Читать книгу Русский характер. Рассказы - Алексей Толстой - Страница 3
Буря
2
ОглавлениеВ том замкнутом кругу, где Василий Васильевич и Елена жили до сих пор, война была принята как очередное и чрезвычайное событие. Немедленно появились особые правила приличия; стало считаться неудобным носить яркие платья и шляпки и не вязать носков и набрюшников. Были введены в обиходный язык слова, до этого считавшиеся грубыми: портянки, набрюшники, кальсоны и прочее, а к Рождеству в гостиные проникло даже слово вошь, хотя и произносилось с некоторой заминкой; словом, круг этот не был застигнут врасплох и сразу применился.
По приезде в Петроград Елена, как и многие из дам, надела косынку и работала в лазарете. Под белым платком ее лицо казалось теперь затихшим и смиренным, и появилось новое выражение: поджатые губы, будто она стыдилась их красоты и выразительности. Василий Васильевич назвал ее «крестьяночкой». Она велела очистить от шкафов и картонок дальнюю комнатку, оклеить ее белым и там спала в ночи, свободные от дежурства. Эта беленькая комната взволновала Василия Васильевича, но он поймал себя на дурной мысли, пересилил и стал проходить мимо дверей на цыпочках и с умилением. Ему казалось – с Еленой происходит то же, что с ним; они оба пережили ожидание смерти и слышали голоса пушек; металлические, неумолимые, эти голоса звенели и теперь в ушах, отбивая новый ритм, подобно чудовищному камертону. Все личное, прежние привычки и страсти словно съежились – их было стыдно иметь. Тогда Василий Васильевич поспешил освободиться от них совсем. Это было нетрудно. Но освободившись (он рассчитал дорогого повара, отдал автомобиль союзу, поклялся не пить, не курить, не играть до окончания войны и, главное, выдержать молчаливое соглашение с Еленой), неожиданно почувствовал себя маленьким, похожим на всех и точно не одетым. Поэтому главное чувство, овладевшее им теперь, было смирение. Он не мог понять хлопотливой болтовни иных своих благотворительных тетушек, убежденных в том, что немцы, придя, например, и увидя, какие они добрые и светские, немедленно поймут свое место и бросят грубить и воевать; хотя убеждение это, правда, уже пошатнулось после того, как тетка Варвара, которой боялся весь Петроград, вернулась из-за границы в одной юбке, без чемоданов и вставных зубов, с вывихнутым коленом.
Василий Васильевич начал работать в комитетах, потом в союзе по снабжению армии. Он вставал еще при электричестве, звонил по телефонам, разбирал бумаги и письма, затем, довольный и радостный, завтракал у себя в кабинете и ехал по делам.
Он встречался с людьми, которых прежде почему-то привык не уважать. Теперь он старался всячески покрыть эту свою вину, и было радостно казаться незаметным, умаляться, точно этим он докапывался до самого себя, подлинного и единственного. Иногда он с тревогой думал, что, сдирая с себя, как с луковки, шелуху за шелухой, найдет ничтожное и никудышное ядро.
Но когда настала, наконец, очередь Василию Васильевичу надеть форму прапорщика, ядрышко это, самая сущность, не завопила, не перетрусила, а точно засветилась радостным и тихим светом. И он только дивился, каким чудом это его умиротворение сочеталось с единственным теперь долгом войны.
Увидев мужа первый раз в форме, Елена вскрикнула и покраснела.
– Вот привезут без ноги, прямо к тебе в лазарет лягу, – сказал Василий Васильевич, думая, какой бы ему найти предлог, чтобы поцеловать ей руки.
Они были длинные и тонкие, с очень обозначившимися теперь синими жилками. Ему вдруг до боли стало жалко Елену.
– Милочка, зачем ты так мучаешь себя? – внезапно проговорил он и, видя, что она, как всегда, испуганно подбирается, оглядываясь, чтобы уйти, поспешно докончил: – Я уже многое знаю и все пойму. Ты только откройся, будем и в этом вместе. Ведь мы же иные сейчас!
– Я боюсь, что он убит, – сказала Елена, прямо и строго глядя ему в глаза.
Василий Васильевич понял: сегодня весь город облетело известие о больших потерях в Энском полку, где служил Красносельский; в вечерних выпусках ожидали подробностей и списка павших.
Они не сказали больше ни слова. Василий Васильевич взял только руку Елены и молча поцеловал между синими жилками, такими понятными, смертными, простыми. Елена вышла. Он сел на пол перед камином и, глядя, как пылает загорающийся и сыплется догоревший кокс, стал думать о том, что давно ожидал смерти Красносельского, почему-то был в ней уверен и боялся, не принесет ли она ему злой радости. Он закрыл глаза: конечно, если Красносельский убит, то и ему тоже должно умереть! Такой неожиданный вывод удивил Василия Васильевича; он заворочался и подальше отодвинулся от огня. Но вдруг стало ясно одно: все это его спокойствие и умиротворение оттого, что он уже давно, сам того не зная, готов к смерти.
Около семи часов Василий Васильевич услышал, как два раза негромко позвонили в парадном, – принесли из швейцарской вечернюю газету; сейчас же по коридору застучали неровные и быстрые каблучки Елены. Она сама открыла дверь, сказала: «Благодарю» – и зашуршала газетой, должно быть просматривая ее на ходу; затем остановилась.
Василий Васильевич стал считать на каминных часах секунды.
«Если через тридцать ударов маятника не произойдет ничего, то в газете нет никаких известий и слух о смерти Красносельского неверен», – загадал он и уже на пятнадцатой секунде сбился: весь красный и потный, захватил бороду и потянул изо всех сил, чтобы хоть этим перешибить внезапно поднявшиеся с самого дна, как дым, дурманящие противоречия. Маятник качался все реже. Между двумя его ударами протянулась вечность. Елена жалобно вскрикнула, Василий Васильевич выбежал в коридор и увидел ее прислоненную к стене, в углу у телефона. Зажмурясь, точно смеясь беззвучно, она медленно сползла на паркет. Он подхватил ее, повторяя: «Возьми себя в руки, пожалуйста, нельзя так, нехорошо», – и отнес в белую комнатку. Елена обхватила подушку молча, не шевелясь; потом подняла совсем серое лицо и проговорила сквозь зубы:
– Пожалуйста, позвони сорок четыре – шестьдесят семь, сегодня не могу на дежурство.
Спустя два дня сильный морской ветер с утра погнал вдоль улиц дождь и мокрые хлопья. Василий Васильевич, улучив по службе время, вошел в собор, что на Измайловском. Холодный мутный свет с купола и желтенькие огоньки свечей не могли насытить полутьму церкви; дубовый гроб с телом князя Красносельского был покрыт цветами, поверх лежала красная фуражка; Василий Васильевич стал близ дверей, на сквозняке, дувшем в спину и шею; замотанная платками баба оглянулась на него, жалобно вытерла нос и что-то зашептала.
Василий Васильевич стал смотреть поверх голов на колеблющиеся траурные шляпы большой родни, окружившей гроб. Затем поднял глаза повыше; запели на клиросе детские голоса, то сливаясь, то вступая попеременно дисканта и альта, – они пели ясно и без скорби, точно уверяя: «Живите с миром, живущие, отошедший – с вами, он в свету и покое, печаль светла».
Василий Васильевич стал кусать губы, чтобы сдержать подкативший к горлу клубок. Голоса зазвенели, наконец, с такой радостью, словно над клиросом, над мальчиками, раскрылся купол, и оборвались.
Осторожно протискиваясь сквозь народ, Василий Васильевич искал глазами Елену, думая сказать ей: «Он был прекрасен, я теперь понимаю. Сейчас говорили: он погиб как герой. Ты должна была его любить преданно, всем духом». Но когда нашел жену, стоящую на коленях у темной колонны, не посмел ее потревожить и стал позади, глядя, как иногда двумя короткими вздохами поднимаются ее плечи, а сквознячок, отогнув косынку, тревожит завитки волос.
Служба кончилась, народ повалил на волю. Василий Васильевич поднял Елену и вывел на паперть, где с двух сторон толпились нищие, протягивая деревянные и свинцовые тарелочки. За воротами стояли солдаты, и музыканты готовились играть. Снег шел гуще, чем поутру, резкий порывистый ветер крутил его, лепил в лицо, и все – колонны, кареты, люди и лошади – стало белым с одной стороны. Елена поскользнулась на ступенях, ветер распахнул ей шубу, ослепил мокрым снегом. Но она продолжала стоять, ожидая выноса. Наконец на плечах солдат и офицеров выплыл тяжелый гроб. Протяжно и торжественно запели трубы шопеновский марш, и звуки его, срываемые ветром, понеслись сквозь снег и сумрак впереди заколыхавшейся толпы.
Василий Васильевич попросил Елену сесть в карету; снегом залепило стекла, ветер, раскачивая кузов, шлепал кожей и в углу свистел, словно надрываясь.
– Ах, какой ветер, какой ветер, – повторяла Елена, наклоняясь к окошку.
Муфта соскользнула с ее колен, Василий Васильевич поспешно поднял; тогда она стала смотреть ему в лицо, напряженно думая, потом сказала:
– В тот вечер, помнишь, на святках, я просила его быть моим мужем. Я бы не постыдилась ничего, только бы любил меня, а он, вот видишь, не любил, – она перевела дух и продолжала тем же печальным голосом: – Когда вы встретились у меня, я просилась прибежать к нему ночью, я и на это была согласна, правда. Он понял, что со мной делалось, но обидеть не захотел, засмеялся и сказал, чтобы я приехала не одна, а с тобой, и в дверях повторил: «Нет, нет, я скромнее, чем обо мне думают». Больше мы и не видались. А за тебя я вышла с отчаянья, сам знаешь. Как же могла тебя любить? Ни одного часа не любила истинной любовью; мыслью не хотела изменить ему. И не изменила, не изменила, не изменила. И еще хуже – тебя было жалко невыносимо… Точно ты актер: наряжаешься под другого, под него. Он был повсюду – в моих глазах, в воображении, в крови… Подумай, могла я сознаться тебе?.. Ах нет, не оправдываюсь! Грешна, грешна, знаю. Простить меня нельзя. И не насилуй себя. Не прощай. Теперь ничего, ничего не надо…
Василий Васильевич понимал только одно: сейчас нужно молчать, пусть скажет все. Он молчал, откинувшись в глубь кареты, закрыв глаза. Каждое ее слово точно втыкалось – так было больно. Внезапно он почувствовал всю свою грудь, ребра, сероватую полость между ними и твердое, жесткое сердце, с усилием отбивающее секунды; сейчас на него покушаются, засовывают руку в самую глубь. «Этого не прощают», – повторил он про себя.
– Я очень прошу, похлопочи, чтобы мне поехать туда, откуда его привезли, – продолжала Елена, – здесь я не могу. Пожалуйста, устрой это мне. Помоги уж мне в последний раз.
Она наклонилась к окошку, залепленному снегом, и опять проговорила:
– Ах, какой ветер, какой ветер!
Василий Васильевич скользнул по кожаному сиденью к ногам Елены, опустил в колени ей голову, из горла у него с натугой вырвался, наконец, давно накипавший крик, несуразный, хриплый, и лицо залилось солью и горечью слез. Елена испуганно рванулась к дверце. Василий Васильевич отерся ладонью, открыл карету и, выскочив на ходу, крикнул:
– Прости! Как это глупо! Господи!
И, с силой захлопнув дверцу, пропал в снежной буре.