперь преподают даже на фельдшерских курсах. Сложный – потому что, как я уже сказал, общепринятой классификации нервных болезней до сих пор не существует. Великий Морель пятьдесят лет назад описал «раннее слабоумие» – «раннее» в данном случае противуположно понятию «старческое», но он был в плену ошибочных теорий о дегенеративном вырождении человечества и описанную им болезнь считал составной частью этого вырождения. Я употребляю термин dementia praecox так же, как его употребляет мой учитель Блейлер, – суть слабоумие приобретённое и не имеющее притом ничего общего с тем типом помешательства, которое Крепелин описывает как «маниакально-депрессивный психоз». Повторю – к терминам, которые я употребляю, нельзя относиться как к абсолютной истине, ибо нозология в нашей области медицины находится ещё в зачаточном состоянии.
Никто ничего не понял, но только Лаврова расписалась в этом, недвусмысленно зевнув.
Веледницкого, однако, это совершенно не смутило.
– О чём мы говорим в первую очередь? Об упадке умственных сил. И чем сильнее, мощнее, ярче был ум здорового человека, тем, конечно же, ярче его деградация. Бред, галлюцинация, частые и бессистемные перепады настроения, утрата гигиенического самоконтроля – вот с чем нам пришлось столкнуться. Вместе с тем нельзя сказать, что ничего не делается и – главное – что ничего нельзя сделать. Да, исцелить и даже хотя бы немного замедлить течение болезни мы пока не в силах, – но вы видели сегодня, что Лев Корнильевич пребывает в состоянии неопасном для окружающих и вовсе не совершенно пропал в умственном и нравственном отношении.
– Это, вероятно, и было одним из перепадов его настроения, – заметил Маркевич.
– Совершенно верно. Но и в настроении противуположном Лев Корнильевич отнюдь не буен, что бы там ни писал этот негодяй из «Телеграма», которого, к слову сказать, я даже не порог не пустил и всю свою пачкотню он сочинил, не выходя из «Берлоги».
– «Берлоги»? – переспросил Маркевич.
– Местная гостиница с ресторацией, – ответил Лавров. – Вообще-то она называется «Медвежья обитель». Весьма недурной погреб, между прочим.
– Борис Георгиевич! – в притворном ужасе воскликнул Веледницкий.
– Умолкаю, умолкаю, – улыбнулся Лавров.
– Перепады настроения? – спросил Тер-Мелкумов. – А в чём они ещё проявляются?
(Он отчаянно страдал от стола в «Новом Эрмитаже», больше всех остальных, и мучительно старался не подавать вида. Даже в Петербурге и Берлине он умудрялся питаться если не одной только бараниной – известно, что немцы баранины не едят, а Петербург это те же немцы, только крестятся справа налево, – то хотя бы напополам бараниной и говядиной, которую Тер ел по-американски, почти сырую. Он привык получать на завтрак бифштекс с яйцом, на обед – как минимум половину курицы и картофель по-пушкински и пирожки, на ужин – хотя бы суп или тушёное мясо с овощами. Здесь же не было ничего из вышеперечисленного, и Тер всерьёз размышлял, будет ли удобно время от времени исчезать в эту самую «Берлогу» – уж похлёбку на косточке там всяко должны подавать.)
– Было бы верхом бестактности подробно углубляться в подобные вопросы, – мягко ответил Веледницкий. – Но несколько вещей – из числа предметов, не относящихся к интимным, – я всё же упомяну. Например, Лев Корнильевич стал ранней пташкой. Один из его старых друзей и первых биографов, итальянец Ги, однажды заявился сюда на закате, будучи убеждённым, что именно в это время Корвин его примет – ведь Ги твёрдо помнил, что ещё сравнительно недавно его друг ложился спать перед рассветом, а вечер и первая половина ночи были самым продуктивным его временем. Увы! Нынче Лев Корнильевич подымается до рассвета. Или вот ещё странность. Он сделался левшой. Буквально года полтора назад. Вдруг ни с того ни с его стал писать левою рукою, да так бойко!
– И что же, правою совсем перестал пользоваться? – спросила Лаврова.
– Практически.
– Как интересно!
– Есть ещё более поразительные вещи. Всем известно, что Корвин отличается исключительной физической силой, которую с молодости поддерживал специально разработанной системой упражнений. Один американец в своё время выведал подробности этой системы и издал книжку, на которой недурно заработал. Так вот. Недавно мне пришлось выписывать пару рабочих, чтобы те передвинули мебель в Ротонде в соответствии с желаниями её обитателя. Я был немало удивлён, так эту мебель – вы видели, какая он основательная и тяжёлая, – Лев Корнильевич в своё время либо сработал сам, либо заказал по собственным чертежам. И уж, конечно, поселяясь в Ротонде, он всё это не очень движимое имущество расставлял собственноручно, ибо имел к этому и силу и желание – институт прислуги всегда был ему в тягость. Теперь же он недвусмысленно дал мне понять, что не в силах больше даже поменять местами кресло и пуф.
– Может быть, это то, что принято называть «старостью»? – заметил Маркевич.
– Нимало! – живо возразил Веледницкий. – Он, как вы заметили, легко управляется со слесарными инструментами, где нужны и глазомер, и точность, и ловкость, но его природная мощь, увы, более ему не нужна.
– Зато ему вдруг понадобился греческий язык, – вставил Скляров.
– Новогреческий? – спросил Маркевич. – Он же им превосходно владеет.
– Точнее, он более-менее владеет димотикой, простонародным, уличным греческим, языком рыбаков, контрабандистов и торговцев арбузами, – сказал доктор Веледницкий. – Кафаревусу же, высокий новогреческий, язык газет и парламентских дебатов, он как следует не понимает, ведь там, где он учился в молодости – на фелюках и базарах, – так никто не говорит. Я же вообще говорю о языке Платона и Аристотеля. Какового Корвин не знает и надобность в изучении которого всю жизнь с жарким упорством отрицал.
– Да, это известная история, – подтвердил Лавров. – Он считает древнегреческую философию порочной и тупиковой, а искусство той эпохи – пусть и прекрасным, но мёртвым. И потому не нуждающимся в том, чтобы на него тратить время.
– Совершенно верно. А вот давеча я обнаружил в списке заказываемых им книг – он время от времени передаёт мне листочек, и непременно карандашом – учебник Шенкля-Кремера.
– В чём же заключается лечение? – спросил Маркевич, когда все замолчали, обдумывая внезапно проснувшуюся страсть Корвина к учению.
– Увы, – ответил доктор, – исключительно в изоляции. Крепелин советует тёплые ванны, но Лев Корнильевич, к сожалению, впал, так сказать, в гигиеническую схизму и категорически уклоняется от водных процедур.
Мадам, будто сгустившаяся из воздуха, с бесцеремонностью, на которую никто не обратил внимания, сняла у доктора со скатерти прибор и довольно неожиданно добавила:
– Вот уж верно сказано: уклоняется. Если так пойдёт и дальше, придётся мне носить ему еду. Козочка страсть как боится: мало того, что похож на чёрта, так ещё и разит на две лиги. Сегодня опять вернулась чуть не плача.
Сделав это не слишком вежливое по отношению к самому знаменитому постояльцу пансиона замечание, мадам принялась убирать и остальные тарелки, не дожидаясь, пока гости встанут из-за стола. Впрочем, через пару минут за ним остался один Маркевич, рассеянно вертевший в руке спичечный коробок, с которого, казалось, он не сводил глаз. Веледницкий снова куда-то исчез, Лавров и Тер, стоя около массивного, тёмного старого дерева буфета, оживлённо вдруг заспорили о сравнительном качестве богемских и кавказских минеральных вод, Фишер напряжённо изучал сквернейшую из когда-либо созданных копий «Мадонны в скалах» на стене (мизинец Божьей Матери норовил лишить ангела правого глаза), Лаврова стояла за его спиной, кусая то губы, то кончик шифонового шарфа. Шубин двинулся было на свою любимую террасу, но застрял на пороге, сосредоточенно возясь с сигарным ножом – сама сигара на этот раз торчала из жилетного кармана. Потом он просто сел на козетку, не отвлекаясь от своего занятия. Тенью мелькнула Луиза Фёдоровна (Маркевич уже знал, что ей, как и её хозяйке, накрывают отдельно – но позже всех, и не в комнате, разумеется, а в буфетной). Скляров стоял точно посредине столовой и всем своим видом изображал страдание – Маркевич догадался, почему, и одобряюще улыбнулся старику, тот, заметив, комично развёл руками. Так прошло ещё минут десять. Наконец, Скляров не выдержал и решительно сделал шаг к Шубину:
– Алексей Исаевич, а вы ещё не видали закат над Се-Руж?
Это сработало. Шубина – Маркевич это буквально читал у него на лице – никакие закаты, кроме заката бессемеровского способа сталеплавления, не интересовали, но он понял это по-своему: прислуге нужно убираться в столовой, а он мешает. Шубин безропотно встал и потопал на террасу. Лаврова же, напротив, пришла в некоторое возбуждение.
– А мне вы отчего никогда не говорили о закатах? – в её голосе был и упрёк и почти детская обида.
– Так дождь же всё время, – извиняющимся голосом ответил ей Скляров. Лаврова ринулась вслед за Шубиным, едва не сбив с ног вплывавшего в столовую Веледницкого. Её муж с недоумением обернулся, отвлекаясь от спора, и она не дала ему к этому спору вернуться:
– Дорогой, ты что же, не составишь мне компанию? Пойдём же смотреть закат, Николай Иванович говорит, что завтра опять всё обложит.
* * *
– Товарищи! – сказал Антонин Васильевич Веледницкий, когда они, наконец, остались впятером. Отутюжен и свеж он был до самой последней степени. Каштановый пиджак, приталенный и с удлинённым бортами, сорочка со стоячим воротником, васильковый шёлковый галстук и даже бутоньерка. Крошечную рюмку зелёного стекла он держал в правой руке. – Товарищи! Думаю, что этот шартрез – если он будет первым и последним для вас в этом пансионе – никому не повредит. Надеюсь, не повредят и несколько банальностей, которые вы сейчас услышите. Aliquando bonus dormitat Homerus. Много лет я мечтал построить этот дом. Дом, в котором мои товарищи по борьбе, по нашему общему делу, смогут найти краткий отдых между боями. Путь, который мы все выбрали, оставляет мало времени для себя. За этим столом нет ни одного человека, не мёрзшего в ссыльной избе, не подхватившего воспаление лёгких в доме предварительного заключения, не подвергавшегося изощрённейшим издевательствам на допросах. И это я ещё не говорю о товарище Фишере и о дорогом нашем Николае Ивановиче, на долю которых выпадал и Александровский централ. Но хотя страдания – это сторожевой крик жизни, если верить классику, жизнь не должна состоять только из них. Мрачное величие духа может привести к безумию, о чём именно здесь, как вы понимаете, задумываешься особенно часто. А революцию нужно делать весело. Вы все нужны будущей российской республике бодрыми и свежими… потому, собственно, вы и в этих стенах. Товарищи! Как же, черт побери, приятно мне обращаться к вам так, открыто и вслух, пусть даже только тогда, когда мы остались в своём кругу. Я знаю, многие пеняют мне за то, что я держу свой пансион открытым для всех, не делаю различия между соратником по борьбе и какой-нибудь сволочью при галунных петлицах с двумя звёздами. Что ж. Всё так. Но! Во-первых, я врач, и помогать страждущему это просто мой долг. Это мне твёрдо преподали ещё в ветеринарном институте. Во-вторых, – он улыбнулся, – я всё же вижу разницу, и её увидел бы всякий, кто сравнил бы те счета, которые получает в конце пребывания от меня эта чистенькая публика и те, которые получите вы. Это делается ad usum vitae, так сказать. Ergo bibamus! Bene valete! – и Веледницкий медленно выцедил рюмочку. Все, кроме Фишера, последовали его примеру.
Чай из посеребрённого английского чайника разливал Николай Иванович, он же оделил всех сухим печеньем, тоже английским.
– Антонин Васильевич положил глаз на генеральшин самовар. А по мне, ничего лучше чая по-английски и быть не может. Гончаров ни черта не понял в своей «Палладе», цветочки нежные ему подавай. Чай должен быть как дёготь, тогда он и телу бодрость даёт, и духу крепость. Но для этого надобно-с в Лондоне пожить. Только бритты и турки в чае понимают, не русские, нет-с. Кстати, расскажите же про Константинополь, Александр Иванович!
Тер-Мелкумов, как обычно, ответил не сразу.
– Мне немногое удалось увидеть. Во всяком случае, того, о чём вы не прочтёте в газетах. Те, кто говорил, что Абдул-Гамид после восстановления конституции не жилец, пока посрамлены. Цензура действительно отменена, а вот запрет на наушничество, кажется, одна лишь фикция. Я сидел в кофейне у вокзала Сиркеджи с товарищем Субхи – помните, Антонин Васильевич, его по Парижу? Он сейчас работает в газете «Хак», терзает всякую феодальную нечисть. Так вот, не прошло и пяти минут после нашего прихода, как у дверей стали тереться характерные рожи в искусно потёртых халатах. Спрашивается, откуда взялись? Каваджи донёс, конечно.
Он плеснул себе ещё чаю.
– Но кое-что важное всё-таки происходит. Многие эмигранты возвращаются, например, как товарищи Субхи и Неджат. Кое-где открыто собираются рабочие, хоть их мало там, конечно. Говорят, французского консула поколотили на Пере.
– За что же? – спросил Маркевич.
– Он ударил тростью водоноса: тот, видите ли, его толкнул. Собралась толпа, французику крепко досталось, – Тер-Мелкумов даже зажмурился на секунду от удовольствия, которое доставила ему мысль об этой картине. – Товарищ Субхи рассказал, что полиция долго не спешили на выручку, а когда попробовала вмешаться, то досталось и ей.
– А этот Субхи, он кто? Социалист? – спросил Скляров.
– Да чёрт их там разберёт. Если у турка всего одна жена – турок уже, считай, социалист. Нет там настоящих социалистов, товарищ Скляров. Пока нет. Среди армян вот есть, среди греков, естественно, среди болгар. Вот скажите мне, товарищи, в нашей будущей российской республике какой-нибудь Витте может быть председателем совета министров?
Все рассмеялись, даже Фишер.
– Вот видите. А в Турции после того, что мы тут, в Европе, гордо называем «революцией», великим визирем стал Мехмед-паша. Обычный совершенно паша, толстый и жадный. Был великим визирем уже много раз и вот стал снова. Стоило бунтовать.
– Agere sequitur esse, – заметил Веледницкий. – Витте не Витте, но на местах нам много среди кого придётся искать попутчиков. И среди земцев, и среди критично мыслящих интеллигентиков вроде Лаврова и даже, чем черт не шутит, среди чиновников. Не могут же все чиновники поголовно быть мерзавцами?
– Среди городовых ещё поищите, – зло сказал Фишер. – Или среди прогрессивного купечества. Вон у вас один такой модернист как раз столуется. Очень развитой господин, сигару с нужного конца откусывать умеет.
– Ну и чем вам плох господин Шубин, Глеб Григорьевич? Только своими мильонами? Так их у него уже не будет. Конфискуем-с. А вот природный ум, предприимчивость, находчивость, смекалку, деловую хватку конфисковывать мы отнюдь не будем, а поставим на службу нашему делу. Или вы думаете, что пролетарьят вот так вот раз – и начнёт управлять фабриками?
– А почему нет? – спросил Фишер. – Какого-то вы невысокого мнения о русском рабочем классе. Образования не хватает? Обучим. А точнее, сами научатся, когда нужда придёт. Как в пятом году стрелять научились. Рабочий человек, если надо, о-очень ловко все на лету схватывает, знаете ли. Да и то дело: раз освоил токарный станок, то с фабрикой как-нибудь управится.
– Для члена партии эс-эр у вас удивительно передовые взгляды, – заметил Маркевич.
– Я бы попросил вас, Маркевич, воздержаться от подобных колкостей если не в мой адрес – я отчего-то явно не даю вам покоя, – то по крайней мере в адрес моей партии. Тем более что я не могу ответить вам – вас-то изо всех партий попёрли!
Маркевич, однако, совершенно не обиделся.
– Осталось к вам податься, Фишер. Да, боюсь, не возьмёте. А то ведь буду единственным эсером, умеющим запрягать лошадь.
Все заулыбались, глядя в чашки и стараясь не смотреть на Фишера, бешено сжавшего в кулаке костяную рукоятку десертного ножа. А потом Тер сказал:
– Нэ обязательно к эсэрам, Степан Сергеевич, нэ обязательно. Мало ли революционных партий.
– Мало, – раздражённо сказал Фишер, тоже ни на кого не глядя. – Может быть, вообще одна.
– Вы не правы, Глеб Григорьевич, неправы по обоим вопросам, – сказал Тер. – Особенно сейчас, когда свирепствует реакция и партии, так сказать, «старые», в основном зализывают раны в подполье или полуподполье, на сцену выходит очень интересная молодёжь. Создаёт свои организации, никак не связанные ни с социал-демократами, ни с социалистами-революционерами.
– Это кто же, например? – спросил Скляров.
– Да вот хотя бы федерал-социалисты, – ответил Тер и посмотрел прямо в глаза Маркевичу.
– Впервые слышу, – буркнул Скляров.
– И я, – сказал Веледницкий.
– Что-то припоминаю, – сказал Фишер. – Казнь какого-то генерала. В Тифлисе. Верно?
– В Баку, – ответил Тер. – Князь Ирунакидзе. Они появились весной – и сразу в нескольких местах. В Киеве, на Кавказе, в Полесье.
– А что у них за программа? – спросил Веледницкий.
– Понятия не имею, – ответил Тер.
– Убийство князей – сама по себе прекрасная программа, – сказал Фишер. – Как они его, бомбой? Не знаете?
– Из револьвера, – ответил Тер. – Как я слышал, в упор, между лопаток. Тело скинули в нефтяную яму.
– Замечательная картина, – сказал Фишер.
– Что вы говорите, что вы говорите, – воскликнул Скляров. – На дворе одна тысяча девятьсот восьмой год! А я как будто у Перовской на Второй Роте! Вся история нашей борьбы доказывает бесперспективность индивидуального террора – особенно против мелких сошек. В России должно быть пять тысяч генералов – всех собрались переубивать между лопаток, Глеб Григорьевич?
– И не только генералов, дорогой товарищ Скляров, – зрачки Фишера сузились. – Всю буржуазную сволочь сметём, если понадобится. По одиночке ли, скопом – там видно будет.
Веледницкий решительно потянулся к бутылке и быстро налил всем по второй рюмке:
– Ну-ну, не горячитесь, друзья. Я ведь здесь не только хозяин, но и лекарь болезней нервных. Будете ругаться, запру в четырёх стенах, – он улыбнулся. – Разрешаю ещё по одной.
– Среди нас нет чистоплюев, Глеб Григорьевич, – добавил он, когда все осушили рюмки. – Но ваш радикализм, уж извините, немного отдаёт узостью. Да и кажется мне немного наигранным, если честно. Вот вы служите у господина Лаврова – я понимаю, нашему брату эмигранту порой тяжеловато приходится, а секретарь у прогрессивного литератора это вовсе не плохо – и вроде бы не испытываете ни моральных страданий, ни желания насыпать ему в утренний кофе битого стекла.
– Почём вы знаете, – буркнул Фишер. Спор, однако утих. Веледницкий постарался закрепить успех и заговорил о погоде.
– Шарлемань уверил меня сегодня, что завтра должно проясниться. Так что все желающие лезть в горы смогут это сделать.
– Кто это, Шарлемань? – спросил Маркевич.
– Ах да, вы его ещё не видели. Местный горный проводник. Его зовут Шарль, Шарль Канак, но Николай Иванович остроумно прозвал его Шарлеманем – он очень маленького роста. Мои постояльцы всегда пользуются его услугами, потому что он, во-первых, безукоризненно честен, а во-вторых, их, проводников, в деревне всего двое, а второй безусловно предпочитает англичан, как более состоятельных и щедрых нанимателей.
– Мне кажется, я его видел, – сказал Маркевич. – Пока мы ждали аудиенции у Корвина, с гор спускалась весьма живописная группа. Судя по всему, как раз проводник и двое туристов. Проводник был, прямо скажем, не исполин. Да ещё шляпа. Огромная шляпа. Она делала его похожим на гриб.
– С зелёным пером? – подхватил Веледницкий.
Маркевич кивнул.
– Это он и был.
– Ему можно доверять? – спросил Тер.
– О чём вы, Александр Иванович? – удивился Веледницкий. – Он всего-навсего горный проводник. В сущности – просто крестьянин, разве что швейцарский. От костромского отличается только наличием ботинок на ногах, впрочем, довольно-таки рваных. Не думаю, что у него вообще есть какие-то взгляды, а тем более – революционные. И уж конечно, он понятия не имеет, какого рода русские приезжают обычно в мой пансион.
– Я нэ об этом, – отмахнулся Тер. – Я относительно погоды.
Веледницкий расхохотался:
– Господи! Да, относительно погоды Шарлеманю, думаю, доверять можно. Это ведь его в некотором роде business, как говорят англичане.
– Прэкрасно. Товарищи, разрешите мне покинуть вас? Я бы хотел ещё раз осмотреть своё снаряжение.
Никто, разумеется, не возражал. Маркевич и Фишер посидели ещё немного и словно по команде встали из-за стола, обменялись рукопожатиями и вышли из-за стола. В дверях Веледницкий взял Маркевича под локоть и тихо, чтобы не слышал завозившийся у бульотки Николай Иванович, спросил, склонившись к самому уху:
– Кстати, о вашей партийной принадлежности, Степан Сергеевич. Вы что же, более не большевик?
Маркевич улыбнулся, но руку высвободил:
– Увы, Фишер тут прав: в формальном отношении я не принадлежу ни к одной социалистической партии. В настоящее время, – добавил Маркевич. – Но ни с одной и не враждую. На пути борьбы за истину так мало союзников и так много врагов, что я предпочитаю искать первых, а не вторых. Но наш взволнованный товарищ ошибается в другом: меня ниоткуда не исключали.