Читать книгу Потерянный во времени. И другие истории - Алексей Поликовский - Страница 3

В СНЕГУ

Оглавление

1.

Утром, поставив чайник на маленькую, в две конфорки, закопчённую дочерна плиту, я толкнул дверь и вышел на крыльцо. Крыльцо было высокое, с навесом, навес завалило снегом, под ним в проволочном кожухе тихо покачивалась лампа. Она обледенела, превратилась в снежный ком. Глаза у меня чуть не ослепли от зимнего сияния. Я стоял на крыльце, чувствовал, как меня пробирает холод. Я вылез на свет Божий неумытый, в голубой фуфайке и в чёрных турецких джинсах, заправленных в валенки, которые я отыскал здесь вчера в груде старья.

Над дачным посёлком стояла тишина. Небо было белым и очень спокойным. Глубокий снег покрывал участок, и соседний тоже, и улицу. В плавных волнистых сугробах ещё видны мои вчерашние следы. За ночь их почти занесло. В белом волнистом море косо торчал утонувший штакетник, стояли, раскинув голые ветви, яблони. В своей зимней обнажённости посёлок был прозрачный. А в оставленных до весны, заброшенных, безлюдных домах с закрытыми ставнями, с окнами, заложенными изнутри фанерой, было что-то похожее на корабли, потерпевшие кораблекрушения. И ни звука, и ни души.

Я спустился по бугристым обледенелым ступенькам вниз, набрал в ладони пригоршню снега и растёр лицо.

Завтрак состоял из чашки растворимого кофе. Держа в руках горячую чашку, я отхлёбывал кофе и чувствовал, как зимний свет беспрепятственно струится через мои мозги. Вдруг меня постигло что-то похожее на счастье. Рукопись в синей папке лежала на подоконнике. Я протянул к ней руку, вытащил первый лист и положил перед собой, настраиваясь, как пианист перед клавиатурой.

Лист был старый, мятый, пожелтевший, на нём прыгающими буквами старой печатной машинки был напечатан план книги. Плану было пятнадцать лет. Сверху крупно, от руки: «Типология русской истории». Дальше перечень глав: «1. Необходимость исторического анализа. 2. Характеристика современного момента. 3. Образ власти. 4. История как поток. 5. Ключевые люди и точки поворота. 6. Русская революция как борьба сознания и подсознания. 7. Возможность другого развития. Генерал Корнилов». Я читал и перечитывал строки плана, пил кофе, медитировал, собирался с мыслями – и вдруг увидел, что прямо по середине улицы по снегу лезет нечто.

Безумная мысль о медведе, да, медведе, который повадился зимой приходить из лесу в посёлок и лазить по домам в поисках сгущёнки, пролетела в моей и без того слабой, неустойчивой голове. Почему-то я подумал именно о сгущёнке, а мысль о том, как же медведь открывает консервные банки, не пришла мне в голову. Через пару секунд я уже хорошо различал мужика с надутым от напряжения круглым лицом под ушанкой, усы, очки, отставленные для равновесия толстые руки в варежках, огромные ноги в жёлтых шнурованных ботинках, медленно поднимавшиеся с каждым шагом из сугроба, так, как будто он танцевал краковяк. Лезть по снежной целине было ему очень тяжело.

Я вышел на крыльцо и глядел, как он одолевает последние шаги по сугробам до калитки. На последнем шагу он провалился глубоко, почти по бедро, и схватился руками в варежках за забор.

– Слушайте, – сердито сказал он мне, – так это вы, а я думаю, что за Коломбина такая, опять, что ли, дачи грабить!

– Ну, – ответил я тупым модным междометием.

– На субботу—воскресенье приехали?, – он отдувался, как тюлень. Густые седые усы топорщились.

Вопроса я не понял. По-моему, вчера была среда.

– Ну.

– Свет этой зимой есть, слышьте. Поездом приехали?

– Ну, – сказал я и добавил для разнообразия: – Поездом.

– Сторож тут есть, Робинзон, он ни сном ни духом, а ему платят… Слышьте, в прошлом—то году сильно грабили дачи, трое, я раз осенью выхожу из лесу, – изо рта у него вырывался пар, рот замерзал, звуки смешивались в кучу, становились неудобоваримыми, – они на опушке сидят, пьют вино, вишь, грят, мы дачу щас обчистили, поесть—попить того—сего… Двое их мужиков, одна женщина, они тут несколько лет промышляли, пока не попались.., – доверчиво, как старому знакомому, нёс он. Лицо у него было располагающее, очень достойное, честное – интеллигентные очки в тонкой оправе с круглыми стёклами, седые, как из серебра отлитые усы, обвисшие по—бульдожьи щёки, за стекляшками очков растерянные глаза. – Они потом ещё сгорели, напились в чужой дачи и сгорели, да, слышьте, вот так, а что, Россия, блин!

– А, ну да, что, конечно, блин, это, а вы.., – я не знал что сказать. – Вы что ль живёте тут тоже, а?, – спросил я вяло.

– Живу. Мне где ещё жить, на вокзале?, – гневно крикнул он.

– Ну не, не, что вы, это, вы, того, почему ж… на вокзале, – засмущался я, не понимая причины его внезапного гнева. Он стоял в сугробе, держась руками в варежках за штакетник, не уходил и с упорной, требовательной тоской молча глядел мне в глаза.

Мы веско помолчали. Казалось, эта грузная фигура так и останется стоять в сугробе навечно, схватившись за забор, не в силах сдвинуться с места – памятник идиоту в очках и ушанке, зачем—то залезшему в сугроб и не могущему вылезти из него. Я занервничал.

– Э… вам, того, блин, это, не холодно так стоять, а?

– Спасибо, ничего.

Опять помолчали. Я знал, что должен послать его и вернуться на кухню, к кофе и размышлениям, но человеколюбие (или малодушие, что в данном случае одно и то же) уже овладело мной.

– Э… может, зайдёте?

– Зайду, – быстро согласился он. – Как? Он подёргал запертую на замок калитку.

– Вы через ворота. Там створка отходит.


Он был одет неплохо, это удивило меня. Все вещи относительно новые, неистёртые, непорванные, чистые, очевидно купленные не лишь бы что, а с мыслью об удобстве, тепле, долговечности и даже моде. Да, этот человек был одет с шиком пожилого джентльмена, ведущего простую и солидную жизнь в небольшом английском провинциальном городке, в графстве Йоркшир, где у него дом, немного земли (ну, вы сами понимаете, пустяк – сто акров) и стадо симпатичнейших овечек. Я бы не удивился, если бы он медленным движением большой, толстой руки достал из кармана вырезанную из дерева тёмную трубку с красноватой медной крышкой, сел, закурил и начал: «Вчера, любезный мой сэр Павел, я был в гостях у сквайра Энтони, который велел передать вам привет и бочонок тёмного пива… Джейк, внесите бочонок!» Но он, конечно, никакой трубки не достал, никакого сквайра с пивом не помянул, а только кряхтел, стягивая с себя синюю пуховку. Пуховка была стильная, со множеством карманов на молниях. Он стонал и кряхтел так долго и так жалобно, что весь бред об английском джентльмене улетучился сам собой.

– Кофе будете?

– Буду! – согласился он с отчаянной решительностью в голосе.

Он сидел напротив меня с чашкой кофе в руках и жадно прихлёбывал. Очень чистый, очень аккуратный старик, в коричневом свитере с вырезом, в черных брюках, в разрезе свитера – галстук. Я представил, как он каждое утро плохо гнущимися пальцами повязывает галстук, и меня замутило от тоски. Руки у него тряслись.

– Ну, значит, на субботу—воскресенье, – повторил он. – Что там, в Москве?

Я пожал плечами.

– Пожить, отдохнуть… Здесь хорошо зимой, тихо, воздух прекрасный. Как родители, того—сего, ну?

Я посмотрел на него, чувствуя, что ещё пара таких вопросов – и я психану. Ну, выматерюсь или брошу стакан в стену. Или расплачусь. Такое со мной бывает. Нервы у меня на пределе. Я пятнадцатый год пишу одну и ту же книгу по истории России, и конца этому не видно. Да, честное старое лицо, аккуратно повязанный галстук и чашка, неустанно прыгающая в трясущихся руках, вызывали у меня желание выматериться. Кто дал ему право выглядеть таким несчастным? И почему старики носят галстуки? Мой отец после шестидесяти тоже повязывал галстук по любому поводу.

– Вы что ли, блин, это… знали, того, ну… моих родителей?

– Ну конечно знаю. Отца твоего и мать лет двадцать уже. Мы ж соседи, вон мой дворец, – он кивнул на завалившуюся набок серую халабуду под плоской крышей и с закрытыми фанерой окнами. Халабуда была похожа на средних размеров китайскую джонку, вытащенную на берег. Когда её тащили, она подломилась посередине. Он, значит, зачем-то жил зимой в джонке.

Я обдумал услышанное. Что-то не совпадало.

– Нет, моих родителей вы не знаете.

– Почему?

– Они умерли.

Он с недоумением посмотрел на меня. В глазах обида.

– Умерли? Что ты говоришь! Когда?

– Отец четыре года назад, мать давно, уже десять лет прошло.

– А я её этим летом тут видел.., – начал он и осёкся.

– Как так, десять лет, это, слышь, ну, когда этим летом, рассаду для теплиц, гладиолусы.., – забормотал он тревожно.

– Вы меня с кем-то путаете.

– А ты не сын хозяев, Слуцких?

– Нет, я не сын, я друг сына. Он мне дал ключи от дачи. Что б я мог тут в покое пожить, поработать.

– Как тебя зовут?, – тут же мгновенно спросил он, как будто в моём имени надеялся найти отгадку всей этой путаницы.

– Павел.

– Ах, ну ты, значит, Павел, чёрт, слышь, а я, того—сего, старый стал, блин!, – бурно обрадовался он, распылылся под усами широкой улыбкой. – Слышь, это, у меня комдив в Германии был, Павел Голобородько, хохол, дурак редкостный. В штабе соберёт нас и скажет: «Вы усе хавно, товарищи офицеры!» Мы так и покатимся… А я Всеволод Иваныч. Жить тут будешь?

– Буду.

– Чего тебе приспичило тут жить?

– А вам чего приспичило?

– Мне, слушай, жить негде, ты понял? Мне что, на вокзале жить, а? Ну, могу перебраться на вокзал!, – рявкнул он.

Я промолчал. Наверное, больной. Для бомжа одет слишком хорошо.

– Знаешь, у меня тут приёмник, но батарейки барахлят, сели, наверное… У тебя батареек нет с собой?

– Нет. Ну, это, вы, значит… зачем мне батарейки—то с собой?

– Ну, на всякий случай. Чего же они не ведут боевые действия, – сказал он горестно. – Надо же постоянно вести боевые действия. Он сказал это тихо, скорее себе, чем мне. Я сразу понял, что он имеет в виду Чечню, но расспрашивать его о причине столь сильного желания к постоянным боевым действиям не стал. Я всё колебался между милосердием, заставлявшим меня предложить ему бутерброд, и раздражением, подсказывавшим мне, что лучше его выгнать. Меня раздражало положение, в которое я попал. Вчера я убежал в заброшенный дачный посёлок в уверенности, что несколько дней одиночества мне обеспечены, а мне так хотелось наконец побыть одному, так хотелось наконец начать новую жизнь – и уже сегодня с утра ко мне прибрёл несчастный старый идиот в жёлтых ботинках и вот уже полчаса морочил мне голову. Теперь вот Чечня.

– Вам чего, больше в жизни пожелать нечего?

– Нет, ну что ты, не понимаешь, – недовольно выговорил мне он. – Надо же наступать, вести боевые действия. Это ж ты подумай, окопы они вырыли в полный рост, в Первомайске этом, взять не могли. У немцев три линии обороны было, а Красная армия прорывала!

Лучше всего было бы молчать, не отвечать. Разговор умер бы сам собой. И он ушёл бы. И я сел бы за работу. Это было бы правильно. Но, как известно, я уже давно не способен следовать принятым мной решениям, и я заранее знаю, что из всех моих планов и затей всегда выйдут глупость и бред. Я и теперь предчувствовал надвигающееся на меня отвратительное близкое будущее, но ничего сделать не мог и плыл по течению, подчиняясь чужой воле, давая ввергнуть себя в дурацкий разговор… Конечно, о политике, потом об истории. Это всегда так. Всегда. Много лет. Тысячу лет. Сто тысяч лет. Лист с планом книги лежал на столе, придавленный чашкой кофе, и я тоскливо подумал о том, что чашка, конечно, оставит на нём круглый коричневый след. Почему всё всегда так неудачно? Как он сказал: «Россия, блин!» Россия, значит, блин.

– То Красная армия.

– Это ты правильно говоришь… А теперь у нас ни армии, ни военной доктрины, ни вероятного противника… Спецназов наделали, они только умеют, головами кирпичи колоть… Деревню взять не могут. Да любой командир взвода Красной армии тактически грамотнее, чем этот их генерал, ты знаешь, где он служил?

– Где?

– За Ельциным всю жизнь горшок выносил!, – громогласно прокричал он и выбросил перед собой гигантских размеров коричневый палец с огромным, как лопата, жёлтым, посередине треснувшим ногтем, так, как будто собирался разрубить им мне голову. – Ты меня понял?

– Плевать.

– Нет, ну как это так, плевать, как ты можешь так рассуждать, это, слышь, а если все будут думать так как ты?! – осуждающе загудел Всеволод Иваныч, но вспомнил, что он в гостях, осёкся и печально посмотрел на свои прыгающие пальцы. – Трясутся, вишь, помру скоро… Ладно, чёрт с ним… Ты, значит, жить сюда… А можно спросить, если не секрет, это, чего?, – в третий или четвёртый раз поинтересовался он.

– Ничего, – грубо ответил я. – Вы—то…

– У меня жена умерла, – с вызовом сказал он.

Я посмотрел на него. Вот кто покупал ему модную куртку, кто подбирал вещи.

– Пятнадцать лет я с ней, значит, прожил, а сын её меня, значит, из квартиры выпер. Коломбина какая. А я знал, что так кончится, говорил ей: «Наташа, не подписывай ему дарственную бумагу, как так – переходит в полную собственность? А если что… Он же нас выгонит! Нет, что ты, блин, того-сего, я его знаю, он никогда. Он хороший. В ногах у меня валялся, просил согласиться, обещал… А как она умерла, пришёл: «Твоего тут ничего нет, освободи площадь.»

– И вы что же, освободили?, – поразился я его христианскому смирению.

– Ну что ж я, мне говорят иди вон, я собрался и ушёл.

– Этот сын, он кто? Бизнесмен?

– Майор МВД. Убить меня обещал.

– А вы, значит, на пенсии?

– Я в отставке. Без военной пенсии я бы сейчас с голоду сдох. Перезимую тут, а весной продам дачу, куплю комнату в коммуналке.

– Да… Он так просто и непритязательно поведал мне историю своего изгнания, что мне стало жалко его. Под чашкой на листе бумаги по-прежнему медленно расплывалось толстое бурое пятно, как бы окончательно разрушая чистоту и непорочность моего замысла. Лёгкий золотой свет вливался в окно и наполнял убогую терраску. С берёзы тяжело спорхнула ворона, с ветвей посыпался снег. Мир и я с ним на секунду застыли на перепутье. – А в каких войсках служили?

– В танковых. Прошёл путь от командира взвода до замкомполка по техчасти, – не без гордости сообщил он. – У тебя курить можно? Он достал, конечно, никакую не трубку с красноватой медной крышкой, а обыкновенную пачку LM. Он курил, неуклюже держа сигарету в толстых, как сосиски, пальцах. Курил усердно, пыхтел, как паровоз, и скоро терраса наполнилась дымом.

– Майором вышел в отставку… Они деревню не могут взять, дураки. Окопы там, видишь, в полный рост нарыли. Надо туда две пехотные роты и одну танковую. Поставить огневой вал. Ты, конечно, видел огневой вал?, – бегло спросил он меня.

– Нет.

– Нет?, – вот тут он удивился основательно, но тут же продолжал, ухватываясь за возможность продлить разговор. – Ставится огневой вал, слышь, это, за ним в шестидесяти метрах идёт пехота, всё так рассчитано, что её осколки не заденут, потом огневой вал переносится дальше, а пехота, значит, входит в окопы и добивает тех, кто ещё жив. Вот так. А они там что делают. Слушай, ну вот ты, ты скажи мне, ну что они там делают, а?! Сначала Союз профукали, теперь Россию разваливают! Надо аулы напалмом накрыть, и всё. Ты кто по профессии?

– Я? Историк.

Я поглядел в окно. По-прежнему голубовато отсвечивал белоснежный снег и торчали яблони и в небе медленно клубились тучи, но абсолютной божественной тишины уже не было. Там, где двое людей, уже не может быть тишины. Я вздохнул. – Ладно, выпить хотите?

– Давай, – со сдержанным радостным смущением тут же согласился он.


Я достал из холодильника бутылку «Столичной», выудил из ящика с инструментами долото, подковырнул им пробку, с подоконника взял мутный гранёный стакан для себя, а перед гостем поставил чашку с русским пейзажем на боку. Поле, в поле ковыль, берёзка, и всё это почему-то синее. На дне стакана прозрачная вязкая дрянь. Олифа? Секунду я колебался, потом недрогнувшей рукой налил в стакан водки до половины. Всеволод Иваныч обхватил русский пейзаж плохо гнущимися пальцами.

– За знакомство.

Мы не чокнулись, а сделали вид, что чокаемся, протянули друг к другу руки и кивнули головами – так профессионалы соблюдают бессмысленную для них, но необходимую в обществе формальность. Я выпил до конца, он тоже.

– Берите колбаску, – водка мгновенно убила раздражение и горечь во мне, день приобрёл смысл, всё стало на свои места. Я был при деле. В конце концов, нельзя избегать общения с людьми, нельзя пятнадцать лет сидеть бирюком над книгой. Надо жить. Надо черпать мысли в гуще жизни, общаться с людьми, познавать их душу и через это ещё глубже, ещё мощнее думать о России… Я ведь и выпив могу писать.

– Спасибо, – он взял кусок колбасы. – И по какой, значит, части ты историк?

– Я историк по части русского бардака, – отвечал я, вытягивая ноги и откидываясь на спинку шатающегося колченогого стула.

– То есть ты по русской истории?

– По ней, родимой. Ну её на хрен, слушайте, Всеволод Иваныч, я её не люблю. Ещё одну?

– Ну давай. Вообще—то я с утра много не пью, не больше полулитра. Но тут, знаешь, на свежем воздухе, на природе, это полезно.

– Знаете, я читал как—то в журнале «Здоровье», давно ещё, это, значит, ну, того… тыр-пыр… что в водке содержится много витамина С. Я разлил. Прозрачная жидкость, предположительно олифа, в стакане исчезла, сейчас она впитывалась в стенки моего желудка, придавая им восхитительный мягкий блеск.

– О чём мы с тобой говорили о таком интересном, слушай, а? А, об истории. Так ты, значит, историк?

Я не отвечал.

– Так ты как историк скажи мне, это что, всё было необходимо?, – снова потребовал активный старик. Его огромная рука неподвижно лежала на краю стола, на клеёнке в мелкий цветочек. Я прекрасно понял его вопрос, но по какому-то закону разговора сделал вид, что не понял.

– Что необходимо?

– А всё. Всё, что они натворили. Это разве сейчас Россия? Это не Россия, это Коломбина, слышь, я те говорю, вот-вот, да. Без армии, без Казахстана, это никакая не Россия. Развал Союза, приватизация, ты видел по телевизору, как этот рыжий отъелся? Заводы он жрёт, что ли?

Я задумался, подперев голову рукой. (Приятно выпить водки с утра, проолифить желудок, отвлечься от дел, от семейных и личных проблем к делам философским и государственным…) России без армии, конечно, быть не может, ибо Россия всегда и была армией, но жрёт ли рыжий заводы? Я сомневался.

– Могло быть и так, и эдак, – наконец вымолвил я. – Войну в Чечне начинать не надо было!

– Ну что ты говоришь, не надо!?, – возмущённо забурчал Всеволод Иваныч, и усы его затопорщились. – Что же, дальше терпеть? Они же обнаглели, чёрные. Слышь, ты погляди, я квартиру не могу снять, мне дорого, а кавказская национальность особняки строит и по Москве на «Мерседесах» ездит. Это правильно? Я тя спрашиваю, что, это, того, правильно, да?

– Фигня, – сказал я. – Это мещанский, обывательский взгляд у вас. Подумаешь, негде жить! А надо подняться над бытом, забыть о мелочах, когда решаются судьбы отечества. Чеченская война – переломный момент. Окончательное размежевание демократических сил и партии власти. Гайдарушка родненький на этой войне и скурвился. Понятно?

– Нет, а что же, терпеть?, – как не слыша меня, гнул своё мой собеседник. – Они ж обнаглели, чёрные, нефть, наркотики, уголовщина… Ты глянь, гонят же, гонят нашу нефть за рубеж, сволочи! В Москве от них продыху нет, ты понял?

– Ещё будете?

– Давай, по последней. Не люблю с утра много, у меня ещё дела сегодня есть.

Я не стал спрашивать, какие могут быть тут дела. Никаких тут дел быть не может. Налил, и мы выпили.

– Неправильно воюют, вот что, – сказал он. Лицо его обмякло, потеряло прежнюю благообразную красивую чёткость. – Солдаты голодные, как воевать с голодными солдатами? Можешь мне сказать – как?

– А вы хоть всю армию отбивными по сорок тыщ кило кормите, не поможет. Эту войну выиграть нельзя, потому что это, блин, народная война.

– Ну да, нельзя!, – захихикал он. (Старого танкиста, служившего в Красной армии, смешила сама мысль о том, что могут быть войны, которые нельзя выиграть. Если войну можно начать, то её можно и выиграть. Так я понял его похожее на клёкот хихиканье). – Пусть бы при Сталине они посопротивлялись! В двадцать четыре часа в вагоны и на Север! Говорю тебе, надо аулы напалмом – и дело с концом!

– Дался вам этот напалм. Вы его любите, да?

– Почему, кумулятивные фугасы тоже вещь не плохая… А ты бы что предложил?

– Все сверхдержавы проиграли войны против национально—освободительных движений. Франция проиграла в Алжире, Англия в Индии, Франция и Америка во Вьетнаме, Союз в Афганистане… Такие войны не выигрываются – в принципе!

– Эх… Ну да… ну да.., – забормотал он, придавленный моей эрудицией. Такого глобального исторического анализа он не ждал. – Ты знаешь, я хотел бы с тобой по истории России поговорить, у меня вопросы есть. Ты Пикуля читал?

– Нет.

– А хороший писатель, мне кажется… Он стал вставать. Это был процесс: упереться ладонями в край стола, запыхтеть, подтянуть тело вверх, укрепить на полу ноги, выровнять широкую толстую спину и огромный офицерский зад. – Я пойду, ну, значит, у меня, слышь, дела… Попозже ещё посидим…

Боком, враскоряку, как лезут по откосу в воду, Всеволод Иваныч слез по крыльцу в глубокий снег. Когда он исчез, оставив за собой, как трактор, развороченную колею, я вернулся к столу, налил себе ещё, выпил, потом пошёл в комнату и лёг на диван. На диване были набросаны старые пальто и телогрейки, я укрывался ими ночью. Теперь, когда гость ушёл, мне вдруг стало жарко, на лбу выступила испарина, по бокам потёк пот. Я лежал на спине, подложив руки под голову, смотрел на кирпичный, не забранный досками потолок, чётко расчерченный линиями серых цементных прожилок, чувствовал, как по телу идёт жар и охватывает меня пьяная истома, и рассеянно думал обо всём сразу. Разговор на исторические темы взбудоражил меня, и остался неприятный осадок, что-то ныло и зудело в душе…


Есть вещи, в которых стыдно признаваться, среди них – некоторые профессии: писатель, артист, художник, историк… (Рассеянно думал я, лёжа на диване). Ну как может взрослый мужчина, возможно, как я, с брюшком и бородой, очень серьёзный, находящийся, как говорится, во второй половине жизни, говорить людям, что он, например, писатель, и при этом не покрываться пунцовой краской стыда, не проваливаться сквозь землю, не испытывать ощущения позора? Если ты писатель, то почему люди спрашивают тебя, чем ты занимаешься, а не бегают за тобой, выпрашивая автограф? Если ты артист, то где рукоплещущие тебе залы? Если ты художник, то, наверное, какой-нибудь марака, потому что иначе твои картины уже давно украшали бы стены музеев. Но тебя никто не знает, ты кропаешь или мараешь что-то в своём углу, намекаешь людям на своё предназначение, кокетничаешь непризнанностью и вообще представляешь из себя интеллектуальную кокотку. Кому ты нужен, как писатель, кому ты нужен, как историк? Никому! Тогда не ходи со страдающим глубокомысленным видом, не ной, не тяни резину! Вон, иди, будь дилером по продаже гербалайфа, продавцом в магазине женского белья, будь рабочим на стройке палат, где поселится всеми нами очень любимый лысый градоначальник со своей молодой женой, будь секретарём—референтом у откормленного лососиной модного банкира в бордовом пиджаке или, ещё лучше, слесарем—сантехником, но только не будь кокоткой с бородой и в брюках, которая тянет манерно: «Ах, вы знаете, я писатель… Ах, вы понимаете, я историк…» Дерьмо ты поганое, а не писатель, шизофреник и паразит, а не историк. Нет, лучше повеситься, лучше спиться, чем в сорок лет строить из себя непризнанное величие и тянуть на манер шлюхи, потупив глазки: «У меня интеллектуальные интересы… Я пишу… Я творю… Я высоко витаю… Но злой мир не признаёт меня…»

Потерянный во времени. И другие истории

Подняться наверх