Читать книгу Демократия в Америке - Алексис де Токвиль - Страница 3

Часть первая
Введение

Оглавление

В числе новых предметов, обративших на себя мое внимание во время пребывания в Соединенных Штатах, более всего поразило меня равенство общественных положений. Я без труда усмотрел, какое чрезвычайное влияние имеет этот первичный факт на ход общественной жизни. Он дает направление духу общества и известный характер законам, новые правила для управляющих и особые привычки для управляемых.

Вскоре я понял, что значение этого факта распространяется далеко за пределы политических обычаев и законов и что господство его проявляется с такой же силой в гражданском обществе, как и в управлении; он создает мнения, порождает чувства, устанавливает обычаи и вносит изменения и во все то, что не им произведено.

По мере изучения мной американского общества я все более убеждался, что равенство общественных положений есть та первопричина, из которой вытекают, по-видимому, все другие частные факты и которую я постоянно встречал перед собой, как центральный пункт, куда сводились мои наблюдения.

Тогда я мысленно обратился к нашему полушарию, и мне показалось, что я и в нем могу различить нечто аналогичное тому, что представлялось для меня в Новом Свете. Я заметил, что и здесь равенство общественных положений не достигает своего крайнего предела, как в Соединенных Штатах, но постоянно к нему приближается, и что та самая демократия, которая господствует в американских обществах, быстро, как мне кажется, движется к власти и в Европе.

С этой минуты я задумал написать книгу, которая предлагается читателю.

Великий демократический переворот совершается между нами; все его видят, но не все одинаково судят о нем. Одни видят в нем новость и, считая его случайностью, надеются еще остановить его, а другие признают его неотвратимым, потому что он кажется им фактом – самым древним и постоянным из известных в истории.

Переносясь на минуту к тому, чем была Франция семьсот лет назад, я нахожу ее разделенной между немногими семьями, которые владеют землей и управляют жителями; право передается от поколения к поколению вместе с наследством; люди могут воздействовать друг на друга только одним способом – силой; для власти можно усмотреть лишь одно происхождение – обладание собственностью.

Но вот устанавливается и скоро распространяется политическое могущество духовенства. Оно открывает свои двери для всех богатых и бедных, для лиц из правящего класса и из простого народа. Посредством церкви равенство начинает проникать в правительственную среду, и тот, кто в качестве крепостного всегда влачил бы жалкое существование, в качестве священника занимал место наряду с членами благородного сословия, а часто садился и выше королей.

По мере того как общество делается более цивилизованным и устойчивым, отношения между людьми становятся сложнее и многообразнее. Сильнее ощущается потребность в гражданских законах. Тогда появляются законоведы; они выходят из темных помещений судов, из пыльных убежищ канцелярий и заседают при дворе государей, рядом с феодальными баронами, одетыми в горностаевые мантии и железные латы.

Короли разоряются на обширных предприятиях; дворянство истощает себя частными войнами; простолюдины обогащаются торговлей. В государственных делах начинает чувствоваться значение денег. Денежные обороты являются новым источником для власти – и финансисты становятся политической силой, их презирают, но к ним прислушиваются.

Постепенно распространяется просвещение, пробуждается вкус к литературе и искусствам, и тогда ум становится одним из элементов успеха; наука является средством управления, умственные способности делаются общественной силой; образованные люди входят в сферу социальной деятельности.

Однако по мере открытия новых путей для достижения власти ценность преимуществ, даваемых рождением, снижается. В XI веке дворянское звание было выше всякой цены, в XIII веке его уже можно купить; первое возведение в дворянское звание было в 1270 году, и равенство стало проникать в управление через аристократию.

В течение семисот лет порой случалось, что в видах борьбы против королевской власти или лишения могущества своих соперников дворяне предоставляли политическую силу народу.

Еще чаще бывало, что короли позволяли низшим классам государства участвовать в управлении, желая унизить аристократию.

Во Франции короли являлись самыми деятельными уравнителями. Когда они были властолюбивы и сильны, то они старались поднять народ на один уровень с дворянством; когда же они были умеренны и слабы, то допускали, что народ становился выше их самих. Одни помогали демократии своими талантами, другие – своими пороками. Людовик XI и Людовик XIV постарались уравнять все, что было ниже трона, а Людовик XV и сам со своим двором снизошел наконец во прах.

Как только граждане стали владеть землей в другом праве, кроме феодальной зависимости, и как только движимое богатство начало признаваться и получило возможность иметь влияние и давать власть, так ни одно открытие в искусстве, ни одно усовершенствование в области промышленности не делалось без того, чтобы этим не создавались как бы новые элементы человеческого равенства. С этого момента все вновь открываемые способы, все нарождающиеся потребности, все желания, требующие удовлетворения, представляют собой поступательные шаги к общему уравнению. Вкус к роскоши, страсть к войне, господство моды, все как самые поверхностные, так и самые глубокие страсти человеческого сердца, словно сговорившись, стремятся к обеднению богатых и к обогащению бедных.

С того времени, как умственный труд сделался источником силы и богатства, следовало смотреть на каждое научное усовершенствование, каждую новую идею как на зачаток силы, предоставленный народу. Поэзия, красноречие, память, изящество ума, огонь воображения, глубина мысли – все эти дары, распределенные небом случайно, шли на пользу демократии, и даже тогда, когда ими обладали противники, они все же служили ее целям, выдвигая вперед естественное величие человека. Таким образом, завоевания демократии распространялись вместе с цивилизацией и просвещением, и литература сделалась открытым для всех арсеналом, в котором слабые и бедные постоянно искали себе оружие.

В истории нельзя найти ни одного значительного события, которое бы в последние семьсот лет не способствовало успехам равенства.

Крестовые походы и войны с англичанами ведут к уменьшению числа дворян и к разделу их земель; учреждение общин вводит демократическую свободу в среду феодальной монархии; изобретение огнестрельного оружия уравнивает крестьянина и дворянина на поле битвы; книгопечатание дает равные средства для их ума; почта приносит свет на порог хижины бедняка, как и к дверям дворца; протестантизм утверждает, что все люди равно способны найти дорогу к небу. Вновь открытая Америка представляет тысячи новых путей для достижения успеха и дает в руки неизвестных авантюристов богатство и власть.

Если начиная с XI века вы будете всматриваться в то, что происходит во Франции в течение пятидесятилетних периодов, то в конце каждого из них непременно увидите, что в состоянии общества произошел двойной переворот: дворянин понизился на общественной лестнице, а простолюдин возвысился на ней; один сходит вниз, другой идет кверху. Каждое полстолетие сближает их, и скоро они будут соприкасаться.

И так не только во Франции. Куда бы ни обратили наш взгляд, всюду мы видим такую же революцию, простирающуюся на весь христианский мир.

Различные обстоятельства, случавшиеся в жизни народов, обращались на пользу демократии; разные люди помогали ей своими усилиями: как те, которые способствовали ее успехам, так и те, кто вовсе не думал ей содействовать; как те, которые боролись за нее, так даже и те, кто заявлял себя ее врагом, – все, беспорядочно перемешиваясь, работали сообща, одни против своего желания, другие бессознательно, как слепые орудия в руках Бога.

Таким образом, постепенное развитие общественного равенства есть факт провиденциальный и имеет все главнейшие признаки такового: оно существует во всем мире, постоянно и с каждым днем все более ускользает из-под власти человека, и все события, как и люди, служат этому развитию.

Разумно ли будет предполагать, что социальное движение, идущее столь издалека, может быть приостановлено усилиями одного поколения? Можно ли думать, что, разрушив феодальный строй и свергнув королей, демократия отступит перед буржуазией и богатым классом? Остановится ли она теперь, когда она сделалась столь сильной, а ее противники слабыми?

Куда же мы идем? Никто не в состоянии этого сказать, потому что мы уже не имеем оснований для сравнения. Общественное равенство между христианами в настоящее время больше, чем оно было когда-то, в какой-либо стране; таким образом, величина того, что уже сделано, не позволяет предвидеть того, что может быть еще сделано позднее.

Книга была написана под впечатлением своего рода религиозного ужаса, возникшего в душе автора от вида этой неудержимой революции, идущей в течение стольких веков через все препятствия, которая и теперь двигается вперед среди производимого ею разрушения.

Нет необходимости слышать голос самого Бога, чтобы видеть несомненные признаки Его воли; для этого достаточно наблюдать привычный ход природы и постоянное направление событий; и не слыша голоса Творца, я знаю, что светила движутся в пространстве по орбитам, начертанным Его перстом.

Если бы долгие наблюдения и искренние размышления привели людей нашего времени к сознанию того, что постепенное и прогрессивное развитие равенства составляет как прошедшее, так и будущее их истории, то одно это открытие дало бы этому развитию священный характер воли Высшего Владыки. Желание удержать демократию представилось бы тогда борьбой против самого Бога, и народам оставалось бы только смириться с социальным положением, созданным для них Провидением.

В настоящее время христианские народы являют собой, как мне кажется, страшное зрелище: несущее их движение уже достаточно сильно для того, чтобы его можно было приостановить, и еще не настолько быстро, чтобы им нельзя было управлять. Судьба людей находится в их руках, но скоро она уйдет от них.

Дать образование демократии, оживить, если возможно, ее верования, очистить нравы, упорядочить ее движения, заменить постепенно ее неопытность в делах знанием, ее слепые инстинкты – пониманием ее действительных интересов; применить ее управление соответственно условиям места и времени, поменять его сообразно с обстоятельствами и характерами людей – такова в наше время главная обязанность тех, кто дает направление обществу.

Совершенно новому обществу нужна и новая политическая наука.

Но об этом-то мы вовсе и не думаем. Находясь посреди стремительной реки, мы упрямо направляем наш взор на какие-нибудь останки, еще видные на берегу, в то время как течение увлекает нас и несет к пропасти.

Ни у одного из европейских народов описанная мной великая социальная революция не сделала таких быстрых успехов, как у нас, но движение ее часто имело случайный характер.

Никогда главы государства не думали о том, чтобы подготовить к ней что-нибудь заранее; она делалась вопреки им или помимо их. Наиболее могущественные, интеллигентные и нравственные классы народа не старались овладеть движением, чтобы направить его. Демократия, следовательно, была предоставлена своим диким инстинктам; она выросла, как те дети, лишенные родительской заботы, которые сами собой воспитываются на улицах наших городов и знают из общественной жизни только ее пороки и слабости. Казалось, еще никто не знал о ее существовании, когда она неожиданно захватила власть. Тогда все рабски подчинились ее малейшим желаниям; перед ней преклонялись как перед образом силы; и когда наконец она была ослаблена собственными излишествами, то законодатели задались безрассудной целью уничтожить ее, вместо того чтобы постараться научить ее и исправить, и, не желая обучить ее управлению, думали лишь о том, чтобы удалить ее от него.

Результатом этого было то, что демократическая революция произошла в составе общества, а между тем ни в законах, ни в понятиях, ни в нравах и обычаях не возникло перемены, необходимой для того, чтобы сделать эту революцию полезной. Таким образом, у нас есть демократия, но без того, что могло бы ослабить ее пороки и выдвинуть вперед ее естественные преимущества; поэтому, уже видя причиняемое ею зло, мы не знакомы еще с тем добром, какое она нам может дать.

Когда королевская власть, опираясь на аристократию, мирно управляла европейскими народами, в то время общество, при всем своем жалком состоянии, пользовалось многими видами счастья, которые в наше время трудно представить и оценить.

Могущество нескольких подданных воздвигало непреодолимые преграды тирании государя, и короли, сознавая, что в глазах толпы они облечены почти божественными свойствами, в самом возбуждаемом ими почтении черпали решимость не злоупотреблять своей властью.

Находясь на бесконечном расстоянии от народа, члены благородного сословия относились, однако, к нему с тем благосклонным и спокойным участием, с каким пастырь обращается к своему стаду, и, не считая бедняка себе равным, они заботились о его судьбе, как о вкладе, переданном им на хранение Провидением.

Не имея никакого понятия о другом общественном строе, кроме существующего, не воображая когда-нибудь сравняться со своими господами, народ принимал их благодеяния и не рассуждал об их правах. Он любил их, когда они были великодушны и справедливы, и без труда, без унижения подчинялся их суровым требованиям, глядя на них как на бедствие, посылаемое Богом; кроме того, нравы и обычаи установили пределы для тирании и основали своего рода право в среде, где господствовала сила.

Когда дворянин не имел и мысли, чтобы кто-нибудь хотел у него отнять его привилегии, признаваемые им законными, а крепостной смотрел на собственное низкое положение как на следствие неизменного природного порядка, то ясно, что между этими двумя классами, участь которых была столь различна, могло установиться взаимное доброжелательство. В обществе существовало тогда неравенство, разные недостатки и бедствия, но в душе людей не было унижения.

Ни пользование властью и ни привычка к повиновению развращают людей, а употребление такой силы, которую они признают незаконной, и повиновение такой власти, на какую они смотрят как на произвол и угнетение.

С одной стороны, было богатство, сила, свободное время, а вместе с тем стремление к роскоши, утонченность вкуса, умственные наслаждения, поклонение искусству.

С другой – труд, грубость и невежество.

Но в среде этой грубой и невежественной толпы встречались страсти, великодушные чувства, искренние верования и первобытные добродетели.

Организованный таким образом общественный строй мог обладать прочностью, силой и особенно славой.

Но вот ряды смешиваются, установленные между людьми преграды падают, земельные владения делятся, власть распределяется, просвещение распространяется, умственное развитие уравнивается, строй общества становится демократическим и наконец господство демократии мирно устанавливается в учреждениях и нравах.

При подобных условиях можно бы представить такое общество, все члены которого, смотря на закон как на свое творение, будут любить его и без труда подчиняться ему, общество, где власть правительства будет уважаться в силу ее необходимости, а не божественности, где любовь, обращенная к главе государства, будет иметь характер не страсти, а рассудительного и спокойного чувства. Поскольку все будут обладать правами и будут уверены в сохранении за ними их прав, то между классами должно установиться взаимное доверие и определенная взаимная снисходительность, далекая как от гордости, так и от уничижения.

Осознав правильно свои интересы, народ понял бы, что для пользования благами общества необходимо подчиниться налагаемым им обязанностям. Свободная ассоциация граждан тогда могла бы заменить собой личное могущество благородного класса, и государство было бы защищено и от тирании, и от своеволия.

В демократическом государстве, устроенном таким образом, общество не останется неподвижным; но движения социального организма могут в нем сделаться правильными и прогрессивными. Если в нем окажется меньше блеска, чем в среде аристократии, то в нем будет меньше недостатков и страданий, в нем будет меньше крайностей относительно пользования благами и более равное общее благосостояние; науки не будут стоять так высоко, но и невежество станет встречаться реже; чувства будут менее энергичны и привычки мягче, в нем заметно будет больше пороков и меньше преступлений.

За недостатком энтузиазма и горячности в верованиях граждане будут иногда приносить большие жертвы ради просвещения и приобретения опыта; каждый человек, будучи одинаково слабым, будет чувствовать одинаковую потребность в себе подобных, и зная, что может оказывать им содействие, он легко убедится в том, что для него личная выгода совпадает с пользой общественной.

Нация будет иметь менее блеска, менее славы, может, и менее силы; но большинство ее граждан будет иметь более счастливую участь, и народ в ней станет вести себя спокойно не потому, чтобы он отчаялся в возможности для себя лучшего, но потому что чувствует себя нормально.

Если бы в подобном порядке вещей не все было хорошо и полезно, то общество по крайней мере восприняло бы из него все то, что в нем было бы хорошего и полезного, и люди, отказавшись навсегда от общественных преимуществ, даваемых аристократией, взяли бы от демократии все то хорошее, что она могла им доставить.

Но мы, отказавшись от общественного устройства наших предков, бросив в беспорядке позади себя их учреждения, идеи и нравы, что получили вместо них?

Обаяние королевской власти исчезло, не будучи заменено величием закона; в наше время народ презирает власть, но боится ее, и страхом можно от него взять больше, чем в прежнее время давалось уважению и любви.

Я вижу, что мы уничтожили личности, которые могли, каждая в отдельности, бороться с тиранией; но я замечаю, что государство одно наследует все прерогативы, отнятые у семейных союзов, корпораций и отдельных лиц; таким образом, сила небольшого числа граждан, имевшая порой притеснительный, но часто и охранительный характер, заменилась слабостью всех.

Раздробление имущества уменьшило расстояние, отделявшее бедного от богатого; но, сделавшись ближе друг к другу, они как будто нашли новые основания для взаимной ненависти и, бросая один на другого взгляды, полные страха и зависти, отталкивают друг друга от власти; для одного, как и для другого, не существует понятия о праве, и сила представляется им обоим как единственное основание для настоящего положения и единственная гарантия для будущего.

Бедный человек сохранил большую часть предрассудков своих отцов, но без их верований, их невежество без их добродетелей; за правило для своих действий он принял учение о выгоде, не зная его научных оснований, и эгоизм его остается столь же мало просвещенным, как в прежнее время его преданность.

Общество спокойно не потому, что оно сознает свою силу и благосостояние. Наоборот, оно считает себя слабым и немощным; оно боится умереть, сделав усилие; каждый чувствует, что ему плохо, но ни у кого нет необходимого мужества и энергии, чтобы искать лучшего. Люди имеют желания, сожаления, печали и радости, не приводящие ни к чему видимому и прочному, подобно старческим страстям, результатом которых является лишь бессилие.

Таким образом, мы отвергли то, что в прежнем порядке могло быть хорошего, и не приобрели того полезного, что мог доставить новый порядок; мы уничтожили аристократическое общество и, оставаясь самодовольно на развалинах старинного здания, как будто хотим поселиться в них навсегда.

То, что происходит в интеллектуальном мире, не менее прискорбно.

Стесненная в своем поступательном движении и предоставленная беспорядочным страстям, французская демократия опрокинула все попадавшееся ей на пути, пошатнув то, что не удалось уничтожить. Она не захватывала общество постепенно, чтобы мирно утвердить в нем свое господство, она все время двигалась вперед, посреди беспорядка и волнения битвы. Под влиянием оживления, производимого горячностью борьбы, побуждаемые мнениями и крайностями противников, все выходят из естественных границ своих представлений, и каждый теряет из виду предмет собственных стремлений и говорит языком, не соответствующим его действительным чувствам и скрытым инстинктам.

Из этого возникает та странная сумятица, свидетелями которой мы поневоле становимся.

Я напрасно ищу в своих воспоминаниях; я не нахожу ничего более достойного горя и жалости, как то, что происходит перед нашими глазами; по-моему, в наше время разорвана естественная связь, соединяющая мнения со склонностями и действия с верованиями; симпатия между чувствами и идеями людей, похоже, оказывается уничтоженной, и можно сказать, что все законы моральной аналогии подверглись отмене.

Среди нас еще встречаются ревностные христиане, религиозная душа которых любит питаться истинами иной жизни; такие люди, конечно, воспламеняются на пользу человеческой свободы, которая есть источник всякого морального величия. Христианство, сделавшее всех людей равными перед Богом, не будет возражать, чтобы все граждане стали равными перед законом. Но по стечению странных обстоятельств религия в настоящий период находится в среде тех властных сил, которые демократия стремится сокрушить, а потому ей часто приходится отталкивать равенство, какому она сочувствует, и проклинать свободу, как своего противника, хотя, подав ей руку, она могла бы освятить ее усилия.

Рядом с религиозными людьми я нахожу других, их взоры обращены более к земле, чем к небу. Будучи сторонниками свободы не только потому, что они видят в ней начало более благородных добродетелей, но особенно потому, что они признают ее источником большего благосостояния, они искренно желают упрочить ее господство, чтобы все люди пользовались ее благодеяниями. Я понимаю, что такие люди поспешат призвать к себе на помощь религию, поскольку они должны знать, что нельзя установить царство свободы без господства нравственности, ни добрых нравов без верований; но они видят религию в рядах своих противников и этого довольно для них; одни из них нападают на нее, а другие не смеют защищать ее.

Прошлые века были свидетелями того, как низкие и продажные души превозносили рабство, тогда как люди с независимым умом и великодушным сердцем безнадежно боролись за спасение человеческой свободы. Но в наше время часто встречаются люди по природе своей благородные и с чувством собственного достоинства, мнения которых находятся в противоположности с их склонностями и которые восхваляют дух рабства и уничижения, не испытанных никогда ими самими. Есть, напротив, другие, они говорят о свободе, словно могут понимать ее святость и величие. Они громко требуют для человечества тех прав, какие они сами никогда не уважали.

Я знаю добродетельных людей, которым их чистая нравственность, спокойные привычки, богатство и образованность естественным образом дают место во главе окружающего их народонаселения. Искренно любя свое отечество, они готовы для него на значительные жертвы, однако цивилизация часто видит в них своих противников; они смешивают ее злоупотребления с ее благодеяниями и в их уме понятие зла неразрывно связано со всяким новшеством.

Рядом с ними я вижу тех, кто во имя прогресса, стараясь материализовать человека, хочет отыскать полезное, не заботясь о справедливом, найти науку, далекую от верований, и благосостояние, не связанное с добродетелью. Эти называют себя борцами за новейшую цивилизацию и дерзко становятся во главе ее, захватывая не по праву место, которое им уступают, но какое они недостойны занимать.

Где же мы находимся?

Религиозные люди ведут борьбу со свободой, а друзья свободы нападают на религию; благородные и великодушные умы прославляют рабство, а низкие и рабские души восхваляют независимость; честные и просвещенные граждане являются врагами всякого прогресса, тогда как люди, не имеющие ни патриотизма, ни нравственности, становятся апостолами цивилизации и просвещения.

Неужели же все века были похожи на наш? Неужели человек всегда имел перед собой, как и в наше время, мир, в котором нет никакой связи, где добродетель бывает без гения, гений без чести, где любовь к порядку смешивается со склонностью к тирании и священный культ свободы – с презрением к законности, где совесть лишь бросает сомнительный свет на человеческие дела, где нет более ничего, что признавалось бы запрещенным или дозволенным, честным или постыдным, верным или ложным?

Могу ли я думать, что Творец для того создал человека, чтобы он бился постоянно посреди окружающих его умственных бедствий? Я не могу в это верить. Бог предназначает европейским обществам более определенную и спокойную будущность. Мне неизвестны Его предначертания, но я не перестану верить в них оттого, что я не могу их постичь, и предпочту скорее сомневаться в своем понимании, чем в Его справедливости.

Существует страна, где та великая социальная революция, о какой я говорю, уже почти достигла своего естественного предела; она произошла там просто и спокойно, или, лучше сказать, страна эта пользуется результатами той же демократической революции, которая происходит и у нас, не испытав самой революции.

Эмигранты, поселившиеся в Америке в начале ХVII века, высвободили принцип демократии от всех других, с которыми он должен был бороться в среде старинных европейских обществ, и пересадили его в чистом виде на берега Нового Света. Там он мог свободно расти и, видоизменяясь вместе с нравами, получить спокойное развитие в законодательстве.

Мне кажется несомненным, что рано или поздно мы, подобно американцам, придем почти к полному общественному равенству. Я не заключаю из этого, что мы когда-нибудь обязательно выведем из такого общественного строя те же политические следствия, которые вывели из него американцы. Я далек от мысли, что они нашли единственную форму правления, которую может установить для себя демократия. Но достаточно того, чтобы в обеих странах существовала одна и та же производящая причина для законов и нравов, чтобы знание того, что она произвела в каждой стране, представляло бы для нас величайший интерес.

Я исследовал Америку не из одного лишь любопытства, которое, впрочем, было бы понятно; я желал найти в ней подсказки, которыми мы могли бы воспользоваться. Ошибочно было бы думать, что я хотел написать похвальные слова; всякий, прочитавший эту книгу, убедится в том, что не таково было мое намерение; я не имел в виду и выставлять преимущества той или иной формы правления вообще, потому что принадлежу к числу тех, кто полагает, что в законах нет совершенства. Я даже не берусь судить о том, полезна или вредна для человечества общественная революция, ход которой я считаю неудержимым; я признал эту революцию, как факт, и из народов, в среде которых она происходила, я выбрал такой, у какого она достигла наиболее полного и спокойного развития, в тех видах, чтобы ясно различить ее естественные последствия и, если возможно, отыскать средства для того, чтобы сделать ее полезной людям. Сознаюсь, что в Америке я видел больше, чем только Америку; я искал в ней образ самой демократии, с ее склонностями, характером, предрассудками и страстями. Я хотел познакомиться с демократией хотя бы для того, чтобы узнать по крайней мере, должны ли мы на нее надеяться или бояться ее.

Поэтому в первой части этого сочинения я желал указать то направление, которое демократия, предоставленная в Америке собственным склонностям и почти без всякого стеснения повинующаяся своим инстинктам, естественно дает законам тот путь, по которому заставляет идти правительство, и вообще силу, проявляемую ею в общественной деятельности. Я хотел выяснить, какое получалось от нее добро и зло. Исследовал, какие предосторожности употреблялись и упускались из виду американцами, чтобы управлять демократией, и я поставил себе задачей определить те причины, которые давали ей возможность править обществом.

Во второй части я намеревался оценить то влияние, которое общественное равенство и демократическое управление оказывает на гражданское общество, на обычаи, понятия и нравы; но я начинаю чувствовать в себе меньше желания к исполнению данной задачи. Прежде чем я буду в состоянии выполнить свое предположение, труд мой уже сделается почти бесполезен. Другой автор скоро должен изобразить перед читателями главнейшие черты американского характера и, скрыв под легким покровом серьезность своих картин, придать истине ту прелесть, которой я не мог бы ее украсить[6].

Не знаю, удалось ли мне передать все то, что я видел в Америке, но я уверен в том, что таково было мое искреннее намерение и что только невольно я мог уступить желанию приложить факты к идеям, вместо того чтобы подчинить идеи фактам.

Когда какой-нибудь пункт мог быть установлен с помощью письменных документов, то я старался пользоваться оригинальным текстом или сочинениями самыми достоверными и пользующимися наибольшим уважением[7]. Я указывал свои источники в примечаниях, так что каждый может проверить их. Когда речь шла о мнениях, политических обычаях или о наблюдении нравов, я обращался за советом к самым просвещенным людям. Если вопрос был важный или сомнительный, я не довольствовался одним свидетельством, но делал вывод на основании совокупности всех показаний.

Необходимо, чтобы читатель поверил мне на слово. Я бы мог в подтверждение сказанного мной привести авторитетные имена, известные ему или по крайней мере достойные быть известными, но я этого не делаю. Иностранец узнает часто в доме своего хозяина такие важные истины, которые последний, не исключено, не сообщил бы и другу; с иностранцем вознаграждают себя за вынужденное молчание; его нескромности не боятся, потому что он остается не надолго. Каждое из полученных мной сообщений было тотчас же записано, но они останутся в моем портфеле. Лучше я наврежу своему рассказу, чем присоединю свое имя к списку путешественников, уплачивающих неудовольствиями и затруднениями за полученное ими великодушное гостеприимство.

Я знаю, что несмотря на мои старания ничего не будет легче, как критиковать эту книгу, если только кто-нибудь займется этим.

Те, кто внимательно в нее всмотрится, найдут, полагаю, во всем сочинении одну основную мысль, которая связывает, так сказать, все ее части. Но разнообразие предметов, о которых мне пришлось говорить, так велико, что желающий без труда может противопоставить отдельный факт совокупности приводимых мной фактов, или мысль – общности идей. Я бы поэтому желал, чтобы мне оказано было то снисхождение, что меня читали бы в том же духе, который давал направление моему труду, и судили бы о книге по оставляемому ею общему впечатлению, так же как и я делал свои заключения не на основании одной причины, а всей массы причин.

Не следует также забывать, что автор, желающий, чтобы его поняли, бывает вынужден доводить каждую свою мысль до всех ее теоретических последствий и часто до пределов ложного и неисполнимого; так как если порой и бывает необходимо уклониться от правил логики в практической деятельности, то этого нельзя сделать в словесном рассуждении, и человек встречает почти столько же трудностей, желая быть непоследовательным в словах, как и в том случае, когда он старается быть последовательным на деле.

В заключение укажу на то, что значительной частью читателей будет признано за существенный недостаток этого труда. Эта книга стоит несколько особняком; писав ее, я не имел в виду ни служить какой-либо партии, ни бороться с ней; я отнюдь не стремился стать на особую точку зрения, но только хотел видеть дальше, чем видят партии, и в то время, как они заботятся о завтрашнем дне, я желал порассуждать о более отдаленном будущем.

6

Во время первого издания этого труда Г. Гюстав де Бомон, мой спутник во время путешествия по Америке, работал еще над книгой Marie, on l’Esclavage aux Etats-Unis («Мария, или Рабство в Соединенных Штатах»). Главная цель г. Бомона состояла в том, чтобы оценить положение негров в англо-американском обществе. Сочинение его бросает новый и яркий свет на вопрос о рабстве, жизненный вопрос для соединенных республик. Если я не ошибаюсь, то книга г. Бомона, возбудив живой интерес в читателях, желающих получить от нее сильные впечатления и ищущих картинных изображений, должна иметь также и более прочный успех у тех читателей, которых прежде всего привлекают верные взгляды и глубокие истины.

7

Законодательные и административные документы были мне доставлены с обязательностью, воспоминание о которой всегда будет вызывать у меня признательность. В числе американских должностных лиц, которые таким образом содействовали моим исследованиям, я должен особенно упомянуть г. Эдварда Ливингстона, бывшего тогда статс-секретарем (теперь он посланник в Париже). Во время моего пребывания в среде членов конгресса, г. Ливингстон любезно передал мне большую часть имеющихся у меня документов относительно союзного правительства. Ливингстон – один из тех редких людей, которых можно полюбить, читая их сочинения, они еще раньше знакомства с ними вызывают удивление и уважение, им приятно быть признательным.

Демократия в Америке

Подняться наверх