Читать книгу Мальбом. Хоррор-цикл - Алексей Смирнов - Страница 2
Композиция первая
Тление тлена
ОглавлениеВ каждом из нас живет безжалостный судья, обвиняющий нас даже тогда, когда мы не знаем за собой никакого преступления. Хотя мы сами ничего об этом не ведаем, складывается впечатление, будто где-то об этом все известно.
К. Г. Юнг «Парацельс как духовное явление»
На воре горит шапка. Роняет вор багряный свой убор.
Я проснулся от этого самого тления, что под шапкой.
Мне было очень страшно. Во рту пересохло, в груди болело. Та частица меня, что имела обычай пробуждаться прежде других, с надеждой ждала облегчения, облегченно ждала узнавания: вот ночь. Вот ветка, припорошенная снегом. Вот черные глыбы предметов со сглаженными углами. Частица развернулась, будто фантик, в котором лежала подтаявшая конфета с орешком. Этой конфетой был я, и во мне был орешек, в орешке разворачивался пестрый фантик, а я был дома; я лежал, где обычно лежу, мне оставалось немногое – вздохнуть, покачать головой, глотнуть воды и забыться, но уже без боязни, утешенным, благо нарушенные сны никогда не продолжаются. Этого, правда, не скажешь о яви. Мой сонный разум возмутился, не желая признать очевидного; он все еще ждал, что наступит порядок, вот-вот; ему мнилось, будто тягучие течения, которые днем питали мысли, а ночью кормили образы, сумеют распутаться; водоворот исчезнет, освобождая пути к рассудку, и так восстановится обыденная последовательность. Сны истребляются просто: кошмар, пробуждение, последействие, узнавание, облегчение, чертыхание, умиротворение, засыпание. Дело застопорилось на третьем этапе; сон выжил. Я посмотрел на светящийся циферблат: было раннее утро, пять часов.
Бытует мнение, будто сны это нечто вроде непереваренного дня, или дней. Людей, которым снятся кошмары, обременяет реальный груз, но это был не мой случай. Я заканчивал выпускной курс философского факультета, и у меня были все основания рассчитывать на праздность и достаток: выгодное место консультанта при неразборчивой, но денежной конторе. Я не жаловался на здоровье, не терпел нужды; друзей имел ровно столько, сколько нужно, чтобы то были друзья, а не кореша; подумывал жениться, выпивал в меру – словом, жил ровно и счастливо, не давая кошмарам повода вторгнуться с их мрачными напоминаниями и угрожающими намеками.
Одним словом, дела мои шли лучше некуда.
Сон обнажился, теряя подробности, но сохраняя черный каркас; так осыпается с дерева снег. Я сел, сунул ноги в холодные тапочки: те сделались тесными, потому что душа ушла в пятки, и стопы опухли. Обычно с утра опухает лицо. Я надавил пальцем над плюсной, и там осталась хлебная вмятина. В комнате пахло смертоносными благовониями: ложась, я включил фумигатор, и комары, которые не переводились даже зимой, падали, как лапчатые рубиновые звезды. Они успевали насосаться перед смертью, но успевали и надышаться – напрасно рассуждают, будто перед смертью не надышишься: надышишься, и еще как, оттого и погибнешь. Я встал и зажег свет в надежде, что он прогонит мое настроение. Вспышка заставила сон отступить в тень, но он там остался маячить, стоя с недоброй усмешкой, готовый провести в такой позе многие часы.
Мне приснилось, будто я забрел в какой-то огород и вспомнил вдруг, что убил в нем бомжа. Может быть, это была женщина – во всяком случае, нечто, подошедшее к грани, за которой теряются половые различия. И переступившее грань. Огород был дурной, с покосившимся плетнем, с запущенными грядками; пыльные лопухи заказывали музыку разгоряченным мухам; сама земля, казалось, накренилась вместе с крестообразным пугалом в дырявой шляпе. Этот огород представлялся недолговечным проблеском пьяного сознания. Горело солнце, горела шапка: та, что была надета на пугало – вовсю, моя же предательски тлела, покуда я рассматривал заступы, тяпки и грабли, сваленные близ гнилого крыльца. Их вид меня тревожил, но пожар занялся, едва меня тронули за левое плечо; может быть, никакого касания не было, и я принял за него дуновение спрятавшегося ангела. Пропитым голосом тракториста невидимка напомнил мне об убийстве, и я тут же обратил внимание на борозды и канавки, спешно прочерченные в сухом черноземе. Земля немножко разошлась, ровно столько, сколько нужно было, чтобы я увидел, и я действительно увидел перепутанные грязные ленты, похожие не то на лохмотья, не то на мясо; под ними чернели кости, как будто их долго продержали над костром, но не сожгли, прокоптили, и вот они впитали давнишний дым. Пейзаж качался; он не дрожал обманной знойной дрожью, а именно раскачивался, как маятник. Вокруг было голо, бедно и солнечно; бороздки и канавки продлились в доисторическую тракторную колею; невидимка, стоявший за плечами, торжествовал, и я отступил, цепенея от страха, потому что вспомнил. Вернее сказать, я сначала не вспомнил ни бомжа, ни картины убийства; я знал только, что убийство состоялось, и совершил его я; совершил, вероятно, либо по неосторожности, либо под действием скороспелого бешенства. Еще мне вспомнилась моя тогдашняя уверенность в полной безопасности; я ни секунды не сомневался, что меня никогда не найдут и не будут искать. Затем промелькнул и сам бомж, я так и не разобрал, кем он был: это существо стояло и горланило что-то, размахивая руками, очень похожее на разбитное лихое пугало, которое с того времени ничуть не изменилось и даже торчало под тем же углом. И я, по-моему, рубанул орущее существо лопатой. «Но теперь все открылось», – сказал невидимка; я отступил еще. Пылал рябой огородный сентябрь. Солнце припекало мою макушку, мне захотелось пить, и я сразу проснулся, чтобы утешиться мирными предутренними часами в мирные предутренние часы.
«Это сон», – сказал я себе, стоя посреди залитой светом комнаты и слушая, как капает в ванной. Капель равнодушно стучала; у нее не было права голоса, не то, будь ее воля, она-то уж сказала бы мне все, что думает про мою особу и о моих прошлых деяниях; но нет, так и нет, и капли падали, подчеркнуто безучастные к моим сомнениям. В этих сомнениях ощущалось нечто столь же ужасное, сколь и манящее, участие чуда. Мне очень хотелось поклясться перед собой, что никакого бомжа не было, и никакого огорода я не знаю, но я не сумел. Когда же и где? Этого я не помнил. Возможно, я был пьян? Меня зашвырнуло в пригород, я поспорил с каким-то бродягой, зарыл его в качестве последнего довода – может быть, я ни в чем не мог поручиться.
Пришлось умыться и выпить кофе; ни первого, ни второго я не терплю, я принимаю душ и пью чай с бергамотом. Сосущее воспоминание требовало скорых мер, я бухнул в чашку четыре столовые ложки: сначала кофе, потом сахара. Умывался холодной водой; вообще, я принялся лихорадочно приводить себя в порядок – бриться, чиститься, сменил носки, переоделся на выход. Короче говоря, сделал многое, чтобы отвлечься, но сделанное не помогло. Тревога не исчезала; я выпил вторую чашку и поймал себя на том, что вспоминаю все пригороды, какие мог посетить в обозримом прошлом. Их было немного, и мне, чтобы их перечислить, хватило пяти пальцев. «Но я же не принимаю этого всерьез, – мое обращение к внутреннему собеседнику прозвучало рассудительно и лицемерно. – Все очень просто. У меня есть какая-то неосознанная потребность, и очень настойчивая – до того, что пролезла в сознание, облекшись в форму вымышленного инцидента. По всей вероятности, эта потребность еще хуже, и у меня нет ни малейшего желания разбираться, в чем она состоит. Зато у меня есть желание растоптать ее мерзкую оболочку. А потому… сейчас я вспомню всякие рискованные места и, действуя методом исключения, не оставлю ей средства к существованию».
Я человек обстоятельный не по годам и потому разыскал карту области на случай, если что-то забуду. Привычный рисунок, понесший в себе загадку, представился необитаемым островом, где вместо сокровища были зарыты останки. Я перечитывал знакомые названия, одновременно удивляясь, как много из них позабыл. Вот, скажем, Клячино – я там бывал. Но это было… это было очень давно, мне только исполнилось шестнадцать… нет, даже пятнадцать лет. Меня отправили с каким-то поручением, кого-то навестить и что-то взять. И все. Нет, Клячино можно было смело вычеркивать. И я зачеркнул его красным фломастером, невольно представляя себе мирных и сонных клячинцев, которых так вот запросто вымарали из географической реальности. Понарошечное могущество мне понравилось, я тут же пометил быстрыми крестами еще четыре населенных пункта, воображая, будто над ними рвутся бомбы. Фломастер завис над коричневым пятнышком города-матки, вычеркивать который было глупо, но я с неожиданным удовольствием перечеркнул его и поднял глаза к потолку, словно рассчитывая увидеть сквозь него собственные поднебесные росчерки. Потом смахнул карту на пол. Идиотизм импровизированного штаба был очевиден, и я зря портил карту, так как без нее знал, какое название останется незапятнанным. Я помнил поездку и урывками – сцену действия, если, конечно, там было какое-то действие, но будь оно так, то состояться оно могло только там, я знал это наверное. Мне стоило труда удержаться и не выскочить из дому прямо сейчас, чтобы поспеть на первую электричку. На что я надеялся? Стоял февраль, и поиски приснившегося огорода не могли принести результата. Снег, лед, замороженные поляны, земляничное мороженое, полувечная мерзлота. Пусть даже я найду место – прошло года три… или пять?
Кручино располагалось под боком у города, я даже зацепил его фломастером. Это был почти что городской район, лубяная-деревянная проплешина, отделенная от многоэтажек тоскливым пустырем. Городские власти решили не вмешиваться в анахронизм – до поры, до времени. Однако на пустыре постоянно что-то затевалось: туда привозили какие-то трубы, вырыли котлован, поставили чумные будки, которые числились в собственности разных организаций, а потому дымили каждая свое, днем и ночью скрывая своих землеройных обитателей. Обреченное Кручино давно смирилось и ждало естественного конца. В нем беззаботно пели петухи, расцветали яблони и праздно гавкали полупсы-полулюди. Еще там блеяла гармонь, трещали мопеды, звенели ведра, и кто-то пел в листве или без листвы, невидный и одинокий. Я побывал там с неизвестным намерением, прикатив на трамвае; это я мог припомнить – саму езду и свой прыжок в колючую траву, но дальше сразу начинался плетень, скалилось пугало, горело солнце: и все. Видел ли кто меня?
«Паря, паря», – заговорило в моей голове. Я даже выронил фломастер. Мне показалось, что разговаривало пугало, но показалось не сейчас про тогда, а, скорее, тогда про сейчас, потому что я стоял и озирался в лопухах, попирая лютики, и лихорадочно соображал, откуда голос, и подозрение к пугалу запечатлелось весьма глубоко, где сварился сегодняшний сон, и нынче всплыло, но в действительности… кто же ко мне обратился? «Паря, паря», – каркало в ушах. Я не смог этого вынести, потому что уже не спал; мое реальное прошлое соединилось со сном, как разноцветные компоненты коктейля: нечто легкое и тревожное клубилось сверху, внизу же стоял тяжелый спирт. Посмотрев на часы, я увидел, что маялся час: было шесть.
Пойти и проветриться – вот в чем решение. Я жил на окраине; на то, чтобы добраться до центра пешком, у меня бы ушло часа два – два с половиной. Вполне прилично, я успевал. Перед выходом мне пришлось прополоскать рот, потому что в нем было горько от кофе. Но я забыл почистить зубы, чего со мной прежде никогда не случалось; я очень быстро оделся, погасил свет, захватил сумку и выбежал в пушистую тьму. Чего я боялся? Тюрьмы, разумеется. Само содеянное меня мало тревожило: имею ли право, не имею ли права – оставим эти мучительные вопросы классикам прошлого. Другого сорта художественная литература, несоизмеримо низшего ранга, но зато куда более действенная здесь и сейчас, убеждала меня пусть в сомнительной, но слишком часто поминаемой неотвратимости наказания. Совершено убийство, заведено дело. Оно пылится на полке, но любая непредвиденная случайность может вдохнуть в него жизнь. Недочеловеческое «паря» из прошлого убеждало меня в провале, который произошел в моей памяти – под действием выпитого, конечно, теперь я уже не сомневался в первоначалах и перводвигателях. Они не имели ничего общего с метафизикой, что только добавляло им влияния. Я где-то напился – один, вероятно, поддавшись воскресному настроению – и прибыл в Кручино: быть может, зачем-то, быть может, к кому-то, но думаю, что ни к кому, просто так; я задремал в трамвае и доехал до его заросшего и расцветшего кольца. Потом пересек пустошь, вошел в полусонный поселок, который, расчерченный аккуратными дорожками вдоль и поперек, на карте выглядел горелым пирожком-плетенкой. Все это я додумывал сейчас, шагая к проспекту; в картине, которую я воссоздавал, не было противоречий – похоже, что в ней не было и вымысла, способного возмутить мое внутреннее чуткое существо. Я зашел в эти улочки, меня шатало; потом я услышал «паря, паря». Инвалид, местный житель? Но где же он был – повстречался ли мне, или окликнул из-за забора? Чего он хотел – на бутылку? Или, напротив, растрогался и пожалел, и сам озаботился угостить меня самогоном? Или каркал безмысленно, и звуки, выкарабкивавшиеся из его чрева, лишь по случайности совпадали с общепринятыми значениями?
Я чувствовал досаду и усталость. Меня жгло желание быстрее отделаться от морока, я был готов пойти и признаться во всем, пускай назначат экспертизу, организуют расследование. Я представил негуманную эксгумацию, воображая почему-то старенький экскаватор, который ковыряется ковшом в земле, оглашая селение смертоносным урчанием; из избушек выглядывают тревожные, заплывшие лица, подозревая, что долгожданный конец света для их первобытного оазиса, наконец, наступил, и вот уж роют, и надвигается пустырь, а трубы тянутся ржавыми стрелами, забираясь под почву и тайно пронзая сокровенные колодцы и силосные ямы. В отдалении стоят и ждут кладбищенские фигуры в шляпах и с папками под мышкой, между ними – я сам, закованный в наручники; милицейский козел расположился на въезде, и в нем пьют из термоса, покуривая едкую дрянь; к нему стянулись окрестные козы, они жрут траву, постукивают поводками и опускают горизонтальные глаза, кокетничая перед мундиром. Ковш всхлипывает, тянет из земли черноземные сопли… но нет, это ветошь, и кости вываливаются из дегенеративного машинного рта, словно пища из пасти умственного, но отсталого переростка: нашли!…
Я наподдал сугроб; он разлетелся без звука, как если бы тоже явился из сна. На часах было восемь, я выходил к реке.