Читать книгу Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны) - Алексей Тарновицкий - Страница 4
3. Станция «Приют убогого чухонца»
ОглавлениеОкна рабочего помещения группы разводки печатных схем выходят в темный колодец заводского двора, а потому в этой длинной и узкой комнате постоянно горит свет – как верхний, так и местный, у каждого стола. Один из углов, включая прилегающее окно, выгорожен под кабинет начальника группы, обладателя труднопроизносимого финского имени. Впрочем, никто и не пробует его произносить, обходясь одной лишь фамилией – тоже, кстати говоря, непростой: Зуопалайнен. За глаза его называют «группенфюрер Зопа», а временами даже еще хуже.
Что, в общем, несправедливо: Зопа, хоть и странная птица, но, в целом, довольно безобидный человек, и пока ни разу не был замечен в намеренном причинении вреда ближнему. Хотя и мог бы в силу своего начальственного положения, как постоянно подчеркивает Машка Минина, большая специалистка по вреду во всех его проявлениях.
Машка занимает самое рублевое место – у другого крайнего окна, в дальнем от Зопы углу комнаты. Третье и последнее окно – то, что посередке, – делят между собой Анька Соболева и Роберт Шпрыгин, он же Робертино – молодящийся эстет возрастом далеко за сорок, всегда элегантно одетый, в тщательно выглаженных брюках, пиджаке модного покроя и непременном шейном платке. Робертино женат на француженке; Машка, рассказывая об этом, обычно добавляет: «на настоящей француженке». Сам Шпрыгин объясняет свой матримониальный выбор следующим образом:
– Ежу понятно, чуваки: ну как человек с именем Роберт может жениться на какой-нибудь Фекле? Это, в конце концов, смешно звучит: Роберт и Фекла. Эти два имени подходят друг другу примерно так же, как Вася и Эсмеральда. Или как клетчатый верх к полосатому низу. Поэтому мою жену зовут Катрин. Роберт и Катрин… – он поднимает указательный палец, приглашая вслушаться в звучание слов. – Идеальное сочетание звуков, не правда ли? Особенно чарует это изысканное чередование «р-т» и «т-р»: Роберт и Катрин…
Такой вот он, этот Робертино, балетоман и театрал, аристократ духа и тела. На балете он и вовсе помешан, знает по именам весь кордебалет Мариинки и прекрасно осведомлен о том, какой из вагановских звездочек суждено вырасти в большую звезду. Иногда, повествуя о чем-то, он с разгону произносит: «И тут Мишель сказал…», резко притормаживает и умолкает, глядя затуманившимся взором в неведомую простым смертным эстетическую даль. Мишель, это, конечно, Михаил Барышников, балерун-невозвращенец, с которым Робертино, по его словам, водил близкое знакомство.
Где-то там, на этих артистических тусовках, он и откопал свою «настоящую француженку». Нужно отметить, что в Машкиных устах это определение имеет далеко не лестный смысл.
– Настоящая француженка, – говорит она и морщит нос. – Худющая, как смерть на Марне и страшная, как газовая атака под Верденом. А какие патлы, господи спаси! Какие патлы! Ни кожи, ни рожи, доска доской, даром что из Парижа. Или откуда она, из Руана? Ну вот, даже не из Парижа… Разве баба такой должна быть, бабоньки? Баба должна быть с содержанием. А «с содержанием», бабоньки, означает, что у бабы есть за что подержаться. Вот здесь, и вот здесь, и, само собой, вот здесь…
Говоря так, Машка обычно косится в зеркало, а если нет зеркала, то непосредственно на свое собственное «здесь». У кого у кого, а у Машки Мининой с содержанием полный порядок.
Зато Аньке Катрин нравится. На рабочих сабанатуях и пикниках, где группа собирается с семьями, француженка обычно помалкивает, хотя знает язык достаточно хорошо, чтобы принять участие в общей беседе. Сидит в уголке, молчит, улыбается и, не отрываясь, смотрит на своего Роберта, душу компании. У них двое детей, мальчики, Петька и Ванька. Когда у Роберта спрашивают, как же так получилось, и почему это вдруг Петька и Ванька, а не, скажем, Пьер и Жан-Жак, он печально хмыкает и объясняет: «Не хочу, чтобы они повторили мой крестный жизненный путь…»
Катрин работает культурным атташе во французском консульстве и получает в валюте, что, по идее, должно было бы стать прочной основой семейного благосостояния. Однако, как видно, аристократические замашки Роберта в состоянии продавить любую основу. В результате, Шпрыгин постоянно занимает и перезанимает до получки. Его стол стоит впритык к Анькиному, так что они сидят друг против друга, как на переговорах по разоружению. Поэтому Анька часто наблюдает за тем, как Робертино ведет сложную бухгалтерию своих долгов в специально заведенной для этой цели записной книжечке. Для этого у него существует особая система.
– Понимаешь, Анечка, это натуральная политэкономия победившего марксизма, – бормочет Робертино, сосредоточенно переписывая мелкие циферки из столбца в столбец. – Совмещая всесильную теорию Маркса с практической интерпретацией нашего достойнейшего вахтера Иван Денисыча, мы получаем следующую строго научную формулу: «товарыш – деньги – товарыш». То есть берешь в долг у одного товарыша и тут же передаешь другому товарышу…
– А как же ты, Робертино? – недоумевает Анька.
– Ты ведь берешь для себя?
– Ошибка ваша, прекрасная донна Анна! – возмущенно протестует Роберт, воздевая к потолку указательный палец. – Я беру деньги не для себя! Я беру деньги для искусства!
Поди пойми его… – а с другой стороны, зачем понимать? Робертино – настоящий друг и остроумнейший собеседник, и для Аньки это стократно перевешивает все прочие соображения, в том числе, и тот малозначительный факт, что на каком-то этапе применения высоконаучной формулы «товарыш – деньги – товарыш» затерялся и ее кровный червонец.
У противоположной стены стоят четыре стола.
Дальний угол оккупирован хозяйством Валерки Филатова – длинного нескладного парня, который в принципе не может сидеть без дела. Есть на земле странные люди, живущие, как на велосипеде, когда остановка равносильна падению. Вот и Валерка такой же, боится упасть. На выездах за город, в то время как остальные, сбросив с плеч рюкзаки, любуются озером, лесом и пеньком, на котором предполагается разместить выпивку и закуску, Валерка незамедлительно приступает к сбору хвороста, разведению огня, подготовке посадочных мест, мытью котелка и прочая, и прочая. Видно, что если не остановить человека, то еще немного, и здесь будет город-сад. Даже когда удается его усадить, он тут же начинает выстругивать из какой-нибудь случайной палки какой-нибудь разукрашенный посох, как будто намеревается немедленно пойти по миру в поисках новой работы.
– Хватит, Валера! На, выпей!
Валерка смущенно кивает, торопливо заглатывает полстакана водки, запихивает в рот огурец и затравленно смотрит через плечо, на валежину, которую он давно уже вознамерился вытащить из кустов и распилить перочинным ножиком на мелкие части. Ну как тут не отпустить человека? Хочет пилить, пусть пилит. Как говорит Робертино, при коммунизме живем, нет? Каждому по потребностям.
Примерно так же Валерка функционирует и здесь, на службе. Громадьё производственных планов группы Зуопалайнена органично вплетено в доблестные трудовые свершения отдела, предприятия, города, республики, государства. Согласно теории Робертино, почти все эти свершения характеризуются одним замечательным качеством: они уже свершены. Поэтому составление рабочих планов сводится к максимально точному описанию уже достигнутых достижений. В крайнем случае, можно подкорректировать тут и там, чем и занимаются начальники, начиная с группенфюрера Зопы.
Поскольку такая система обеспечивает повсеместное выполнение плана, то она должна устраивать всех. Она и устраивает – всех, кроме трудоголиков вроде Валерки. За счет таких вот валерок планы получают незапланированное перевыполнение, что, в свою очередь, требует корректировку последующего задания. В результате, начальникам не позавидуешь: им всякий раз приходится составлять что-то новенькое. Ну что ж: как резонно замечает Машка, за это им и платят больше, чем нам.
Новые схемы, изготавливаемые группой, представляют собой более-менее точную копию старых, уже спроектированных прежде каким-нибудь валеркой. Требуется лишь поменять заголовки и подправить документацию. Поскольку Валерку непременно нужно чем-то занять, это всегда поручается ему. Проблема в том, что парень справляется с годовым планом всей группы примерно за две недели. Еще месяц уходит у него на разработку всевозможных рацпредложений и усовершенствований. Перенеся их на бумагу, Валерка отправляется в кабинет Зопы, который с легкой руки Роберта носит имя пушкинской строки: «Приют убогого чухонца».
Группенфюрер Зопа рацпредложений не утверждает. Зато он помещает Валеркины идеи в ящик стола, где они выдерживаются, как вино в бочке: просто идеи – год, хорошие идеи – два, а марочные – аж до пяти! По истечении срока выдержки Зопа отправляет идеи наверх, где они, опять же, как вино, ударяют в голову кому-нибудь вышестоящему. А спустя еще год-полтора группа Зуопалайнена обратным порядком получает переработанный начальственным организмом продукт в виде следующего перспективного плана.
Понятно, что всего этого категорически не хватает бедному Валерке для полной занятости. Поэтому он вечно что-то придумывает в своем углу, отгороженном тремя стеллажами от нормального планового хозяйства: паяет, чинит, конструирует, настраивает. Все к этому привыкли и не удивляются, а временами даже милостиво приносят бедному трудоголику что-нибудь на починку – от утюгов до велосипедов – короче говоря, все, что только можно протащить в контору, а затем вынести из нее в условиях «товарышеской» благосклонности вахтера Ивана Денисыча.
Пространство между Валеркиными стеллажами и входной дверью занято ближайшей Анькиной подружкой Ирочкой Локшиной и Ниной Заевой, известной в народе под именем «Мама-Нина».
Маме-Нине тридцати семь, и она является счастливой обладательницей сразу трех семей, коим всегда готова отдать немереное тепло своего любвеобильного сердца. Первая, вернее, официально зарегистрированная семья включает в себя «домашнего» мужа и дочь-подростка. Вторая состоит из «производственного» мужа, начальника отдела Сан Саныча Коровина. Этому служебному роману пошел уже второй десяток лет; за это время Сан Саныч сильно продвинулся по карьерной лестнице от старшего инженера до руководителя среднего звена.
Зато Нина пребывает все там же, за тем же столом, который всегда содержится в образцовом порядке. В стаканчике стоят остро заточенные карандаши, давно уже утратившие надежду когда-либо коснуться чертежной бумаги; строго параллельно краю лежит линейка – ее Мама-Нина использует для того, чтобы разграфить тетради. Рядом и сами тетради: взносы на дни рождения, профсоюзные сборы, марки ДОСААФ, деньги на предстоящий новогодний сабантуй. Содержание этих тетрадей касается третьей семьи Мамы-Нины: рабочего коллектива отдела схемного проектирования.
Она знает тут всех, причем досконально, на подноготном уровне. У каждого может случиться если не беда, то хотя бы минута слабости. Каждого может настичь если не отчаяние, то хотя бы дурное настроение. Мама-Нина чует такие случаи на телепатическом, интуитивном уровне. Вот она сидит за своим рабочим столом, тихо-мирно читая свежий выпуск «Нового Мира» или «Иностранки». И вдруг – оп! – опускает журнал, поднимает светлые внимательные глаза, прислушивается.
В такие моменты она похожа на добрую маму-олениху из мультфильма про олененка Бемби. Что происходит там, в угрожающей лесной чаще? Не пора ли бежать на помощь чьей-то заблудшей душе? Пора, пора, Мама-Нина! Поскорей отложи свой журнал, потом дочитаешь. Проходит еще полчаса – и вот она уже сидит с кем-то в курилке, стоит на лестнице, гуляет по заводскому двору. И вот уже кто-то плачется, уткнувшись оленьей мордочкой в сердобольное Мамино плечо.
Такова она, Мама-Нина, и нужней ее нет во всей конторе никого, включая директора и даже уборщицу. Как ей удается совмещать все три семьи? Злая на язык Машка уверяет, что это возможно лишь потому, что официальный муж Мамы-Нины дурак, а начальник отдела Сан Саныч Коровин – тюфяк.
– Дурак да тюфяк, – говорит Машка, поблескивая черными насмешливыми глазами, – с таким-то набором для выжигания любая справится. Посмотрела бы я на нее, если бы хоть один из них был настоящим мужиком!
Но Аньке куда больше нравится объяснение, которое предлагает Роберт-Робертино.
– Видишь ли, Соболева, когда женщина незаменима, приходится закрывать глаза на ее отдельные недостатки. В данном случае муж закрывает глаза на Сан Саныча, Сан Саныч – на мужа, а отдел – на них обоих… – Робертино снова тычет указательным пальцем в потолок, и Анька опасливо косится туда же, потому что от шпрыгинского тыканья там уже давно должна была образоваться дырка. – Открою тебе секрет, донна Анна. Секрет, о котором ты, в женском своем невежестве, не имеешь ни малейшего понятия. Незаменимыми в этом мире могут быть только женщины. Всё остальное не стоит их ломаного ногтя. Так что я вполне понимаю участников этого… мм-м… четырехугольника.
Рядом с Мамой-Ниной сидит двадцатипятилетняя Ирочка Локшина, самая молодая в группе. Она пришла в «Бытовуху» по распределению и единственная из всех не обременена семьей – или, как в случае Мамы-Нины, семьями. Это миниатюрная девушка, из тех, кого непременно называют дюймовочками в любой компании, где они оказываются. Ирочкин папа – профессор чего-то химически-секретного, лауреат и орденоносец, а сама она – единственный ребенок в доме, где не хватает разве что птичьего молока, да и то потому лишь, что не больно-то и хотелось.
Анька старше Ирочки всего на два года, но они дружат не столько из-за близости возрастов, сколько из-за несхожести основных линий, по которым складывается их жизнь. Так бывает, когда встречаются два разных, но не очень завистливых человека, у каждого из которых есть что-то такое, чем безуспешно хотел бы обладать другой. Злобные натуры принимаются в подобной ситуации строить взаимные козни; добрые же, напротив, тянутся друг к другу.
Анькины детство и юность прошли в комнате огромной коммуналки, где на четырнадцати – за вычетом голландской печки – метрах теснились четверо: мать-бухгалтер, отец-технолог, старший брат и она. Жили не хуже и не лучше других, а потому нормально, и у Аньки никогда, ни тогда, ни позже, не возникало по этому поводу чувства ущербности. И тем не менее Ирочкина огромная пятикомнатная квартира на Кронверкском проспекте, тяжелая мебель красного дерева, мощные портьеры, сияющие люстры, хрусталь монументальных буфетов и тисненные золотом корешки книг на полках домашней библиотеки вызывали у нее примерно то же чувство, с каким ребенок смотрит на витрину роскошного игрушечного магазина, где выставлена совершенно необыкновенная по красоте и сложности железная дорога во всем великолепии своих путей, платформ, станционных будок, поездов и семафоров.
Возможно ли обладать таким чудом? Конечно, нет. Остается лишь глазеть, восхищаться и радоваться тому, что оно существует не только в сказках. Был в это семье и другой магнит, который притягивал Аньку не меньше, если не больше: Ирочкин отец. Ее собственный умер от рака два года назад, сразу после Анькиного ухода из «Аметиста». И вот выяснилось, что профессор Локшин, кругленький уютный дядька, с обширной лысиной и хитрым прищуром добрых, хотя и весьма внимательных глаз обладал прямо-таки пугающим сходством с покойным Анькиным папой, скромным технологом обувной фабрики. Они сразу понравились друг другу – Локшин и Анька – причем настолько, что Ирочка даже слегка приревновала. А уж ее мамаша, защитившая докторат по специальности «профессорская жена», Аньку на дух не переносила. Но и она вынуждена была смирить свою неприязнь: желание Ирочки всегда было законом для всех остальных обитателей квартиры на Кронверкском.
А, кстати, в чем заключался Ирочкин интерес?
Что ж, во-первых ей было приятно искреннее, без малейшей примеси зависти, восхищение, с которым Анька взирала на ее жизнь, ее квартиру, ее отца. А во-вторых… – во-вторых, в ее собственном взгляде на Аньку тоже было немало от того мальчишки, глазеющего на волшебное чудо в витрине. Анька жила вполне самостоятельной, независимой судьбой; у нее был сын, был муж, была устроенная, неуклонно идущая по восходящей линии жизнь.
Но главное: ее любили мужики. Причем, любили непонятно за что: Анька не обладала ни из ряда вон выходящей красотой, ни сногсшибательными нарядами. Более того, она нисколько не утруждала себя теми многочисленными уловками, к которым обычно прибегают женщины, чтобы обратить на себя внимание. Аньке вполне достаточно было одного взгляда. Ирочка не раз наблюдала это со стороны и неизменно приходила в восторг от увиденного. Всего один взгляд – и всё! И пораженный в самое сердце мужик с грохотом рушится на пол, оставляя после себя лишь груду обломков, как расколотый на тысячу кусков глиняный китайский солдат! Как она это делает, боже милостивый?
– Учись, девчонка, – смеялась Анька в ответ на ее расспросы. – Не так уж это и сложно. Мужики есть мужики, простая материя.
И вот наконец недавно повезло и ей, Ирочке.
Прогремел и в ее честь грохот славной победы. Рухнул и перед нею вожделенный глиняный истукан. И какой истукан – сам Игорь Маринин, известнейший режиссер, актер, сценарист, звезда советского кино! И где – в самом что ни на есть престижном месте, в Репинском доме отдыха кинематографистов! Это вам не какой-нибудь рядовой солдат китайской глиняной армии, это натуральный колосс всемирного масштаба! Завидуйте, девки-подружки!
Ну, от Аньки-то зависти не дождешься – этой только дай порадоваться за подругу. Зато Машка Минина не подвела, сделала все, чтобы испортить праздник. Выслушала восторженный Ирочкин рассказ, скептически сморщилась, покачала тщательно уложенной прической:
– Он же старый, Ирочка. Сколько тебе? Двадцать пять. А сколько ему? Должно быть, за шестьдесят. И вообще, по-моему, он женат. На пятой? Или на шестой?
Чего еще ожидать от Машки? Ирочка пренебрежительно отмахнулась. На эти банальные замечания у нее были заготовлены достойные ответы, крупные надежные козыри.
– При чем тут возраст, Машка? У него фигура, как у тридцатилетнего. Актеры за собой следят. Твоего мужичка-толстячка он обгонит хоть на стометровке, хоть на километр. Он, если хочешь знать, в прошлом году марафон бегал. Твой марафон пробежит? Вот то-то и оно. А как любовник он, девочки… – уу-ух!.. настоящий застрел. Улет! Вы еще помните, что это такое – улет?
Анька на это лишь мечтательно улыбнулась – она-то явно помнила, а вот Машкины антрацитовые глаза начали поблескивать откровенной злобой. Не иначе, проняло толстуху.
– Улететь еще полдела, – обиженно проговорила она, – вопрос, куда приземляешься. Мягкая посадка, Ируля, бывает только у героев-космонавтов. В Репино-то твой Маринин, небось, без жены отдыхал. Полетал на тебе, а потом домой, на свой законный дельтаплан.
«Сказать? Не сказать?» – посомневалась Ирочка и, отбросив сомнения, выпалила:
– Он разводится, понятно? Он сделал мне предложение! Только никому не говорите, это пока что большой секрет…
– Разводится?! – округлила глаза Машка. – Сделал предложение? И ты у него, выходит, будешь седьмая… Прямо как у Синей бороды. Ох, берегись, Ируля. У него в черном-пречерном замке есть черное-пречерное подземелье, а в подземелье черная-пречерная дверца с черным-пречерным замком, и ровно в черную-пречерную полночь черная-пречерная рука…
– А-а-а! – вдруг дурашливо завопила Анька, и девушки, вздрогнув, разразились хохотом.
Зависть – не зависть, а все тут друг другу свои, родные. По злобе чего только ни ляпнешь, как только ни ужалишь, но, по сути-то, делить им нечего. Сходные у всех страхи, похожие радости, типовые несчастья, общая судьба. Отчего же вместе не посмеяться, не выплеснуть тревогу из взбаламученной души, как серую мыльную воду из стирального тазика… Когда Машка Минина, загасив сигарету, вышла из курилки, Анька обняла Ирочку за плечи, притянула к себе, зашептала в ухо:
– Никого не слушай, мать, только себя. Живот свой слушай. Если там хорошо, то на все остальное наплевать. Жизнь короткая, сколько в ней любви будет, никто не знает. Бери, пока дают.
Вот Ирочка и берет, берет полной горстью.
Последнего обитателя комнаты зовут Боря Штарк; его стол стоит в самом неудобном месте, справа от двери, на проходе к «Приюту убогого чухонца». Подобное небрежение к человеку не может не удивлять, учитывая солидный, за пятьдесят, Борин возраст и двадцатисемилетний стаж работы в отделе. Боря пришел сюда молодым специалистом еще в середине пятидесятых. Говорят, что когда-то он был похож на Валерку Филатова – тоже вечно что-то придумывал и тоже работал за весь отдел. А потом, по словам Роберта, еще заставшего те времена, потух. Но не это является причиной его нынешнего незавидного положения.
Боря сидит в отказе. Он подал на выезд три года назад. Если бы контора была режимной, то ему пришлось бы уйти сразу после подачи заявления. Но в «Бытовухе» на увольнении не настаивали, хотя, как водится, осудили и заклеймили. До сих пор, рассказывая об этом собрании, Робертино волнуется больше обычного:
– Да и как было его, дурака, не заклеймить? Я вот тоже выступил, не удержался. Ты, говорю, понимаешь, что уезжаешь из отдела победившего коммунизма? Вникни, Боря… А он стоит, чуть не плачет. Понимаю, говорит, но ничего не могу с собой поделать. Зов предков. Представляешь, Соболева? Ты, говорю, Боря, знаешь, где предки находятся? В земле! Ну ладно, допустим, они такие дураки, что зовут своего потомка к себе в могилу. Но ты-то неглуп, Боря! Ты-то живешь при коммунизме! Эх, Соболева, Соболева…
Так или иначе, заклейменный, но не уволенный Боря Штарк остался в отделе ждать ответа из ОВИРа. Осложнений с этим не предвиделось, поэтому, когда наметился приход Аньки Соболевой, руководитель группы Зуопалайнен вызвал отъезжанта к себе и попросил его сделать одолжение.
– Борис Ефимович, – сказал он, – я надеюсь, что вы поймете меня правильно. Приходит новая молодая сотрудница, чтобы заменить вас согласно штатному расписанию. Неудобно сажать ее на проходе. Не могли бы вы временно переселиться? Все равно ведь вам недолго здесь осталось жить и работать. Когда в ОВИРе должны дать ответ?
– Через месяц будет полгода, – ответил Боря. – По закону обязаны.
– Ну вот, тем более, – обрадовался группенфюрер Зопа, – обязаны. Значит, всего месяц. Потерпите? Договорились?
И Боря Штарк согласился: отчего бы не сделать одолжение конторе, которая продолжала платить своему сотруднику зарплату, невзирая на его позорный отказ жить при коммунизме. К тому же, в то время он почти и не сиживал за своим столом, а метался по городу, продавая те вещи, которым назначено было остаться, и закупая другие, которые, напротив, планировалось отправить прямиком к могилам зовущих предков. Как долгожитель отдела, Боря размещался на самой рублевой позиции, в дальнем углу комнаты, у окна, так что Анька Соболева, сама о том не подозревая, могла скакнуть прямиком в князи.
Могла, но не скакнула, ибо Машка Минина посредством стремительной кавалерийской атаки на «Приют убогого чухонца» перехватила ценный приз из-под самого носа новой сотрудницы. Такая уж она, Машка, на ходу подметки рвет. Впрочем, и Анна Денисовна в обиде не осталась: освобожденный Машкой стол соседствовал с изящным красавцем-аристократом в модном пиджаке и непременном шейном платке. Анька и Роберт понравились друг другу с первого взгляда, так что в выигрыше остались все.
Все, за исключением бедного Бори Штарка. Грянул Афган, за ним – бойкот Олимпиады, и выезд закрылся наглухо. Теперь Борино положение в отделе победившего коммунизма характеризуется прискорбной двойственностью. С одной стороны, оно по-прежнему временное, с другой – отчетливо тяготеет к постоянству. Столы назад не поменяешь: Машка за свой угол кому угодно глаза выцарапает, да и Анечка обжилась, шепчется со своим Робертино, как с лучшей подружкой. Так и сидит заслуженный ветеран на проходе у двери, ждет, когда откроется…
О, вот она и открылась, легка на помине! На пороге – парторг отдела Петр Ильич Лукьянов.
– Товарищи, политинформация! Ниночка, организуйте народ. Пожалуйста, товарищи, не опаздывайте. Политинформация в «Красном уголке»!