Читать книгу Девушка без отчества - Алиса Дерикер - Страница 3
Глава 3. Дневник.
ОглавлениеНа следующий день, в пятницу, я решила остаться дома. Было что-то неестественное в том, чтобы накраситься и пойти на учёбу, как ни в чём не бывало. К тому же, сегодня был дебильный день – математика и история искусств. Кто додумался поставить два этих предмета рядом? И вообще, зачем графическому дизайнеру математика? Ну, ладно-ладно, может и нужна, но я на неё не пойду. Была бы сегодня пропедевтика – основы композиции, тогда бы я, может, и пошла. А на математику можно забить.
Я выключила будильник и проспала до полудня. В последние дни я вообще много спала, во сне было легче, а просыпаешься – в первые секунды вроде ничего, а потом одно воспоминание о реальности, и тебя словно накрывает. Что-то такое банальное, но я не могла подобрать слов точнее. Просыпаешься – и накрывает. И опять тишина в квартире, и эти мыли ужасные…
Чтобы чем-то себя занять, я затеяла уборку. В маминой комнате, конечно, было чисто, поэтому я убиралась у себя. А потом решила разобрать почту, у нас с мамой это была семейная проблема – забывать вытаскивать газеты из ящика и вспоминать об этом только тогда, когда из щелочки начинала торчать макулатура. Я накинула куртку и спустилась вниз. Повыбрасывала рекламу, газеты забрала – мама всегда мыла окна только с газетами, а скоро их надо будет мыть. И на самом дне почтового ящика обнаружилась квитанция.
Вот и началось всё с оплаты счетов. Я взяла ЕПД за последний месяц и медленно побрела обратно. Мне нужно было его оплатить, я даже вроде бы представляла себе, как это делать, но смутно. На карточке у меня были деньги – недавно пришла стипендия, но просто раньше я никогда ещё не платила сама. Взрослая жизнь – это первая самостоятельная оплата жилья. Я принесла ЕПД в свою комнату, и включила компьютер. Что дальше?
И тут я вспомнила, что мама очень не любила закрывать вкладки в браузере. Она постоянно делала закладки, но, не смотря на это, всё равно оставляла вкладки открытыми. Я говорила ей, что так не надо, но всё было без толку. Мне так удобно – и всё. Но сейчас меня это даже обрадовало. Наверное, на её ноутбуке есть какая-то закладка для коммунальных платежей, она бы точно не стала закрывать вкладку, которую стабильно использует раз в месяц. Или сделала бы закладку на табло. И я пошла искать её ноутбук.
Он оказался рядом с тумбочкой с другой стороны кровати, она часто брала его в кровать, благополучно забив на то, что его нельзя ставить на одеяло. Вот такая у меня мама. Старенький ноутбук тупил страшно. Загружался минут шесть, я успела сходить в туалет и налить себе кофе, а он всё грузился. Браузер открывался ещё четыре минуты. Как она вообще на нём работала?
В ноутбуке действительно оказалось полным полно закладок, я смотрела и вспоминала.
Вспомнила, что можно платить через госуслуги, а можно через сбербанк. Странно, что такие простые вещи бывает так сложно вспомнить. Но всё это у меня мгновенно вылетело из головы, потому что одна из закладок была закладка на сервис онлайн дневников.
Мама вела дневник давно. Она говорила, он помогает структурировать мысли. И вслед за ней я тоже завела дневник, но писать бросила. А мама писала. У меня тоже был дневник, и он продержался долго, но исключительно потому что я читала Проститутку Кэт, пока мне не надоело. Я сама так ни разу и не написал ни строчки в дневнике.
Вообще-то, я бы хотела читать маму, но её страница была закрыта. Она объясняла мне, что настоящий дневник – это очень личная вещь, и что он нужен не для того, чтобы быть блогером, а для того, чтобы писать в нём о себе и писать честно, для себя. Я помню, как тогда обиделась на неё.
Но теперь-то я могу прочесть её дневник? Теоретически, могу, если только у неё введен пароль. А это не будет неуважением по отношению к маме? Всё-таки, дневник – это личное. Мне стыдно спать в её кровати, но не стыдно читать её дневник? С минуту я боролась с собой. А что сказала бы мама? Что сказала бы бабушка? Но, с другой стороны, этот дневник, и мамин ноутбук – это всё, что у меня от неё осталось. В конце концов, она могла выйти, а я понятия не имею какой у неё мог быть пароль.
И я, забыв про оплату счетов, с замиранием сердца кликнула на вкладку. Страница открылась, пароль уже был введен. Внутри меня всё возликовало. Но не потому, что я добралась до чего-то тайного, запретного, а потому что там, за этими строчками жила моя мама. Та, которая хотела познакомить меня с папой, но просто не успела…
Изнутри дневник выглядел немного устрашающе: темный фон и белые буквы. На фоне какие-то птицы: белые и чёрные, кажется, это журавль и ворон. Зачем она выбрала такое оформление?
Я начала читать, но разочаровалась: записи о клиентах, причём не упоминается ни одного имени, бесконечные О., К., А. Тут были мамины размышления о прочитанных книгах, по большей части не художественных, а если и встречались художественные, то всё равно было похоже на разбор клинического случая с кучей психологических терминов и диагнозов. Порой, правда, попадались записи о путешествиях, и я читала их с упоением: можно было пережить заново лучшие моменты из прошлого. Моменты, где мы были вместе с мамой, где мы ездили в отпуск, гуляли по набережным, поднимались на колокольни и встречали рассвет, когда солнце выныривало прямо из моря.
Я решила читать всё подряд, чтобы ничего не пропустить. Передо мной была мамина жизнь, и теперь, когда никто не мог уже мне об этом рассказать, оставалось одно – слушать, как мама говорит со мной со страниц своего дневника. Жаль только, мама писала не слишком часто, последняя запись была сделана ею за десять дней до смерти.
«Как по-разному мы чувствуем… Мне попалась в руки книжка одного из современных авторов, очень модного, такой легкий роман с детективным оттенком, какое-то популярное смешение жанров, но я забыла термин. Джон Питер Бристоль – вроде как англичанин или англичанин американского происхождения, не очень понятно, забавно другое, а именно, как он описывает чувства. Всё: гнев, любовь, желание, ненависть, отвращение – все через телесные метафоры, только через физические ощущения. «В груди что-то кольнуло, сердце моё сначала остановилось, а потом припустилось, будто лиса из кустов», «я не заметил сам, как скривил рот, а во рту стало так кисло, будто бы я откусил сразу пол лимона», «я попытался сделать вдох, но лёгкие не слушались, казалось, кто-то сдавил мне грудь». Ты читаешь, переживаешь то, что он описывает, и только потом пытаешься это как-то интерпретировать: ага, это страх, а это отвращение и т.д.
Как будто чувство невозможно описать по-другому, я не говорю уж о том, чтобы просто написать «я испугался». Хорошо, если тут важна претензия на оригинальность, почему бы не использовать другие метафоры? Я испытал такое чувство, будто оступился и запачкал ботинок в коровьей лепёшке. Ну, хорошо, писатель из меня так себе, но я хочу сказать, что физическая сторона – это не единственный способ интерпретации собственных чувств.
А самое интересное – его очень хвалят. Это какая-то новая модная тенденция – фиксация на телесном. Мне вспоминается коммунизм с его полным погружением в материализм и отрицанием психики как чего-то абстрактного, что невозможно потрогать, а значит, невозможно и изучить. И здесь так же: если чувство не вызывает отклика в теле, что же это за чувство тогда такое?
Как это грустно – уметь распознавать свои чувства исключительно через тело. Бежать, бежать и бежать, и только падая с ног понимать, что ты устал. Фиксироваться на количестве вдохов, на сокращении мышц, на ногах, отталкивающихся от земли – и полностью игнорировать тот страх, или то желание, что и являются причиной бега. Очень печально».
В дневнике было двадцать две страницы по несколько десятков записей на каждой. Записи были разной длины – были совсем коротенькие, в пару предложений, в основном они назывались «инсайты» или «мысли», а были длинные, на пару страниц А4. Я впивалась глазами в монитор и читала, читала, ничего не пропуская.
«Фотография – это настоящая магия! Как-то всё более или менее ясно с врачами, бухгалтерами, плотниками, сантехниками – да со всеми, кто работает руками. Люди учатся что-то делать и потому делают это хорошо, гораздо лучше, чем ты – это понятно и логично. У них есть специальные инструменты для этого, какие-то особые профессиональные штуки, специальные приборы, а у фотографов только их глаза и фотоаппарат. И ведь самое главное – мы все видим одну и ту же картинку! Одну и ту же… Но один снимает её так, что вообще ничего не понятно, а у другого шедевр. А самое главное, что тут результат – это и есть сам процесс! Врач назначает хитроумные анализы, изучает их, бухгалтер работает с цифрами, сантехник знает, где и что надо завернуть и каким ключом это надо делать, а тут один взгляд, щёлчок затвора – и перед тобой произведение искусства. Всё на виду, всё на ладони! Ты смотришь на готовую фотографию, видишь, что предмет на переднем плане как бы выхвачен камерой, а фон сзади размыт. Но почему ты чувствуешь то, что хотел показать тебе фотограф? Как он передаёт тебе свои эмоции?
Кажется, это легко? А ты попробуй повтори – возьми в руки тот же фотоаппарат и попробуй снять так же. Секрет в фотоаппарате, во вспышках, отражателях? Да ну! Я видела такие снимки на камеру обычного телефона, что просто дыхание перехватывает. Попробуешь повторить, а не то получается, совсем не то. Это потрясающее волшебство – это умение видеть, видеть красоту, уметь её поймать.
Ты видишь оригинал, видишь результат – они одинаковы, и в то же время разные. Ты видишь, чем они отличаются, и совершенно не представляешь чем именно и как это повторить. А главное, что тут нет ничего, никаких хитростей – только глаз фотографа. Вот это и есть настоящее волшебство».
Надо же, а я никогда и не думала, что мама так восхищается фотографией. А там на Винзаводе сейчас как раз выставка хорошая идёт, ей бы понравилось, наверное. И ведь ещё неделю назад мы могли бы вместе сходить…
«То чувство, когда впервые читаешь о приключениях Шерлока Холмса. Или впервые идёшь на концерт. Впервые смотришь the Wall.
Потом всё пытаешься развернуться, и попасть туда, где это всё было впервые, а всё не то. Смотришь, слушаешь, читаешь, но ведь уже знаешь, что будет дальше. И чем дальше живёшь, тем больше того, что ты уже где-то слышал, где-то видел и где-то читал. Нет этого ощущения новизны…
Пытаешься воскресить то чувство, но нет. Такого не испытать дважды. Кажется, что я всё помню – руки, губы, слова, но нет. Я пытаюсь вспомнить, хотя бы вспомнить, не то, чтобы заново пережить! но это невозможно так же, как нельзя вернуть вчерашний день».
Это, интересно, о чём было? Руки, губы, слова…
Я ждала пояснений, но какое там! Дальше шли мамины размышления об Антигоне. Она ходила на спектакль без меня, судя по записи, с какой-то коллегой. Губы, руки? Нет, что-то мне не верилось.
Потом шли мысли на разные профессиональные темы: у неё была клиентка, сын которой сидел за непредумышленное убийство, и ещё одна, которую мужчина бросил ради её же дочери. Мама много размышляла об этом и с психологической, и с этической точки зрения, и даже сравнивала два этих случая. И я поняла, почему её дневник был закрыт – клиенты вряд ли бы обрадовались, если бы она обсуждала их вслух. Нечаянно набрёл бы на такое в интернете – и всё. Раскрытие профессиональной тайны, скандал и прощай репутация, прощай запись на две недели вперёд.
А вот в одном месте у меня вдруг ёкнуло сердце: запись примерно трехнедельной давности.
«Вчера пришлось отменить всех клиентов. Голова болела так, что не могла работать, и болит ведь, зараза, всегда в одном и том же месте. Вот так-то, даже страшно делается. Ощущение такое, будто внутри моего мозга лежит бомба, а я слышу, как тикает часовой механизм – там уже заведён таймер. От этого становится жутко страшно. Страх похож на медузу: холодный, склизкий, бесформенный, но с парализующим ядом.
Таблетки не помогают, темнота больше не спасает, кажется, что ещё чуть-чуть и голова просто лопнет и разлетится на маленькие осколки. Ой, мама, это даже больнее, чем рожать! Вчера голова болела семь часов. Семь часов без перерыва! Это почти полный рабочий день. Сегодня – пять. В итоге два дня просто вычеркнуты из жизни, а так ли много мне осталось? Два дня посвящены боли и лежанию на диване.
В такие дни, кажется, что смерть милосердна. Кажется, что просто умереть – это ещё не самый плохой вариант. Единственное, чего я боюсь – это выжить после инсульта. Остаться парализованной, немой, потерять работу, потерять самостоятельность и стать обузой для Вики. Хотелось бы, чтобы всё случилось быстро, и да, очень трусливо, но мне хочется ничего не почувствовать».
Мама, мама… Как же так? Почему хорошие люди должны так страдать? Она писала об этом в своём дневнике. Там было ещё много про головную боль.
Запись от 28 февраля. Три недели назад.
«Сегодня упала в обморок на улице прямо перед кабинетом. Второй обморок за месяц. Судя по всему, меня подхватил кто-то из прохожих, я даже не запачкалась. Пришла в себя быстро, но голова потом гудела и весь день была какая-то чугунная. Я помню, у мамы был такой ярко-оранжевый чугунный горшок для каши, она его так и называла – чугунок. Он был такой, как в детских книжках: снижу поуже, потом пошире и сверху опять поуже, для ухвата, чтобы ставить в печь. И он был жутко неудобный, потому что тяжелый и взять его можно было только полотенцем, если брать прихваткой – мог выскользнуть, ручек-то нет. Так вот, моя голова весь день была в точности как тот горшок: тяжелая и неподдающаяся. Я ей таблетку – а она всё равно болит».
И вот ещё раньше:
«Теперь я понимаю, почему говорят «адски» болит голова. Потому что это действительно адская боль. Абсолютно невозможно думать, контейнировать, сопереживать – жить. Я не могу чувствовать ничего, кроме этой боли, она вытесняет собой всё. Самое страшное, что и всё хорошее тоже. Ничего невозможно делать.
Вот же бывает ведь так: какой-то маленький сосудик не в порядке, совсем крошечный, а проблемы от этого гигантские. Сколько она там? Не помню. И память стала подводить, вот же ужас.. я забываю имена клиентов. Забываю назначенные встречи и забываю, что хотела купить в магазине. Это просто какой-то кошмарный сон…
Клипирование невозможно и что-то там ещё тоже невозможно. Такое вот коварное месторасположение у неё.
Поговорила со своим супервизором, пришли с ним к выводу, что это моя вина, даже – Вина, вот такая вот, вселенского масштаба. Доктор, конечно, с этим бы не согласился, у них там своих причин – не перечесть, но мне кажется – это, в самом деле, от того, что я пыталась брать на себя больше, чем могла вытянуть – я себя надорвала. Сначала надорвала, а потом сгрызла, упрекая за то, что взвалила на себя ношу, которую не вытянула.
Я пыталась быть супер-мамой, но правда в том, что я не могу быть ей и мамой, и папой одновременно. Но что я тут могла поделать? Мы выживали, как могли.
Он не был записан её отцом, Он не мог (да честно говоря, и не очень-то хотел) с ней общаться, ну, хорошо – и я тоже не слишком этого хотела, нам всем было удобно так, как оно было. Только вот я всё-таки себя чувствовала ответственной перед Викой, а потом моя ответственность росла-росла, раздувалась и превратилась в Вину.
Жаль только, что мне от этого осознания ни насколько не легче. Сейчас-то уже что? Супервизор говорит: «вы свои цели все выполнили, вас тут больше ничего не держит, поэтому вы отпустили вожжи и теперь кони понесли». Похоже на то: операция невозможна, а значит, я уже больше ничего не могу сделать для себя».
Моя бедная, бедная мамочка. Но это было ещё не всё. Я читала записи назад, от более ранних к более поздним, и тут меня ждал сюрприз за сюрпризом.
1 ноября: «До сих пор трясутся руки. Страшно. Не знаю, как сказать маме и Вике. Я больна. Я очень серьёзно больна.
Когда я ходила к неврологу, она и заподозрить не могла, что моя головная боль может иметь такую серьёзную причину. Аневризма. Это что-то вроде выпуклости у сосуда там, где её быть не должно. Раньше бывали такие дефектные воздушные шарики: в одно месте у них резина тоньше, и когда надуваешь, то сбоку неожиданно вылезает какой-то пупырь. Вот это что-то вроде того.
Всё очень и очень серьёзно. Аневризма внутренней сонной артерии – её просто так не достать. Доктор предложил операцию, но… Но там слишком много «но». Мне дали время. Сказали: «думайте». В таких случаях вероятность разрыва не так уж и велика, время ещё ждёт. У меня есть примерно год, но доктора не советовали затягивать. Аневризма не маленькая, симптоматика не уйдет, скорее наоборот, будет нарастать. И аневризма будет расти.
Страшное чувство, когда ты, словно пирожок на противне, заезжаешь в печь – в разверзнутую пасть аппарата МРТ. У меня нет клаустрофобии, но чувство было не из приятных. Но это ещё цветочки, самый ужас – это когда ты понимаешь, что хорошего исхода нет. Просто нет. Тебе предстоит выбирать из плохого и плохого.
Итак, вариант первый – забить. Тогда это просто вопрос времени. Постепенно я превращусь в овощ, перестану нормально соображать, а аневризма рано или поздно не выдержит. Возможен инсульт, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Единственное хорошее в этом раскладе, это может произойти лет через -цать. Правда, ключевое слово – может.
Вариант второй – оперироваться. Операция будет, как выразился доктор, открытая. То есть мне распилят череп. Сделают трепанацию. Вероятность летального исхода после операции 10-15%. Это немало. То есть я могу ещё и умереть, если не на столе, под ножом, то сразу после.
Но если я не умру в первые сутки после операции, дальше всё тоже не так уж радужно. Инвалидность. Снижение когнитивных функций. Длительная реабилитация. Я никогда уже не буду прежней. Никогда не буду собой. Возможно, я не смогу работать. Когда доктор узнал, что я психолог, он покачал головой и перестал давить на необходимость оперироваться. Меня это испугало. Очень сильно испугало. Похоже, он великолепно понимает, что эта операция – крест на моей работе.
Мне очень-очень страшно. Мне нужно будет принимать решение, которое в любом случае будет плохим решением, и затягивание – это тоже выбор. Пока что я в состоянии фрустрации, но мне придётся как-то это принять. У меня аневризма. Я или скоро умру, или останусь навсегда инвалидом».
Мне стало почему-то очень холодно. Я огляделась, открыла шкаф и достала первое, что попалось под руку – мамину кофту. Кофта пахла мамой. Я закуталась, и мне стало так жаль её, что я не выдержала. Мама, мамочка… Ты боялась остаться овощем. Боялась стать обузой для нас, для меня. Ты могла бы прооперироваться, и тогда был бы шанс, хоть какой-то шанс! Но ты не стала. Мама! А как мне сейчас хочется, чтобы ты была со мной. Живая. Я бы ухаживала за тобой, даже если бы мне было тяжело. Я бы хотела, чтобы ты была здорова. Как это страшно оставаться одной…
Когда я успокоилась, решила поискать что-нибудь более жизнеутверждающее. Я уже не могла больше плакать, слез не было. Хотелось найти и почитать что-то хорошее.
И я нашла. Это было наше с мамой путешествие в Париж. Я поступила в институт, и на радостях, и в подарок за это, мама решила, что нам нужно съездить во Францию. Тогда ещё не случилось этого страшного пожара в Нотр-Даме и мы поднимались на самый верх, и стояли там, глядя на солнечный город, а ветер трепал нам волосы.
Это были замечательные каникулы: мы ездили в Диснейленд, гуляли по Елисейским полям, поднимались на Эйфилеву башню, дважды ходили в Лувр, и даже съездили с экскурсией в Версаль.
И вот в том самом месте, про Версаль, мама пишет, что на секунду в толпе ей показался Он. Она так и пишет – «Он», с большой буквы. Правда, она быстро поняла, что обозналась, но дальше она рассуждает об этом, ссылается почему-то на Фрейда, и заканчивает абзац вопросом «может быть, я всё ещё люблю?»…
Я перечитала этот отрезок три раза. Кто такой «Он»? Мой отец? Это его она имела в виду? У меня из головы не шла её фраза – «встретиться он хочет». Почти двадцать лет не хотел, а теперь объявился? У меня были смешанные чувства: и злость, и любопытство, и обида, и ощущение какой-то ущербности – мне недодали. Должны были дать, а не дали. Хотелось накричать на него, но чтобы накричать, его ещё нужно было найти…
Найти. И я поняла, что если и есть ключ, способный пролить свет на её прошлое, на моё прошлое – это дневник. На двадцати страницах записей не может не быть упоминаний об отце. О Нём. А мне бы так хотелось найти его, ведь кроме бабушки у меня больше не осталось ни одного родного человека.
Найти отца. Эта мысль меня захватила. Я не могла вернуть маму, но я могла отыскать папу.
Весь день я провела дома, а вечером я забежала к бабушке. БабВера уехала, а бабВаля осталась, решили, что она уедет после девяти дней, после вторых поминок. БабВаля уже ушла в комнату спать, и мы с бабушкой сели вдвоём на кухне. Бабушка охала и причитала.
– Господи, за что? За что мне такое испытание, гоо-оос-паа-аади-иии, – и она заливалась слезами, ну и я вместе с ней.
Потом она резко встала, оттолкнув стул, и уверенным движением поставила чайник. Электрических приборов бабушка боялась. У неё был новый чайник, но он стоял в коробке на антресолях. Мама подарила ей его на какой-то Новый год, а бабушка им никогда не пользовалась. Сказала, чайник на плите – это и привычней, и уютней, и безопасней. Мы жили в старом районе, а бабушка ещё и в старом доме, и у неё был газ. И старую газовую плиту она считала безопасней электрического чайника.
– Ба, расскажи про папу, – потребовала я.
– А чё про него рассказывать? Я его видела два раза в жизни, и оба до твоего рождения. А как ты родилась, так он и вовсе не появлялся. Тьфу. Сами вырастили тебя.
– Я понимаю, но ты же видела его? Какой он?
– Да никакой, – бабушка громыхнула чайником об плиту, – что ты спрашиваешь? Не знаю я. Не помню. Глядишь, не развелась бы Сонька, может, всё бы и по-другому бы вышло…
– При чём здесь «развелась»? – опешила я.
– Борька бы её может заставил бы к врачу сходить.
– Ба, да ходила она к врачу! Ничего тут не зависело от врача…
Мне стало горько. Как она не понимает?
– Как у тебя всё просто! Ходила она к врачу… Борька бы её заставил! Другого врача бы нашли. Денег бы дали. Вылечили бы. Глядишь бы и не сгорела бы так быстро, – голос у бабушки задрожал, – моя деточка… Вот ведь… душегубы… врачи-кричи-не кричи… а, – она махнула рукой, – пустое…
Мы замолчали. Бабушка вытирала слёзы фартуком, я просто сидела. На плите стоял чайник. Сначала было тихо, а потом он начал шептать что-то на своём чайничьем. Бабушка была права: это тихое сопение и правда умиротворяло.
– Пойти что ли Вальку позвать? – спросила бабушка саму себя. Встала, но потом села. – А, она уже спит поди. Чашки достань.
Я достала чашки, блюдца, подумала, достала ещё и ложечки. Подумала, и решила зайти с другой стороны.
– Ба, а почему на похоронах никого из маминых друзей не было?
– Как не было? А Иринка? А Нюрка?
И снова холостой выстрел. Нет, не то. Я помолчала, вспоминая. У мамы все были приятельницами. С одной она познакомилась на отдыхе, с другой они вместе работали, но это всё было не то. Мне нужно было найти маминых друзей, потому что они могли рассказать мне о маме. И о папе.
– Ба, а в институте у мамы подруги были?
– Была одна. Рассорились они вроде потом.
Понятно, безрадостно подумала я.
– Ба, а подругу-то как звали?
– Каку подругу?
– Мамину. Ту с которой рассорились.
– А, так Еленой вроде звали. У неё одна подруга-то и была. Маруська вот ещё потом появилась – вместе с колясками гуляли они. А больше Сонька не приводила никого. Она с детства такая – другие дети к сверстникам тянутся, а она всегда одна играла. Сядет в песочницу и куличики лепит. Вокруг мальчишки бегают, девчонки в резиночку прыгают, а она сидит себе одна и играет, – и бабушка снова заплакала тихо-тихо, промокая глаза краешком фартука.
Я вернулась от бабушки вечером. Кто входил хоть раз в пустую тёмную квартиру – знает, как это неприятно. Я везде включила свет. В каждой комнате. Я включила радио – тишина была непереносимой. Сходила в душ, легла, но потом снова встала: спать было невозможно. Ходить в пижаме было холодно, и я закуталась в мамину кофту, ту самую, белую, что вытащила из шкафа днём, надела тёплые носки и заварила себе чай.
Шел второй час ночи, а у меня сна не было ни в одном глазу. Институт, завтра же в институт… Да, у нас всего одна лекция, но на ней обычно отмечают, а потом спрашивают конспекты у тех, кто не был. А и чёрт с ним.
Чтобы поехать в институт нужно было привести себя в порядок: накраситься или хотя бы найти чистую одежду, счистить грязь с ботинок (на кладбище было ужасно грязно), а я не могла сделать столько всего. У меня просто не было сил. Я только то и могла, что сидеть за ноутбуком, вооружившись листом бумаги и ручкой, и читать мамин дневник.
Было что-то неправильное в том, что ни для кого из моей группы ничего не изменилось: люди всё так же ходили на пары, слушали лекции, обсуждали преподов, презирали ботанов-всезнаек, а у меня рухнул мир. Противно. Всё это было как-то противно.
Хотелось бросить им всем в лицо, что я их ненавижу и презираю. Почему? Я не знала сама. Может быть, потому что у них ничего не изменилось. Их не тронула смерть моей мамы, никого из них, кроме бабушки и дяди Бори. Вон даже бабВера к своим уже уехала.
Я смотрела в окно: люди всё так же гуляли по улицам, ходили в магазин, в кино и в кафе, мои сокурсники слушали лекции, а я не могла. Мне даже дышать стало труднее, с тех пор, как мамы не стало. Как можно делать вид, будто ничего не произошло?
Хорошо, что фон у маминого дневника был тёмным: было легко читать его именно ночью. И ещё он попадал в моё настроение. Правда, читать оказалось тяжело: мама в целях конспирации даже в закрытом дневнике почти не упоминала имён. Я охотилась за этим таинственным мужчиной, скрывающимся под кличкой «Он», но, похоже, что были ещё и другие.
Например: «Этот не такой как Б., и не такой, каким был Он. Мы сходили в кафе на прошлой неделе, но на этом всё и кончится. Мне не хочется продолжать это знакомство, потому что ему не хочется считаться с моими границами».
И ещё: «Очередное свидание. Два часа потерянного времени. О чём можно говорить с человеком, который самым крутым фильмом считает сериал, о, я даже название забыла!, и впервые читает «Мастера и Маргариту» в сорок шесть лет?».
«Когда-то я смирилась с тем, что могу сказать о себе "десять лет назад" и попаду в сознательный возраст. Сегодня я уже говорю "двадцать лет назад", и попадаю в границу своей юности и взрослой жизни. И меня это пугает. Может, у меня просто молодость была короткая?
Радио создает иллюзию того, что мир вокруг меня неизменен: десять лет они крутят одни и те же песни, иногда разбавляя их чем-то "новеньким" на что ты неизбежно думаешь "фигня какая-то, группа-однодневка", проходит год-два и эта «фигня» и правда пропадает из эфира, а её место занимают другие такие же бабочки-однодневки, но, в целом, репертуар не меняется, и кажется, будто и ты, его слушающий, тоже не меняешься.
Ты продолжаешь считать, что где-то ещё продают гриндерсы и камелоты, что кто-то их еще носит, и ходит в походы, в которых люди сидят на брёвнышке у костра, а налобные фонари – это крутое освещение.
Ты веришь, что где-то, в ларьках и палатках, еще продают коктейли в алюминиевых банках: стрит, хуч, ягуар, а кто-то, пришедший тебе на смену, их до сих пор пьёт. Ты веришь, что Матрица – наикрутейший фильм, а нынешнее поколение о ней даже не знает! Ты думаешь, кумиры нынешней молодёжи те же, что и у тебя, но всё это – иллюзия. Нет больше того мира, где играли в эльфов и хоббитов деревянными мечами, потому что ничего другого не было; где орали под гитару "всё идет по плану", где жгли костры; где были неизвестные песни, исполнителя которых нужно было ещё искать, а музыку добывали и берегли, как огонь; где мир был настолько суров, что никому не приходило в голову ходить зимой в кедах без носков.
Радио поддерживает иллюзию, что ты можешь сказать "а вот десять лет назад" вместо двадцати.... но это только иллюзия. Тот мир с растворимым кофе, без бумажных стаканчиков на вынос, без сотовых, тот мир романтики, в котором еще было место звездному небу и совам, летающим у метро, тот мир уже мёртв.
Я бы хотела увидеть Его. Посмотреть, как Он изменился за эти годы. Вспомнить вместе с ним тот мир, которого больше никто не знает».
Моя мама была странным психологом: она проливала свет на чужую жизнь, а свою прятала в тени. Удивительно, как ей удалось всё так зашифровать, что теперь и не разберёшься. Или она это не специально? Может, это как клубок ниток: оставляешь вязание в пакете на неделю, а когда достаёшь – там сплошной колтун. У меня так было, когда я вязала на уроках труда. Смотришь на этот колтун, и отчего он образовался, вообще никому не понятно.
Мне было интересно, какой она была. Моя мама – она ведь когда-то была не моей мамой, в смысле, она была просто девушкой, которая понятия не имела, что родит именно меня. Она так же, как и я не любила философию? Нет, судя по её текстам, с философией у неё всё было нормально, это я её терпеть не могу. А Она любила танцевать? Ходила в бильярдную или в боулинг, как ходили мы с ребятами? Она пила кофе или мате? Прогуливала ли лекции? И, если да, то что делала в это время?
И я решила читать наоборот, не с конца к началу, а с начала к концу – ведь это гораздо логичней. Я щёлкнула на самую первую страницу, пролистала к самой первой записи – 2 февраля 1999 года (прошлый век, подумать только). Запись была лаконичной: «сегодня я начинаю вести дневник, посмотрим, что из этого выйдет». Потом была ещё какая-то мутная заметка о сне, которую я не поняла, описание семейного торжества, впечатления от «Матрицы» – ничего действительно интересного, но я зачиталась. Мне стало любопытно, какой была моя мама тогда, на третьем курсе. Я же правильно посчитала, в 1999 она была на третьем курсе?
11 марта 1999: «Я вот тут подумала, что в любом институте, на любом факультете среди студентов всегда есть случайные люди. Они получают образование, но потом не работают по специальности ни дня, ну, просто так получилось, что каким-то ветром их занесло туда, куда занесло: их поступили в этот ВУЗ родители, или будущая профессия виделась другой, или просто это было модное направление, как когда-то инженеры и космонавтика. Сейчас вот, стоматология в моде. Пройдёт ещё лет десять-двадцать, и стоматологов девать будет некуда.
У нас такой случайный человек был. Это, конечно, Косулин. Никому вообще не было ясно, что он тут забыл. А вот теперь оказывается, Влад: он на социологию вслед за Ленкой перевёлся. Я бы к случайным, пожалуй, ещё и Перчика бы причислила.
Я это сегодня поняла, на семинаре по подросткам. Ну такую пургу гнать это же надо было три года просто не слушать вообще ничего, уши заткнуть на три года! Я как представила, что к ней родители своих подростков приводить будут, мне аж плохо стало… А ещё она Фромма и Эриксона путает. А ведь единственное, что их связывает, это имя Эрик».
1 апреля 1999: «Идиотский день. Домовой, чтоб ему было неладно, обзвонил всех накануне и сказал, что колок по психиатрии передвинули с 12 на 8. И ведь звонил же, наглец, в первом часу ночи – знал, что никто не спит, все готовятся. И так перед мамой извинялся (это она трубку взяла), что она аж растаяла. Какой, говорит, милейший молодой человек тебе звонит, такой воспитанный, ну такой вежливый!
Позвонил, сказал, что всем надо быть к 8 утра, потому что Тошечка будет отмечать и злостно карать за опоздания (это мы, положим, и без него знали, что на психиатрию лучше умереть, но прийти). И я как дура припёрлась. Все припёрлись, кроме Домового и Тошечки. А он вообще был не в курсе! Когда его разыскали на кафедре, он так хохотал! Что, говорит, разыграли вас, дураков? Так вам и надо. Сидите и учите, до 12 время есть.
Заставили Домового отвечать последним, но этого мало. Думаем теперь, как отомстить. Тихоня тихоней, а такое выкинул…»
6 апреля 1999: «Мы с Ленкой очень отдалились. Сегодня встретила её в буфете с двумя девочками, поздоровалась, и она тоже со мной, т.е. как поздоровалась, она мне кивнула и вернулась к своему разговору. Не спросила как дела, как колок, не писал ли опять Один – ничего. Я знала, конечно, что так и будет, и не то, чтобы боялась этого, как-то готовилась внутренне, но всё равно это так неприятно. После того, как она перевелась на свою социологию, мы ведь с ней ещё долго общались, встречались после пар, обедали вместе, радовались, когда у нас расписание совпадало, и мы в одном здании оказывались.
Наверное, просто дело в том, что Ленка уже нашла мне замену, а я ей нет, поэтому я так ревную и переживаю».
19 апреля 1999: «Это было сильно! Лекционная аудитория, весь поток сидит и ждёт начала лекции, и тут встаёт наша Перчик со своей первой парты и обращается ко всему потоку с призывом выйти на первомайскую демонстрацию. Мол, Первомай – это день Мира и Труда, так давайте трудиться за мир во всем мире, нет бомбардировкам, долой войну и всё такое. С месяц назад, наверное, она призывала всех выйти к посольству США (и ведь ходила же туда, кричала, рассказывала потом, как кто-то свиную голову за забор кинул), а теперь вот митинг. Ну, Перчик – она такая. Не от мира сего немножко. Меня глаза её пугают: отрешенные они у неё какие-то, будто большую часть времени она не тут проводит, а где-то в параллельном мире.
И посередине её речи вваливается в аудиторию Костик Обольский из четвёртой группы. А он всегда такой, будто он опоздал уже безбожно и припёрся исключительно потому, его только-только разбудили: волосы взъерошенные, рубашка наполовину заправлена, наполовину торчит. И вот он вваливается, слышит этот призыв, и выдаёт: «Удел женщины – владычествовать, удел мужчины – царить, потому что владычествует страсть, а правит ум». Перчик оборачивается, видит этот чучело, а за ним – Поевскую в дверях, и разумно всё взвесив, разумеется садится на своё место тихонько, пока её не вышвырнули из аудитории. А он-то не видит! Заканчивает говорить, в зале тишина, естественно, гробовая, он ещё ничего не понял, думает, это ему внимают и пафосно так произносит: «Это Кант, дорогие товарищи, Иммануил Кант сказал».
Тут Поевская, известная феминистка и мужененавистница, приходит в себя, и говорит: «Ну раз Кант, тогда садитесь на место, молодой человек. И впредь извольте философствовать письменно, на коллоквиумах». И начала лекцию, как ни в чём не бывало. А этого раздолбая теперь весь факультет Кантом зовёт)))».
Остальные записи были простой болтовнёй вроде шуток Домового и мелких высказываний, превращающихся потом в прозвища. Ещё были смешные институтские истории, впечатления от походов в кино, обычные записи. Но была и ещё одна очень-очень странная. Я её не поняла.
10 октября 1999: «Зачем она мне это прислала? Я сижу, смотрю эту пошлятину и не могу понять, зачем? «Ну, просто. Чтоб ты знала» – ответила она мне. И ещё: «это мне Артур прислал». Хорошо, теперь я знаю, что дальше?
Мне вот теперь интересно, кому ещё она это переслала? Наверняка ведь, не мне одной. Да без сомнения, не мне одной!
Противно. Даже не столько противно от увиденного, сколько противно от самого поступка. Зачем? Опозорить Перца? А то ей мало от жизни досталось.
Сука. И в тоже самое время, я понимаю, что невозможно относиться к ней, как раньше. Я буду её презирать или жалеть, но моё отношение к ней УЖЕ изменилось. Этого они и добиваются? Это же буллинг! И что мне делать? Сказать преподу? Кому?
Промолчать и подождать, что будет дальше? А если я сейчас начну обсуждать с кем-то эту тему, пущу волну, а всё обойдётся? Какая мерзость. И так, и так – мерзость.
И что мне делать теперь с этим файлом? Поначалу я его, конечно, стёрла. Потом восстановила. Потом решила спрятать. Не знаю, зачем. Это компромат, конечно, но вопрос ещё на кого.
Всё-таки, я дура. Но я это слишком поздно поняла, нужно было сам файл удалить, а переписку нашу с ней в почте оставить».
Зазвонил телефон, перебив мои мысли, и я схватила трубку. Незнакомый номер. Сотовый. Сердце радостно заухало. Почему-то я ждала звонка только от одного человека.
– Алло!
– Вика, здравствуйте, меня зовут Артём, – это было первое разочарование, хотя голос у Артёма оказался приятным, – я риелтор и я случайно узнал, что вы собираетесь продавать квартиру.
Ощущение было как в скоростном лифте в МГУ, хотя такие лифты есть и в некоторых жилых высотках. Когда лифт останавливается, вся кровь бросается тебе в голову и на секунду закладывает уши.
– Я не продаю квартиру! И не звоните мне больше! – рявкнула я и швырнула телефон.
Руки отчего-то тряслись. Телефон завибрировал снова: тот же номер. Я сбросила звонок, пометила его как мошенников и внесла в чёрный список. И только тогда немного успокоилась. Но Артём меня немного отрезвил.
Похоже, действительно придётся переехать к бабушке, а эту квартиру сдавать. Оплата ЕПД ясно показала мне, что одной мне жить будет не на что. Стипендия у меня вообще смех, поэтому даже, если я найду подработку, мне всё равно не хватит на еду, проезд и квартплату.
Но всё равно было противно. Противно то, что я постоянно должна всем всё доказывать: доказывать свою самостоятельность, своё право жить так, как я хочу, и платить за жильё. А самое паршивое, что платить-то нечем…
Я решила, что обсужу это с бабушкой позже, вернулась к дневнику, и читала, пока меня не сморил сон.