Читать книгу Листая Путь. Сборник малой прозы - Алеша Кравченко - Страница 5
Листая Путь
Природа пламени
ОглавлениеМоей Свечи негромкое дыханье…
Сосновские в этом городе были живой легендою. Их загородное имение и небольшая фабрика приносили стабильный солидный доход, который позволял Сосновским содержать большой дом в тихом центре и быть одними из столпов общества.
Георгий – полный сил тридцатипятилетний блондин – вел дела, несколько лет назад отстроил этот дом по собственному проекту, состоял во многих клубах и обществах, любил охоту, лошадей и не чуждался изящной словесности. Мария раз в два года рожала ему неугомонных детишек, неустанно занималась благотворительностью и являлась центром духовной жизни для горожан.
О доме нужно сказать особо. Двухэтажный, с высокими потолками, изящной лепниной снаружи и изнутри, прекрасными парадной и задней лестницами, в самом сердце своем он имел огромный зал с совершенно обнаженными стенами, увешанными картинами исключительно местных художников. Экспозиция обновлялась раз в два-три месяца, и из желающих выставиться в этой своеобразной галерее всегда выстраивалась немалая очередь.
Была у Сосновских и своя небольшая коллекция весьма приличных полотен, но, за исключением редких пополнений, она оставалась неизменной и украшала спальни, кабинеты, детские, широкие коридоры дома. Они ее редко кому демонстрировали, но я однажды был удостоен такой чести и поразился изумительному вкусу и чутью Сосновских – многие авторы были малоизвестны, но их полотна жили и дышали, наполняя жизнь их владельцев то предвечерним, то рассветным сиянием. А выбирали картины для коллекции они исключительно вместе.
В самом центре зала располагался огромный овальный стол, способный вместить человек тридцать, если не более. За ним-то по пятницам и собирались участники литературно-художественных и философских вечеров «у Сосновских», попасть на которые хоть однажды означало войти в число «избранных» и «посвященных».
И еще одно странное обстоятельство: люди за этим столом собирались достаточно разные по возрасту, взглядам, убеждениям, социальному статусу, споры зачастую разгорались нешуточные, но никто и никогда не мог повысить голоса дальше приличной нормы. Никто попросту не задумывался о подобной возможности и физически не способен был ее осуществить…
***
Ввел меня в дом Сосновских, где-то спустя полгода после моего прибытия в город, один мой хороший знакомец, который пописывал искренне-наивные, но, на мой взгляд, не оригинальные стихи и слишком высоко оценивал мои собственные литературные потуги. В первый же вечер я прочел одну из любимых своих новелл и был принят в эту святая святых на праве постоянного гостя.
С тех пор меня неоднократно и настойчиво просили почитать что-либо еще (мой дебют большинством присутствующих был воспринят более чем благосклонно), но я мастерски уклонялся от этого, ссылаясь на работу над большой вещью, которую никак не могу окончить из-за загрузки по службе.
Зато я очень быстро разобрался, от кого и чего можно ждать в этом разноликом духовном обществе: одних выслушивал с удовольствием или не без интереса, других – едва подавляя зевоту. Стихи, рассказы, отрывки пьес и романов, трактатов, журнальные статьи, претендующие пережить день их выхода, музыкальные опусы – все это звучало за столом у Сосновских, не позволяя мне позабыть о величии Творчества, даже – его попыток.
А после очередного «вечера» или в его перерыве мне очень нравилось выйти по «черной» лестнице в милый садик Сосновских, поздороваться с тремя кустами замечательно душистой сирени (этот ритуал я неуклонно соблюдал даже тогда, когда она не цвела), полюбоваться на засыпающее разноцветие клумб, выкурить папиросу-другую под чашечку крепкого кофе…
***
Анна Радова влетела к Сосновским, как порыв нежданного сильного ветра среди покоя, умиротворенности и безветрия. Конечно, это мое сугубо личное впечатление: она спокойно и тихо вошла вместе со своею подругой – завсегдатаем наших вечеров, – к которой приехала погостить из столицы. Миловидная, невысокая, очень изящная, но нарочито небрежно одетая.
Большую часть вечера она просидела как бы безучастно, отстраненно ото всех и задумчиво. Но, когда ее попросили почитать немного своих стихов, она внутренне и внешне полностью переменилась: осанка, фигура, одежда, мимика, жесты и прочее отошли на какой-то очень далекий план – остались лишь звуки, произносимые очаровательно низким с хрипотцою голосом да безудержно пылающие глаза…
Она читала о любви. Больше – о несчастной, утраченной, не обретенной. Совсем чуть-чуть – о счастливой и безмятежной. Читала, как песню, живя в этих стихах и заставляя жить ими сердца присутствующих. Даже ветер и птицы за окнами, как мне показалось, умолкли, чтобы выслушать эти изумительно зрелые, красивые и искренние стихи…
Когда она закончила, еще с минуту в ее глазах горел все тот же нездешний всепоглощающий огонь, потом он также внезапно, как загорелся, сошел на нет. Она спокойно и почти равнодушно выслушала искренние комплименты, раскланялась и вновь погрузилась в себя. Несколько вопросов биографического плана и о книгах, о планах получили вежливые, но безучастные пояснения. Затем она совсем ушла в себя; окружающие заметили это и перестали ее беспокоить.
***
После такого – не побоюсь сказать – откровения мне трудно было оставаться в зале. Тем более что следующий выступающий был мне очень хорошо известен, и слушать его после Анны было примерно то же, что запивать хороший коньяк уксусом. Я вежливо поклонился, достал портсигар, вышел в сад перекурить и привести свои чувства в порядок. Такие вольности в нашем обществе не приветствовались, но допускались.
Терпкий дым закружил и унес мою голову в какой-то неведомый уголок блаженства. Поэтому я не сразу воспринял обращенную ко мне просьбу угостить ее папиросой – все тем же низким с хрипотцою голосом. Слова «прошу Вас» и «благодарю» для нас обоих ничего не значили – мы жили и горели каждый своим.
***
Вернувшись в зал, я вызвался почитать (честно сказать, рукописи самых любимых новелл были у меня всегда при себе). Это было редким явлением, поэтому мое предложение восприняли с энтузиазмом, хотя уже пора была расходиться. Хозяйка мило улыбнулась и сказала, что давно ждала этой минуты…
Я читал о любви – утраченной, как казалось, навеки, но внезапно вновь обретенной и навеки же поселившейся в двух сердцах. Читал без театральных эффектов, почти без пауз, взлетов и падений тона. Не монотонно, но довольно ровно и практически бесстрастно, как наблюдатель, нежданно подглядевший таинство и опасающийся раскрыть свою посвященность.
Читая, я никогда не поднимал глаз на окружающих, не пытался оценить их реакцию или уловить «атмосферу», что постоянно делал в своем обычном состоянии. Напротив, я погружался в себя и в сотворенный мною крохотный мир, сам становился тускл и незаметен, чтобы ничуть не заслонить образы от знакомящихся с ними людей. Я отдавался волшебству слова, но отказывался признавать самого себя для других «волшебником» или еще как-то причастным к священнодействию лицом…
Когда я окончил, чувство улеглось. Я мило раскланивался и выслушивал комплименты, немного кокетничая, занижал степень моего участия в создании рассказа и, за малым, не краснел. Есть за мною эта нелепая черта – люблю, когда меня хвалят, тем более – заслуженно. Ничего не могу и уже не стараюсь с этим поделать…
***
Поблагодарив Сосновских за прекрасный вечер и попрощавшись со всеми остальными, я, окрыленный, вылетел на парадную лестницу, остановился подле одной из колонн террасы и с наслаждением закурил. Вечер действительно прошел выше всяких похвал…
И снова – волшебство – тот же голос попросил у меня папиросу. Я едва не спросил, понравился ли Анне мой рассказ, но нечто неизъяснимое меня удержало. И она заговорила сама:
– Какие мы с Вами разные. Вы живете, искрясь, но Ваш огонь прячется внутрь, в самое сокровенное, когда звучит Ваше творчество. А я живу в сокровенном и вспыхиваю только тогда, когда делюсь им с другими… У Вас есть вино?
– Только дома… Дело в том, что Сосновские не скупятся на чай, кофе, квас, горячие или холодные закуски, но никогда не ставят на стол спиртного. Не хотят опошлять праздник духа чьими-то пьяными выходками. А, возможно, даже не держат спиртного в доме: я от знакомых слышал, будто оба они – выходцы из семей старообрядцев…
– Вот в чем дело… Но, неважно. Вы угостите меня хорошим вином и душевной беседой?
Я несколько смешался – настолько неожиданным было предложение, но тут же сбивчиво и радостно согласился – нам явно было чем поделиться с этой изумительно неординарной женщиной.
***
До флигеля, который я арендовал у очаровательно нетребовательной пожилой хозяйки, было минут пятнадцать неспешного хода. Я предложил Анне руку, но она – безо всякого кокетства – отказалась ее принять. Вместо этого сорвала какую-то ароматно цветущую ветку и несла ее прямо перед собою, как будто священник фимиам. Мы шли медленно и с большими паузами разговаривали, более четко «присматриваясь» друг к другу…
– Как Вам наши вечера? – я невольно усмехнулся, и она это заметила.
– Компания приятная, провинциально милая – в лучшем смысле этих слов. Имеющая свой стиль и свою правоту. А чему Вы так улыбались?
– Да, тому, как легко у меня выскочило это слово – «наши». Я, видимо, настолько сроднился с этими посиделками у Сосновских, что уже запросто считаю их в равной мере «своими». А ведь я такой же обыкновенный гость, как и все остальные. Через время все лица этих вечеров сменятся и растают, а Сосновские останутся, как и их замечательный дом…
– Не напрашивайтесь на комплимент, не лукавьте, Вы же взрослый мужчина! Не к лицу это. Вы – необыкновенный гость, и все прекрасно это понимают. Вы в этом доме на особом положении, что ни для кого не является секретом. Эмилия (так звали подругу Анны, к которой та и приехала) мне все уши прожужжала про Вас и Ваше творчество. И мне стало так любопытно, что я пошла, хотя сначала ни за что не соглашалась. Более того, поняв, что Вы сегодня выступать не намерены, я постаралась Вас «разбудить» и услышать.
– И Вам понравилось? Я оправдал авансы Эмили?
– Вы же сами произносите это не столько с вопросительной, сколько с утвердительной интонацией… Кроме того, я иду рядом с Вами. Иду к Вам домой пить вино и беседовать. Этого подтверждения Вам недостаточно? Или я, по Вашему, столь легкомысленна, чтобы напроситься ночью на застолье к едва знакомому мужчине не оттого, что мне с ним интересно пообщаться?..
***
Я смутился, мне стало неловко оттого, что мое искреннее желание узнать ее мнение вызвало совершенно неожиданный отклик – едва ли не отповедь. Какое-то время мы шли, молча и даже не глядя друг на друга (так мне казалось, потому что я, устыженный, глотал обиду и смотрел себе под ноги)…
…И вскоре я услышал ее негромкий, но потрясающе искренний смех. А, поднял глаза – отсвет фонаря как раз «выхватил» из вечера ее лицо – глаза Анны также безраздельно хохотали, но не обидно, а как будто от хорошей свежей шутки… Очевидно, физиономия моя выглядела настолько ошеломленно, что она не сочла за труд объясниться:
– Вы обижаетесь и совершенно зря. На самом деле, я Вас похвалила. Немного жестко, но без жесткости с мужчинами нельзя – это мое глубокое убеждение. В противном случае, вы возноситесь на вершины самомнения или, наоборот, «раскисаете», становитесь «мямлями». Но, в обоих вариантах, перестаете воспринимать нас ровнею, такими же мыслящими, чувствующими, понимающими, а порою и знающими гораздо более вас…
Я не нашелся, что ей ответить. Тем паче, мы пришли, и я призывно отворил калитку.
***
У меня в «погребе» имелось литра четыре отменного церковного «кагора», раздобытого по случаю у знакомого священника, и примерно столько же легкого домашнего винца без названия из смеси «изабеллы» да «армянского винограда», в приготовлении коего я даже лично поучаствовал. После оглашения этой незамысловатой «винной карты» с пояснениями, Анна выбрала на пробу второе, хотя «кагор» я тоже прихватил. На всякий случай.
На закуску хозяин-гарсон предложил все съестное, что было в наличии в холостяцкой квартире – нарезанные яблоки, сыр, колечко домашней «краковской», чай, баранки и пряники. Ее это, кажется, вполне устроило – голода мы как-то оба совершенно не ощущали.
Быстро сервировав стол и расставив на ней все три подсвечника – на семь свечей в целом, я, наконец, уселся напротив нее и приготовился слушать… Анна вновь обманула мои ожидания:
– У Вас, наверняка, имеется какая-то собственная теория относительно природы творчества… Не отнекивайтесь, пишете Вы, судя по всему, довольно давно. При этом постоянно экспериментируете, ищете нечто особое в слове, в звуке и в их сочетании… Кроме того, я подметила у Вас довольно странную особенность – Вы пишете так же, как разговариваете, иными словами – по закону устной речи. Это – очень любопытный подход. В нем и смысл, и ритмика, и фонетика имеют примерно равные права… Вот я и хочу услышать из первоисточника Вашу теорию, а потом – деваться некуда – расскажу Вам свою…
***
– Хорошо, – я немного задумался, отхлебнул вина и сладостно затянулся неизбывной табачной печалью; о том, что будем курить, не спрашивая друг у друга разрешения, мы условились сразу же, – Я действительно много думал о творчестве, о его «природе» и волшебстве. И остановился на том, что проще всего его объяснить через «природу» огня.
Есть «неистовый огонь» – это лесной или степной пожар, от которого нет спасения, после которого жизнь надолго становится невозможной. Поэты, писатели, музыканты и все остальные «художники» этого дара – какими бы выразительными средствами они в своем творчестве ни пользовались, – обычно живут недолго и несчастливо, проносятся, словно яркая комета, и исчезают в необозримой выси. К примеру, Моцарт, Лермонтов, Рембо, который в несколько лет яростно выплеснул весь свой талант, прожил потом еще полтора десятка лет никому не интересным коммерсантом и только после смерти был причислен к «сонму» поэтов.
Да, их могилы – постоянно в цветах. Но эти запоздалые цветы – печальное кострище оголтело сожженной жизни. Да, их творчество, когда с ним столкнешься впервые, не забывается уже никогда. При этом их можно любить или не любить, но забыть нереально. Да, их биографии – сплошной укор им самим и нашему извечно мелочному миру, не ценящему талант при жизни и не желающему ценить…
Есть также неугасимый «огонь жертвенника или алтаря». Он не слепит, но от него невозможно отвести взгляда. Он достаточно мощен и полон магии. И его божественный свет обрывается обыкновенно трагически. У Бетховена – глухота, у Пушкина – нелепая травля, результатом которой стала еще более нелепая дуэль… Самое страшное, что другого исхода она иметь не могла…
Таких художников обычно боготворят долго и непоколебимо, их творчество впитывают в себя постоянно, в различных возрастах находя в нем все новые и новые истины, открытые, кажется, именно для тебя или только тобою… Их посмертная слава переживает века, но их потомки зачастую соответствуют данному кем-то определению: «На детях гениев природа отдыхает»…
Для этих творческих людей «жизнь обычного человека» второстепенна. Они живут творчеством, ему поклоняются, его жаром дышат. И, как только пытаются послужить еще какому-то «богу», тут же получают от судьбы жестокую «черную метку». Мне кажется, что тот же Пушкин был «наказан» за слишком великое дерзновение – попытку быть счастливым и в творчестве, и в семье…
Есть, конечно, «огонь домашнего очага». Художники этого склада, чаще всего, живут долго и нередко счастливо. Они пишут тонко, красиво, осмысленно, их огонь поддерживается загодя заготовленными «дровами» – богатым материалом из собственной жизни или из практики их знакомцев. Они умело обрисовывают быт. Характеры их героев настолько узнаваемы, будто списаны с твоего соседа. Они – мастера деталей, прописанных тщательно, я бы сказал, ювелирно.
Ими восторгаются люди степенные, зрелые. Их не очень-то жалуют критики, считая талантами «второго порядка». Они и сами, отчасти, признают это собственной жизнью, занимаясь творчеством только «во вторую очередь». В первой у них – служба, семья, неотложные хлопоты… К примеру, Гончаров иль тот же Филдинг… А «лавры», «признание» – все это приятно их душе, но не жизненно необходимо. Скорее – это дополнительные признаки общественного согласия с тем фактом, что их жизнь прошла не зря, что она состоялась…
Есть «певцы костра» в какой-нибудь забытой Богом глуши. Не обязательно по тематике, но обязательно по настрою, по «антуражу» их творчества. Есть «огонь спички», мелькнувшей во тьме, для зажжения одной – может быть – единственной папиросы. Есть «всполох молнии» – могучий, но не развившийся в нечто стабильное, постоянное, подлежащее описанию и классификации…
Есть, пожалуй, еще одно творческое «сословие» – «поэты свечи». Они выделяются изо всех выше названных групп своей глубокой осознанной уединенностью. По большому счету, для них нет почти никакого дела до окружающего мира с его проблемами и невзгодами, радостями и утратами. Им не обязательно «вдохновение» – в нем, медлительном, неглубоком они, как правило, проводят большую часть своей жизни…
Таким людям, видимо, не очень-то требуется направлять свой огонь на собственно художественное творчество. И большая часть их огня уходит на обыденность – теплую, уютную, чем-то тобою лично согретую. Им тоже может выпасть счастье написать несколько по-настоящему достойных строк, либо песен, либо картин, но они не стремятся ни к подлинному мастерству, ни к высокому совершенству. «Я сделал этот день немного краше» – вот их настоящий девиз. И не важно, произносится он вслух или тщательно скрывается в подсознании… Эти люди «интимны» и в жизни, и в песне. И не скрывают этого ни от окружающих, ни от себя…
– И Вы себя относите именно к «поэтам свечи». Мне понятно. Спасибо за откровенность… – Анна попросила наполнить ее опустевший за время моего монолога бокал и потянулась за огнем, чтобы затеплить новую папиросу. Едва пригубив, она поднялась, подошла к окну, за которым царило звездное великолепие, и продолжала:
– Я попрошу не перебивать меня, как бы Вам не захотелось поспорить. И попрошу не обижаться, что я стою к Вам спиной, в то время как Вы исповедовались мне, глядя в глаза. Но мне, действительно, так будет проще, а нам обоим – так лучше…
***
– Ваша теория мне действительно приглянулась. Самое важное в ней – она удобна для Вас. Вы, скорее всего, никому ее так подробно не излагали, хотя сформулировали не сегодня. Но обаяние и уязвимость ее, на мой взгляд, состоят в одном и том же: Вы брали готовое творчество и «подгоняли» его под какой-либо символ огня, а не наоборот. И, если символа Вам не хватало, с легкостью отыскивался новый, ранее ни с кем до этого не сопоставленный…
Кстати, меня весьма удивило то, что Вы на протяжении своего «доклада» неоднократно демонстрировали мне еще один красивый огненный символ, но даже не назвали его…
У Вас же сейчас в руках есть горящая папироса? Подержите ее в одном месте, чтобы дым потянулся туда, куда гонит его дуновение ветра. А потом резко сдвиньте огонь в ту же сторону. Что получится? Не надолго, но весьма запоминаемо останется перед глазами картинка: источник дыма уже совсем в другом месте, а сама струйка белого разреженного воздуха все еще тянется из места, где мгновенье назад был огонь… Извините…
Моя же теория – в чем-то схожая с Вашей, даже при всем ее внешнем отличии, – на самом деле, различается лишь в одном: я нашла приемлемую классификацию, а потом отстраненно смотрела, кто под какой критерий подходит больше. В основе моего построения – извечная философская категория – четыре неизменных стихии.
«Поэты воздуха» легки, неуловимы, непостоянны. Сегодня они здесь, а завтра – в миллионе верст. Не угнаться. И смерть для них – попытка «приземления». Да, я согласна, Пушкин был наказан роковым, но неминуемым стечением обстоятельств, которые – так иль иначе – привели бы его на погост. И именно за попытку насладиться элементарным семейным счастьем, за рвение «приземлиться», заматереть, распутаться от долгов…
«Поэт земли» всегда стоит на ней твердо. Он не идет на авантюры, не стремится к легкой удаче. Он не поставит на кон последнюю рубашку. И дело даже не в том, что именно «последней» у него с собою нет – она или их множество – надежно спрятаны в домашних сундуках! Да, он описывает то, чем сам живет, что чувствует, что видит у соседей и знакомых. Ему «порывы» ветра чужды и враждебны. Их «слог» – в любом жанре искусства, – на первый взгляд, тяжеловесен и массивен, но есть в них трепетная, непоколебимая жажда жизни и достоверное знание этой жизни.
«Поэт огня» неукротим и ярок. Он не жилец на этом свете и его мечта – сгореть, оставив сколько можно больше света, радости, тепла. Во всех своих чудачествах он неукротим и не терпит каких-либо «рамок». Бунтарь, шалопай, у которого строчки секут по щекам, по душе…
А «поэты воды» – это тихая вечная мудрость, кусочек которой они благосклонно дают окружающим в дар. Почти столь же неуловимы, как ангелы ветра, они увлекают в пучину, обволакивают собою и успокаивают даже поклоняющихся огню…
Вы подумайте над этой теорией. Возможно, она Вам покажется неприемлемой, но в защиту ее я обязана привести лишь еще один окончательный аргумент: они таковы и в творчестве, и в любви!.. Покажите мне, что вы знаете о нежности ветра!..
…А теперь – полыхает огонь!..
…Удержи меня здесь, на земле, своей силой и статью, не дай мне сгореть, улететь…
…Нас с тобой поглотил Океан…
***
Ушла она на рассвете, сказав, что повторения этой ночи не будет уже никогда, даже если нам выпадет встретиться вновь. И приговор ее был прост: мол, все, что может быть между мужчиною и женщиною, мы прошли и пережили, а повторений она не терпит… А еще она велела мне попробовать догадаться, какой же я служу стихии в жизни, в творчестве, в любви…
***
На следующем вечере у Сосновских я с улыбкою подошел к Эмилии – симпатичной толстушке, которая неоправданно часто напрягает свой ум потугами творчества. Подошел с искреннею улыбкою осведомиться, уехала ли Анна – мне так хотелось снова ее увидеть…
– Вы – негодяй! Я так рассчитывала, что мы с Вами составим прекрасную утонченную пару, понимающую и в жизни, и в творчестве! Но теперь, разумеется, об этом не может быть и речи! Я вздыхала по нему целых полгода, а он увлекся мимолетным мотыльком!.. Да, уехала! Как я могла ее держать в своем доме после такого коварства?!
Я не нашелся, что ответить, нервно распрощался с Сосновскими и больше никогда не появлялся у них… Наверное, зря – из-за какой то дурехи…
***
Несколько лет спустя в одной из центральных газет мне попался некролог, посвященный безвременной и трагической кончине от чахотки поэтессы Анны Радовой…
Я искренне плакал и не стыдился этих слез.