Читать книгу Петр I. Том 2 - Алексей Толстой - Страница 5
А.Н. Толстой
Петр Первый
(продолжение)
Книга вторая
Глава первая
4
ОглавлениеУ Спасских ворот, в глубоком рву, где надо льдом торчали кое-где сгнившие сваи, Роман Борисович увидел десятка два саней, покрытых рогожами. Понуро стояли худые лошаденки. Мужик на откосе лениво выкалывал пешней примерзший труп стрельца. День был серый. Снег – серый. По Красной площади, по навозным ухабам, брели сермяжные люди, повесив головы. Часы на башне заскрипели, захрипели (а, бывало, били звонко). Скучно стало Роману Борисовичу.
Возок проехал по ветхому мосту в Спасские ворота. В Кремле, как на базаре, люди ходят в шапках. У изгрызанной лошадьми коновязи стоят простые сани… Стеснилось сердце у Романа Борисовича. Опустело место сие, пресветлых очей нет, что вон в том окошечке царском теплились, как лампады во славу Третьего Рима. Скучно!
Роман Борисович остановился у приказного крыльца. Никого не было, чтобы вынуть князя из возка. Вылез сам. Пошел, отдуваясь, по наружной крытой лестнице. Ступеньки захожены снегом, наплевано. Сверху, едва не толкнув князя, сбежали какие-то человечишки в нагольных полушубках. Задний – пегобородый – нагло царапнул гулящим глазом… Роман Борисович, остановясь на пол-лестнице, негодующе стукнул тростью:
– Шапку! Шапку ломать надо!
Но крикнул на ветер. Такие-то порядки завелись в Кремле.
В приказе, в низких палатах, – угар от печей, вонь, неметеные полы. За длинными столами, локоть к локтю, писцы царапают перьями. Разогнув спину, один скребет нечесаную башку, другой скребет под мышками. За малыми столами – премудрые крючки-подьячие, – от каждого за версту тянет постным пирогом, – листают тетради, ползают пальцами по челобитным. В грязные окошечки – мутный свет. По повыту, мимо столов, похаживает дьяк-повытчик в очках на рябом носу.
Роман Борисович важно шел по палатам, из повыта в повыт. Дела в приказе Большого дворца было много, и дела путаные: ведали царскую казну, кладовые, золотую и серебряную посуду, собирали таможенные и казацкие деньги и стрелецкую подать, ямские деньги и оброк с дворцовых сел и городов. Разбирались в этом только приказный дьяк да старые повытчики. Новоназначенные бояре сиживали целый день в небольшой, жарко натопленной палате, страдали в тесном немецком платье, глядели сквозь мутные окошечки на опустевший царский дворец, где, бывало, на постельном крыльце, на боярской площадке, хаживали они в собольих шубах, помахивали шелковыми платочками, судили-рядили о высоких делах.
Много страшных дел прошумело на этой площади. Вон с того ветхого, ныне заколоченного крыльца, по преданию, ушел с опричниками из Кремля в Александровскую слободу царь Иван Грозный, чтобы ярость и лютость обратить на великие боярские роды. Рубил головы, на сковородах жег и на колья сажал. Отбирал вотчины. Но бог не попустил вконец боярского разорения. Поднялись великие роды.
Вон из того деревянного терема с медными петухами на луковичной крыше выкинулся проклятый Гришка Отрепьев – другой разоритель преславного боярства русского. Пустыня осталась от московской земли, пожарища, кости человечьи на дорогах, но бог не попустил, – поднялись великие роды.
Ныне опять налезла гроза – по грехам нашим… «Э-хе-хе», – скучливо кряхтели бояре в жаркой палате у окошечек. Видно, не мытьем хотят взять – катаньем… Бороды всем обрили, служить всем велели, сынов расписали по полкам, по чужим землям… «Э-хе-хе, не попустит бог и на этот раз…»
Войдя в палату, Роман Борисович увидел, что опять сегодня поднесли чего-то сверху. Старый князь Мартын Лыков тряс бабьими щеками. Думный дворянин Иван Ендогуров и стольник Лаврентий Свиньин, запинаясь, читали грамоту. Поднимая головы, только и могли молвить, что: «Ах, ах!»
– Князь Роман, сядь послушай, – едва не плача, сказал князь Мартын. – Что же будет-та? Теперь каждый и облает и обесчестит. Одна была управа, и ту отнимают.
Ендогуров и Свиньин сызнова начали читать по складам царский указ. В нем говорилось, что ему, царю и великому князю и пр., и пр., много докучают князья и бояре, и думные, и московские дворяне челобитными о бесчестье. Такого-то дня подана ему, царю и пр., челобитная от князя Мартына, княж Григорьева, сына Лыкова, в том, что его на постельном крыльце лаяли и бесчестили, и лаял-де и бесчестил его Преображенского полку поручик Олешка Бровкин… Проходя по крыльцу, кричал ему, князю Мартыну: «Что-де смотришь на меня зверообразно, я-де тебе ныне не холоп, ты прежде был князь, а ныне ты – небылица…»
– Мальчишка он, мужицкий сын, страдник, – князь Мартын тряс щеками, – тогда-то сгоряча я запамятовал, он хуже мне кричал.
– А что же он тебе тогда кричал, князь Мартын? – спросил Роман Борисович.
– Ну, чего, чего… Кричал, многие слышали: «Мартынушка-мартышка, плешивый…»
– Ай, ай, ай, обидно, – завертел головой Роман Борисович. – А что, – не сын ли это Ивана Артемича, Олешка?
– А черт его знает, – чей он сын.
– «Царь и великий князь и пр., – читали далее Ендогуров и Свиньин, – чтобы ему не докучали в такое трудное для государства время, за докуку и себе в досаду повелел на челобитчике, князе Мартыне, выправить десять рублев и те деньги раздать нищим и ныне челобитные о бесчестье воспретить…»
Окончив чтение, покрутили носами. Князь Мартын опять всполохнулся:
– Небылица! Потрогай меня, – какая же я небылица? Род наш – от князя Лычко! В тринадцатом веке вышел из Угорской земли Лычко-князь с тремя тысячами копейщиков. И от Лычки – Лыковы пошли и князья Брюхатые, и Таратухины, и Супоневы, и от младшего сына – Буйносовы.
– Врешь! Истинную несешь небылицу, князь Мартын! – Роман Борисович всем телом повернулся на лавке, навесив брови, засверкал взором (эх, не босые бы щеки, кривоватый голый рот, – совсем бы страшен был князь Роман)… – Буйносовы от века сидели выше Лыковых. Мы род свой от стольных черниговских князей считаем поименно. А вы, Лыковы, при Иване Грозном сами в родословец себя вписали… Черт его, князя Лычко, видел, как он вышел из Угорской земли.
У князя Мартына глаза стали вращаться, запрыгали мешки под глазами, задрожало, будто плачем, лицо с большой верхней губой.
– Буйносовы! Не в Тушине ли, в лагере, тушинский вор вам вотчины-то жаловал?
Оба князя поднялись с лавки, стали оглядывать друг друга от ног до головы. И быть бы лаю и шуму великому – не вступись Ендогуров и Свиньин. Усовестили, успокоили. Вытирая платками лбы и шеи, князья сели по разным лавкам.
Скуки ради думный дворянин Ендогуров рассказывал, о чем болтают бояре в государевой Думе, – руками разводят, бедные: царь со своими советчиками в Воронеже одно только и знает, – денег да денег. Подобрал советчиков, – наши да иноземные купцы, да людишки без роду-племени, да плотники, кузнецы, матросы, вьюноши такие – только что им ноздри не вырваны палачом.
Царь их воровские советы слушает. В Воронеже и есть истинная Дума государева. Жалобы со всех городов от посадских и торговых людей так туда и сыплются: нашли своего владыку… И с этим сбродом хотят одолеть турецкого султана. В Москву писал един человек из посольства Прокопия Возницына, из Карловиц турки-де над воронежским флотом смеются, дальше донского устья он не уйдет, весь сядет на мелях.
– Господи, да сидеть нам смирно, зачем нам турков дражнить, – сказал смирный Лаврентий Свиньин. (Троих сыновей его взяли в полки, четвертого – в матросы. Старик скучал.)
– Это – как смирно? – проговорил Роман Борисович, грозно раскрыв на него глаза. – Не должен бы ты, Лаврентий, по худости, наперед других встревать в разговор, – первое… (Ударил себя по ляжке.) Как, перед турками, перед татарами – смирно? А для чего мы князя Василия Голицына два раза в Крым посылали?
Князь Мартын, – глядя на печь:
– Не у всех вотчины за Воронежем да за Рязанью.
Роман Борисович дернул на него ноздрей, но пренебрег.
– В Амстердаме за польскую пшеницу по гульдену за пуд дают. А во Франции – и того дороже. В Польше паны золотом завалились. Поговори с Иваном с Артемичем Бровкиным, он расскажет, где денежки-то лежат… А я по винокурням прошлогодний хлеб Христа ради продал по три копейки с деньгой за пудик… Ведь досадно, мне – рядом: вот – Ворона-река, вот – Дон, и – морем пшеничка моя пошла… Великое дело: сподобил бы нас бог одолеть султана. А ты – смирно!.. Нам бы городишка один в море, Керчь, что ли, бы. И опять: мы, как Третий Рим, – должны мы порадеть о гробе господнем? Али мы совсем уже совесть потеряли?
– Султана не одолеем, нет. Зря задираемся, – облегченно сказал князь Мартын. – А что хлеба у нас досыта – и слава тебе, господи. С голода не помрем. Только не гнаться дочерям шлёпы навешивать да галант заводить дома…
Помолчав, глядя мимо раздвинутых колен на сучок в полу, Роман Борисович спросил:
– Хорошо. Кто же это шлёпы на дочерей навешивает?
– Конечно, таких дураков, которые еще в Немецкой слободе кофей покупают по два и по три четвертака за фунт, таких никакой мужик не прокормит. – Князь Мартын, косясь на печь, трепетал дряблым подбородком, явно опять нарывался на лай…
Дверь сильно толкнули. В духоту с мороза вскочил круглолицый, с приподнятым носом, румяный офицер, в растрепанном парике и надвинутой на уши небольшой треугольной шляпе. Тяжелые сапоги – ботфорты – и зеленый кафтан с широкими красными обшлагами закиданы снегом. Скакал, видимо, во всю мочь по Москве.
Князь Мартын, увидав офицера, стал разевать – разинул рот: это его обидчик, преображенский поручик Алексей Бровкин – из царских любимцев.
– Бояре, бросайте дела… (Алешка, торопясь, держался за распахнутую дверь.) Франц Яковлевич помирает…
Тряхнул париком, нагло (как все они – безродные выкормки Петровы) сверкнул глазами и понесся – каблуками, шпорами – по гнилым полам приказной избы. Вслед ему косились плешивые повытчики: «Потише бы надо, бесстрашной, здесь не конюшня».