Читать книгу Андрогин - Алла Дымовская - Страница 2
Часть первая
Логи, чащобы, буреломы, которые не перейти
ОглавлениеГЕНЗЕЛЬ. Молчание пустоты. Шелест звезд. Чувственная нереальность. Запредельная бесконечность. Пошлость и банальность. Гадость. Кто по-настоящему жил, вращался, ел, спал, дышал в строго размеренном пространстве мультиплексной космической станции, тот знает. Какой цветистый ярлык ни навесь, какой пышнозвучный эпитет ни прилепи, все будет ерунда, и все будет ни о чем. Потому что, в самом человеческом языке нет иных понятий бесконечности, кроме «бес-конечности», и нет иных определений нереальности, кроме «не-реальности», чувственные они там, или запредельные. Он, доктор истории этики и философии языка, Вий Иванович Подгорный, все это знает тоже. И есть ему с чем сравнить. Однажды… Однажды он погружался в океане, глубоко, на самое дно. Плановая экскурсия, Малые Зондские острова, Яванский жёлоб, призовое развлечение для студентов-старшекурсников, победителей лингвистического бега в мешках от «Дрим уолд сценикс». Он занял второе место, по справедливости, должен бы первое. Но учредители сочли более крутым вариант разговорного сленга реактивных эльфомагов, который немедленно ушел в сериальную экранизацию, чем заумный, хотя и виртуозно-нарративный базис для цивилизации с нулевой гравитацией. Одним словом, Болливуд, что с них взять? … Ах, все это не существенно, все это перипетии прошлого. И само погружение он вспоминал с умилением только здесь, на «Лукошке» – простоватое название для полностью автономной, семикилометровой в обхвате станции, но времена «Прогрессов» и «Аполлонов» давно прошли. Посчитали – неуютно. И тоскливо. Теперь, однако, «Лукошко», и «Питер Пен», есть «Синдбад», «Карагёз», еще «Чихуахуа», «Цилинь», и тому подобный «фольклор». А размашистой героики нет. Не требуется. Потому как, уже не передовой форпост для первопроходцев, исследователей, испытателей, изыскателей, бла-бла-бла, а многие вполне обыкновенные люди, не слишком и тренированные, долгими годами этак-то, болтаются, в условиях искусственной гравитации и натуральной радиации, так на кой черт им «вояджеры» вкупе с «салютами», фейерверки, что ли со скуки устраивать? Будь его, доктора Подгорного, воля, он бы свое обиталище назвал. Еще как! Устьвымлаг-пять, или вроде того, хотя, конечно, здесь комфорт, и заключенный только один, он сам, поддельный, в настоящих не довелось – перекреститься и сплюнуть! – разве понаслышке, от коллег-историографов … м-да… о чем, собственно, речь? Ага!… Тогда, вблизи острова Бали, погружение, без преувеличения в бездну, глобального, переворотного впечатления не произвело. Во-первых, он был молод, а стало быть, никак не смог бы признать, что именно это переживание есть самое грандиозное в его жизни, нет-нет, главное ждет впереди, за поворотом, и нарочный скептический настрой убил песню, подводная одиссея показалась так себе. А во-вторых, чего греха таить? Его мутило. Тогда мутило сильно, и не из-за качки. Какая качка на океанском дне? Но праздновали всю ночь, наутро экскурсия в экспериментальном батискафе, никто не сообразил в кураже, что в тестовом режиме, как лабораторные кролики, дескать, студенты сдюжат все, подмахнули отказ от претензий не глядя, подумаешь? Ничего особенного. Ничего особенного с ними и не произошло, кроме жесткого похмелья. Так оно и на суше дало бы себя знать… В похожих на предынфарктную линию кардиограммы, обрывистых, путанных скалах морского дна присутствовали темнота, молчание и бесконечность, а уж нереальности было хоть отбавляй. Он думал – то же самое, когда впервые очнулся от беспамятства на «Лукошке» и земные сутки спустя самостоятельно вылез в панорамный колпак. То же, да не то же. Темнота и немота были разные. Тут и там. Там – каждый кубик океанической воды, каждый ее пласт под завязку и битком были набиты самой невообразимой, бурной, свирепой жизненной силой, она кишмя кишела в воровских лучах прожектора, нагло плюя на чудовищные сжатия и растяжения, на цельсиев нуль и на световую непроницаемость. Ты чувствовал ее, ты будто бы осязал через многослойно-сотовое, кристаллическое стекло, ты думал – как хорошо, что все эти чудовища скрыты здесь во тьме, только дай им волю наверху, в клочья разорвут, импульсная пушка не поможет, если вдруг решат они выйти вдругорядь из мирового океана. Но все равно и чудища были свои, родные, белковые, протеиновые, аденозин-трифосфатные. Так было там. Иначе есть тут – пустое, без жизни, пространство оно именно что пустое, несмотря на заблудшие космические тела и жесткое, все обнимающее излучение. О нем нечего мечтать, его нечем заполнять, в нем нет вообще никакого нечто, которое подплыло бы к тебе, важно, агрессивно, любопытствуя мимоходом или жуя свою жертву, махнуло бы плавником, хвостом, щупальцем, чешуйчатой лапкой, и уплыло по неотложным водным делам. Так что разница есть, и разница эта огромна, открытый космос и бескрайний океан не одно и то же, как жизнь и смерть, они не отражаются друг в друга, но где и когда обрывается первое, только там и тогда происходит обнуляющее само себя второе. Любить космос – абсурд, можно полюбить адреналин и тяжелую работу, ощущение боевой передовой и перманентное чувство «ух я, орел-мужчина!», возможность нового познания и даже банальную карьерную перспективу, но полюбить мертвую пустоту? Все равно как живому существу полюбить собственную безвозвратную погибель…
Однако, половина девятого, если он не встанет прямо сейчас, и не поспешит с утренней оправкой и моционом, то к нему в камеру, – надо же, кстати оговорился! – к нему в апартамент «Балкария», класса «суприм-эконом», начнет ломиться Рукосуев.
Свои рассуждения доктор Подгорный вел – зачем скрывать и от кого? – не вставая с пышной кровати: гостиничный Ренессанс, пластическое красное эрзац-дерево и металлокерамическая бронза, зато резьба и литье, высший штамповочный сорт, декор эпохи ранних Тюдоров – тосканская основательность, разбавленная угловатостью северного несовершенства. В постели мысленно обозревать было легко. И сладко-одиноко – в считающиеся за ночные, часы законного отдыха к Вию Ивановичу никто не лез, не дергал, не ерундил с вопросами от ефрейторского усердия, – это было его время, на которое он, вообще-то, не имел права, только на оздоровительный сон, но поди проверь, беспокоить доктора не полагалось по уставному психо-схоластическому канону, тратить же бесценные девять личных часов на то, чтобы безмятежно дрыхнуть в синтетических недрах кровати-ковчега, слуга покорный! На это он не подряжался. На все остальное, честно говоря, не подряжался тоже, но Вия Ивановича не спросили, а вот девять часов были его. Коронные. Неприкосновенные. Частнособственнические. Спал он, разумеется, тоже. Но много ли надо было ему? И что хорошего мог он увидеть во снах? О живом океане он располагал лишь вспоминать, разворачивая в размытую фантазию вещи действительные, придавая им оттенок того, чего никак не могло быть, увеличивая чудовищ и преуменьшая до размеров точки жизненное пространство батискафа, вроде бы и нападение разящих челюстей смутно мерещилось ему? Было? Нет? Казалось, будто бы да. Но океан никогда не приходил к нему в сновидениях, и вообще ничего хорошего к Вию Ивановичу не приходило по ночам, может, оттого, что ночи те были ненастоящие, и были нежеланные. Только несвязные, отдельные картины, даже не кошмары, а так, нудный серый дождь, путанная лестница в сырой водораспределительный погреб, какие-то трубы, с них капает, капает, и опять постылая морось улицы, без домов, без крыш, без тротуаров, искрошенная проросшей травой ребристая плитка и лужи, дырявый башмак, конфетный фант плывет лодочкой, кружится, кружится на одном месте. Однако, все это заунывное однообразие успокаивало, позволяло толком выспаться, отдохнуть. Выкроить пару часов, и размышлять, вспоминать. Если бы не Рукосуев.
Рукосуев воистину, был наказанием божьим, хотя и к богу, и к его наказаниям доктор Подгорный относился скептически, не то, чтобы не верил совсем, скорее, не доверял. Как не доверял никакому частному объяснению чего бы то ни было, особенно, если объяснение это объявляло себя последней судебной инстанцией и пределом бытия. Вий Иванович вообще не любил нарочных границ. Оттого пострадал. Страдал он и поныне, но без Рукосуева, возможно, страдания его были бы менее тяжки, или, если угодно, доктор Подгорный усилием воли представил бы их себе сущей пустяковиной и соринкой в глазу. Хотя, если разобраться, Рукосуев вовсе не имел злого умысла против доктора, он был ответственный комендант станции, лицо уполномоченное и облеченное властью, справедливое, хлопотливое, ретиво следующее инструкции, и ничего более не желающее, кроме буквального исполнения предписанной к исполнению буквы. Вдобавок был он, с точки зрения Вия Ивановича, неутомимый и неизлечимый, толстокожий и непроницаемый, как абсолютно черное тело, болван-энтузиаст, которому нипочем невозможно раскрыть глаза на это его, особенно неудобное свойство. В роли аниматора-затейника в интернате для трудновоспитуемых он был бы незаменим, и кто знает, пользовался бы успехом? Чего стоили одни его «веселящие» вопросики-ответики: «Как отличить правую и левую ноги? На левой ноге большой палец с правой стороны!» От подобных познавательных шуточек у бедного Вия Ивановича начиналась натуральная аллергическая чесотка, и не в правом пальце левой ноги, и не в левом на правой, но едко слезились глаза, неприятно свербило в носу, и даже пыталась проявиться перхоть. Впрочем, всех остальных обитателей станции Рукосуев устраивал, никто не думал пенять на судьбу за такого коменданта, напротив, его даже любили, снисходительно, будто верного цепного пса, бдительно выглядывающего из будки за кость. Любили все. Кроме Вия Ивановича. Для него Рукосуев был сущая ходячая чума, казнь египетская, одновременно Буриданов осел и Валаамова ослица – само присутствие его, даже и вдалеке, портило сладкие предутренние, предпобудочные часы, мутило мечты и затеняло мысли. Словно наведенная колдовская порча – доктор Подгорный не мог выставить вон ответственного коменданта из своей головы, с затаенным содроганием ожидая очередной с ним встречи, неизбежной, как возвращающийся маятник из рассказа Эдгара Алана По. Но… пора было и честь знать. В смысле – вставать, одеваться-умываться, а там, что бог пошлет.
ГРЕТЕЛЬ. «Седьмое мая. Опять пришла бессонница. Опять отвратительно гудящая голова. Целый день буду как задыхающаяся на берегу рыба. Какая рыба? Например, камбала. Плоская, с глазами на одном боку, серо-сизая, несчастная. Но себя не жаль. Потому что, все равно. Если целый день я стану думать о спасительной ночи и что мне непременно повезет уснуть, я не переживу. Не переживу как раз этот самый день. Сойду с ума. Навсегда. Что может быть нелепее, чем спятить на орбитальной солнечной станции? Меня даже в лечебницу не отдадут. Вот и останусь здесь, стращать народ, так им и надо! До ближайшей психбольницы два года и семь месяцев, интендантские же, автоматические челноки для перевозки туда-сюда живых существ не предусмотрены. Снаряжать отдельную команду, чтобы вернуть спятившего «ката» домой? Выделки не стоит овчинка… Кх-ууу-мм!… Алло-алло-алло!… Пронто-пронто!… Так. Перенастройка записи. Черт, ай-джи-пи, накрылся? Что такое? Просто у меня клипса отклеилась. Не тереби все время! Не тереби все время мочку уха! Сто раз себе говорила. Замусолила крепление, а новый комплект не выпросишь… Алло-о? Проверка: на Луну-у без меня-а не лети-и-и, не лети-и-и! Порядок. Так вот, новый комплект. Не выпросить. Все Люцифериха, очень ей не по вкусу мои размышления-разговорчики а-ля «сама с собой», но стоп. Шалишь, моя милая. Полномочий у тебя нет. По уговору. И вообще. Личное пространство не запрещено руководством по моему использованию, то есть инструкций на сей счет никаких не имеется. А что не запрещено, то – извините, подвиньтесь! Поэтому, будьте любезны, мадам, отвалите-ка вы в сторонку по-хорошему. А то что? А то будет неинтеллигентно. Пошленько будет. И смешно… Фырчит на меня изо дня в день, будто избалованная кошка, которой отдавили лапу, но пристает все же меньше, мой ай-джи-пи не видать ей, как свои юные годы, Люцифериха это, по счастью, смогла уразуметь. Отыграется на другом, она может. Они все могут. Ну что же, как говорится, бог в помощь!
– Вам пора. Пора на выход! Вы слышите меня? Мендл? Вы нарушаете внутренние правила. В который раз!
А этот трубный глас – это Бран. Надзиратель. Надсмотрщик. Сапог. Еще и влюблен в меня. Он так думает. А меня от него тошнит. Бран это знает. И потому отчаивается.
– Мендл? Я вам говорю. Почему я должен…?
– Вы не должны. Сами вызвались – вот и терпите! Вечный патрульный.
– Я несу общественную обязанность.
– Интересно какую? Досаждать мирным людям, которые знать вас не хотят?
– Вы не имеете права, Мендл. Оскорблять меня.
– Я на все имею право. Потому что, у меня вообще никаких прав нет. Я могу наплевать на вас, а вот вы, Бран, наплевать на меня не можете.
– Ваше дело. Хотите, сидите взаперти целый день. Только это глупо. И голодно…. Я пошел, Мендл???
Обиделся. Зря, конечно, я напустилась на него. Бран не виноват. И никакой он, если честно, не надсмотрщик. Он бывший сержант группы «воздушный антитеррор», некогда приписанной к порту Ванкувер-1. Здесь, на «Гайавате», он отвечает за навигацию. Поясню. Следит, чтобы никто не входил без спросу в опечатанную рулевую рубку, куда и с разрешения никто не станет входить в здравом уме. Зачем? Сплошная самокомпенсационная автоматика, жужжащая на границе с ультразвуком, жара за пятьдесят градусов и ядовитые испарения ферромагнитных охладителей. Я полагаю, на Марсе без скафандра легче выжить, чем в этом осином гнезде. Но Бран следит, и бдит аки Аргус. Чтобы никто не входил. Да! Еще он дважды в день, то есть, дважды за двенадцатичасовую смену отмечает режим «без происшествий», и натурально удостоверяет сие действие собственноручной подписью. У него плохо получается. Потому что писать он почти не умеет совсем. Только набирать электронный шрифт одним пальцем или по голосовой команде. Я видела однажды как он с усилием карябал стилом по силиконовой проверочной планшетке – Бр-ра и дальше какая-то пьяная молния. В общем – бррррр…
Сегодня у нас кривой день. Точнее, кривой день у меня. Каждая вторая условная пятница – тринадцатая. То есть, напряжжжно-утомительная. Крррр… Проклятый ай-джи-пи! Ой, прости, прости, дружочек, я не хотела… Напряжжжно… получается. Ничего звучит. Хотя свой голос кажется противным. Многим собственный голос кажется противным – потому что кажется чужим. Услышит человек сам себя, и хочется ему сбежать на край света. От себя самого. А выясняется, края света нет, мало того, голос и человек неразлучны, так что, хорошо только немым, некуда бежать и не надо.
Каждая вторая условная пятница – два часа обязательных душеспасительных мытарств в кабинете «разрядки», и потом весь остальной день приходишь в себя, потому что разряжен полностью. Каждая вторая условная пятница – это магистр Олафсен, он и есть мой Мытарь, чтоб ему провалиться, беда только – здесь ни верха, ни низа вовсе нет. Магистр Олафсен, очеловечившийся датский дог, промотавший титул барон, баронишка, фуфел, мастер грога и красного носа, он… кх-кх-х…раз… раз… а нет, все в порядке, просто горло перехватило, спастическая реакция на депривацию. Тьфу ты! Словами магистра Олафсена заговорила, ну до чего я дошла! Итак. Магистр Олафсен, немолодой хрыч, король-козлобород, здешний психолог, врачеватель душ, которые, на его взгляд, все до одной нуждаются в срочной и неотложной помощи, а моя и вовсе спасению не подлежит, потому что поздно. Поздно! Но он, магистр Олафсен, пытается. И пытает меня. Он и пастор Шулль. Последний – несмотря на то, что я систематически-безуспешно объясняю: я иудейка, и вдобавок эмигрантка во втором поколении из израильской Беэр-шивы, стало быть, к англиканской церкви не имею даже призрачного отношения. Но пастора бесит не мой еврейский снобизм, а мой закоснелый атеизм, он утверждает – иное вероисповедание есть лишь разногласие в разночтении, а вот отсутствие вовсе «бога в душе» дело скверное. И нудит мне о вечных ценностях, о спасении верой, но главное – о карах небесных. Это мне-то! Не понимая, что он и магистр Олафсен эти самые божьи наказания и есть, причем столь суровые, что даже не знаю, чем я подобное заслужила. Тем паче я не атеист. Не атеистка. Я всего-навсего не знаю, а потому судить не могу, о том, чего не знаю. Верить же слепо у меня никогда не получалось. Никому. С самого детства. Ни папе, ни маме, ни прочей близко-дальней родне. От моего старшего брата Генрика и вовсе частенько доставались колотушки за то, что ему никак не удавалось меня провести, даже баснями о Санта-Клаусе, в которого, между прочим, Генрик верил лет до десяти, здоровый долдон… Все рождественская Г-фильмотека, она виновата, обыкновенная пустая голография, имитация в пространстве, пшик и более ничего, однако она на него действовала отупительно, как на многих других. И в оленей верил, и в эльфов, а когда разуверился, стал смотреть украдкой порнушку, ничто другое его не интересовало. И то верно, какой смысл в добродетели, если Санта-Клауса нет.
Я что думаю. О боге, его форме, его предвечном плане и сомнительном милосердии, которого нам не понять. Понимать тут нечего. Может, именно он и сотворил все сущее, да ради бога, ха-ха!…оглохнуть можно… раз, раз… громкость поубавить… кра-атеры-кра-атеры… нара-а-спев…еще немного… Здесь как раз самая вкусная загвоздка. Нормальное существо, тем более всемогущее и всеведущее, ни за какие сладкие коржики творить и создавать, особенно «из ничего», ни человека, ни мироздание вокруг оного, нипочем не возьмется. Оттого, что существо это – нормальное всемогущее и главное, всеведущее. И стало быть, ему наперед известно, что всякий акт творения ни в каком случае непредсказуем, неконтролируем, и вообще, непонятно, чем дело кончится, страшно даже подумать нормальному всеведущему существу чем оно может закончиться. Далеко ходить не надо. За примером. Любое гениальное творение – ткни пальцем и попадешь, – взять хотя бы элементарный гвоздодер, или заоблачную водородную термоплазму, частенько использовалось не по назначению, и с нехорошей целью, вопреки, так сказать, планам создателя. Короче говоря, всякое созидательное действие всегда – Всегда! – руководствуется правилом: давайте ввяжемся, а там поглядим. Что из этого выйдет. Вот некое божество, очевидно ненормальное и недальновидное, взяло и ввязалось. И вот что вышло. Не то, чтобы очень плохо, но и не слишком хорошо. А поделать уже оно, божество, ничего не может, назад не отыграешь. Во-первых, сделанную работу жалко. А во-вторых, наверняка процесс творения был необратим, иначе смысл? Соваться в архисложную, нелинейную систему, с поправками «на случай» совсем уже глупо, есть риск разладить агрегат окончательно, довести до полного хаотического состояния, если вообще возможно, зачастую произведение перерастает автора. Первый изобретатель первого прототипа ЭВМ тоже не-думал-не-гадал о последствиях, может, всего-то хотел облегчить жизнь своему приятелю-бухгалтеру, чтоб у того оставалось время по вечерам гонять в преферанс, а вышла из всего этого всемирная информационная паутина, в которой и запутались его отдаленные потомки. И что бы он сделал, живи он сто лет? Завопил бы: верните все мне назад, я вас прощу? Выкусил бы он хрен, потому что, экономика тут же рухнула бы в каменный век, и цивилизация, давно адаптировавшаяся к паутине и к паукам в ней, тоже бы ухнула следом. Так что у господа бога, который, наверное, дальше Большого взрыва и не глядел, был бы только один выбор: натворил дел, сиди и не чирикай. Зато не соскучишься. Тоже положительный момент… кхм… Разве вот только сердечное увлечение, – ах, любовь! не к ближнему, понятно, – но увлечение собственное, бездумное, оголтелое, первое или стодесятое, не важно. Как исключение. Здесь всевышний полоумный экспериментатор неплохо придумал. Остается вопрос, где найти? Как правило, в ответ тишина.
Пора. Идти мне пора. В самом деле, Бран верно подметил, сидеть в одиночестве, по меньшей мере, голодно. Первый завтрак в салоне скоро закончится, а до ланча далеко. Если поторопиться, успею. Сегодня фрикадельки в медовом соусе, м-м-м… ням! Ох! Потом на трепанацию к магистру Олафсену и на распятие к пастору Шуллю, пусть подавятся. Иначе в покое не оставят. Остальное время мое. Отвоеванное, отбитое в боях, отскандаленное, отбояренное, отчужденное в личную собственность, мое время! Я вернусь, сяду вот сюда, на этот стул, к этому столу, и продолжу мою Книгу. Продолжу говорить мою Книгу. Мою единственную Книгу. Сотворение мира от Барбы Мендл… есть очень хочется…пшш-хххл…»
ГЕНЗЕЛЬ. Бог послал Вию Ивановичу в компанию двойняшек… Сразу двух, не по отдельности. Вообще-то с некоторой долей приятия он относился только к одной, к старшей Тонечке, сестру ее, Валерию, нельзя сказать, чтобы терпеть вовсе не мог, но благовоспитанно выносил ее общество исключительно ради осознанного желания угодить второй половине. Хотя, как раз условно-старшая Тонечка была не красавица, угловатенькая, страшненькая, какая-то чересчур уж крепенькая для нежной женской стати. Не то, чтобы мужеподобная, нет. Скорее, скроенная не ладно, но с дальновидным запасом физической прочности. В памяти всякого, взиравшего на ее формы, всплывал невольно сравнительный эпитет «кобыла». Во внешности ее вроде бы имелось все то же самое, что и у младшей сестры, и синие глаза, и темные с траурным отливом волосы, но… Сравнения, даже предвзятого, с чеканной красотой Валерии не выдерживала ни в малейшей степени, словно сюрреалистическая карикатура на рафаэлевский сюжет. Так бывает, если при искусственном оплодотворении случайно приживается второй «объект», про запас, с вариативной генетической формой, и то сказать, Тонечка обладала куда более стойкой, просто-таки несокрушимой физической выносливостью и неубиваемым душевным равновесием, и, как порой казалось Вию Ивановичу – несмываемым с лица показным добродушием. Адаптационные перспективы выше были именно у нее. Но кому какое дело, если вид неказист. Всякий родитель предпочтет красивую дочку-стерву, пусть и менее стойкого здоровья, топорно сработанной простушке-кобылке, потому – что в перспективе желает счастья своему ребенку. Вот и в паре двойняшек будто бы распределились изначально роли: вечной королевы и ее бессменной компаньонки-охранительницы. С другой стороны, обе оказались в конечном счете здесь, на «Лукошке», и нельзя утверждать, что социальные и карьерные притязания Валерии сложились хоть сколько-нибудь более выдающимися образом, чем действительно успешная стезя вроде бы скромной Тонечки. Дело обстояло с точностью до «наоборот».
Строго говоря, именно Тонечка первой решила подсесть к нему в кафетерии, а уж Валерия, высокомерно-недовольно поджав губы, последовала за сестрой, будто фарфоровая пастушка в нарядном платье за упрямой овечкой через канаву. Да и как иначе, Тонечка направляла с двух рук перед собой оба подноса-дрона – модель «полет-шмеля», бюджетный вариант, – так что, определенно, у второй ее половины был шанс остаться без завтрака, уклонись она вдруг в иную сторону. В итоге дроны благополучно приземлились в нишах стола, сестрички же умостились на подушках «тучках» рядом с Вием Ивановичем, причем лишь Тонечка просто и без затей, капризная двойняшка ее долго ерзала попкой, словно бы не все «тучки» были одинаковые, но именно Валерии досталась особенная, с браком. Однако Вий Иванович догадывался – дело было не в «тучке», дело было в нем. За столик доктора Подгорного редко подсаживались молодые интересные персонажи мужского пола, тем более, из числа влиятельных, и какой интерес выходил Валерии в обществе человека мало сказать, что второго сорта, но много хуже, потому как у доктора Подгорного вообще никакого сорта не было, не полагалось. Он получался, словно поручик Киже, только навыворот, облик и материальное тело он, безусловно имел, но во всем остальном был фигурой секретной, статусом не обладающей. Двойняшки знали о нем то же, что и все, то же, что знал сам о себе Вий Иванович – он пал жертвой таинственного проекта «Мантикора», в котором по доброй воле нипочем бы участия не принял. Но в том-то и заключалась вся подлость ситуации с Вием Ивановичем, что доброй его воли никто не спросил. Совершенно. Впрочем, о происходящем он очень даже догадывался, да и как иначе? Иначе – его бы не отобрали. Не выкрали бы. Не арестовали бы. Хотя последнее слишком. Никто его не арестовывал, хотя бы потому, что не выдвигал обвинения, даже и в заморочном преступлении. Его просто выхватили из социума, без спроса и без согласия. На веки вечные или на время, кто знает? Конечно, тот, кто решает. Решает чужие судьбы. Но с «решателем» своей судьбы доктор Подгорный был незнаком.
– Варево, – буркнул Вий Иванович себе под нос, ни к кому не обращаясь, сестрички давно уж принялись потрошить положенные им порции, сам он все никак не решался взяться за ложку, сильно смущал ядовито-синий цвет продукта, предлагавшегося, как первое утреннее блюдо.
– Кхм! Что бы это значило? Варево! – вздернулась Валерия, будто ее задела в полете злобная оса.
Что бы это значило? Хотел бы доктор Подгорный знать. Запах у глазированного синевой «непонятно-чего» тоже был какой-то синий, синюшный, химический, опасный.
– Вам не нравится? – сочувственно поинтересовалась Тонечка, так, словно могла по волшебству предложить нечто иное взамен.
– Я говорю, варево. А может, парево. Или жарево, – Вий Иванович улыбнулся ей. – Боязно пробовать. А вам?
– Мне? Нормально. Обыкновенно. Если вы о цвете, то… это не страшно. Вы не волнуйтесь. Это съедобно. Это просто так, – внушительно и с расстановкой ответила Тонечка, желая успокоить расстроенного соседа.
– Как скучно мы живем, – с упреком встряла Валерия.
– Вам виднее, – на всякий случай согласился Вий Иванович.
– Конечно, мне виднее. Как скучно мы живем! Из-за вас, между прочим, тоже. И не возражайте!
– Не буду, – доктор Подгорный виновато распаковал свою ложку-зубатку и даже погрузил ее в ядовитую лазурь. Зачем зря дразнить гусей?
– Нет, вы возражаете, возражаете. Пассивно. А между прочим, это мы придумали. Не с Тонькой. Не с ней. Куда ей! А с девочками. Еда должна быть как картина. На камбузе остался пирожный краситель. Нет, ну поглядите, какая прелесть! Омлет в индиговых тонах.
– Так это омлет! – Вий Иванович про себя вздохнул с облегчением. Бог с ним, с красителем, хотя бы пищевой, не из ремонтных лабораторий.
– Еда должна быть съедобной, Валя, – довольно разумно напомнила сестре Тонечка, – и не должна отпугивать от себя людей.
– Кого это она отпугивает? Вия, что ли? Не хотите, можете не глядеть! Называется, стараешься для этих самых людей, а они! И прекрати называть меня Валей, тысячу раз уже сказано: Лера, Лера! Если не Валерия!
– Вполне оригинальное сокращение. Лера. Романтическое, – похвалил доктор Подгорный, и заслужил мир. Валерия кивнула в его сторону, и, слава богу, отстала. Переключилась на купоросный омлет.
– Вы ешьте. Ешьте, – тихо пожелала ему Тонечка.
– Я ем, – Вий Иванович согласно-обреченно уткнулся в тарелку. Синева безнадежно испортила вкус даже такого, казалось бы, элементарного кулинарного изделия, никак было не избавиться от ощущения, будто жуешь отраву с подвохом, тем более краситель имел сладковато-коричный привкус, неистребимо омерзительный. Закрыть глаза? Но Валерия может обидеться. К чему дразнить гусей? Снова мысленно повторил Вий Иванович. Это была его любимая присказка. Он словно бы спасался за ней. От чего? Скорее от кого. От своего укоряющего Я.
Это вовсе не было раздвоением личности, и не получалось у него назвать собственное внутреннее несогласие двойственностью характера. Характер был один, и Вий Иванович был один. Одинок. Здесь. А к одиночеству на людях он так и не смог привыкнуть, или, говоря сухим ученым языком, адаптироваться. Он рано женился, да и до этого… в общем и целом, вокруг него всегда были домашние люди, милые, теплые, пусть порой не самые умные на свете, но он утешался тем, что для семейного круга это и не нужно, и не важно. Главное, нерушимо. Его дом, его крепость. Как далеко и безвозвратно осталась эта чудная крепость! Пала под натиском – нет, не штурма, не осады, – обыкновенной разлуки. Нет, не пала, насильственно отделена, будто раковина от отшельника. Голый он теперь, голый. А близкие его? Нельзя представить, что столь быстро и столь просто люди его домашнего мира позабудут его, не то, чтобы отвернутся от судьбы, но отчаются, поставят крест, будто на покойнике. А ведь он живой. Здоровый. Даже ничем не болен и не собирается, за физической формой здесь строго следят. Но им-то сие неизвестно, может, их страдания куда мучительнее от бессильного страха за него.
Он один теперь, среди… Проблема, или скорее дилемма, была с ним всегда. По крайней мере, Вий Иванович совсем не помнил того времени, когда проблемы не было. Наверное, где-то далеко, в раннем-раннем детстве, укрылся момент ее рождения, а может – он так и родился с ней, как с генетическим кодом, изначальная программа страха, плюс кумулятивный эффект, с течением жизни страха становилось все больше. Но он всегда хотел преодолеть – тут-то проблема и перерастала в дилемму, или-или, и никак никогда не разрешалась, словно замкнутый круговорот. Он вовсе не был, и не есть теперь пораженец и трус, он был и есть… А кем он был, кто он есть – доктор Подгорный? Он или НЕ он?
Раньше, прежде, там, на Земле, в родном столичном городе, порой воображал он. О себе. Успокоительно. Будто бы он человек, случайно занесенный машиной времени в… допустим, в Меловой геологический период, однако он, Вий Иванович, не погиб, выжил…, допустим, чудом, выжил в…, допустим в глинобитной хижине, которую построил на каменистом плато, где не водилось ящеров, по крайней мере, крупных, и даже подружился потом с…, допустим, с археоптериксом, если допустить, что они вообще были приручаемы. И вот он, Вий Иванович, живет на этом плато, ловит рыбу в горном ручье…, допустим, форель, или что там могло плавать и ловиться? – ведь что-то же могло? – если коротко, он нашел пропитание, сплел одежду из травы, этакую гавайскую юбчонку из папоротника или хвоща, глупо, но допустим, отчего же не допустить. Такое его существование – как бы и рядом с динозаврами, но словно бы в стороне: не съедят, если не найдут. Воображаемое им обстоятельство он применял в реальности, подобным экстравагантным образом отгородившись от слишком тесного контакта с прочими людьми, оттого как раз, что контакт такого рода не приносил доктору Подгорному никогда и ничего, кроме разочарований и неприятностей. Но созданная им умышленно дистанция, его репутация умницы-чудака помогала скрывать все тот же укоренившийся в нем страх перед ящерами, кишмя кишевшими кругом, будто бы выделяя Вия Ивановича, отделяя его на таинственный остров, на неприступное плато, куда разрешался вход исключительно домашним и близким, иногда коллегам – вроде бы ручным, оттого неопасным птеродактилям. Все это доктор Подгорный себе воображал. Не без доли сентиментальности. Словно бы легкая эта сентиментальность, ему присущая, именно была теневым отражением его же страхов.
Он боялся, с самого детства. Еще в начальной школе. Хотя школа его была хороша и гордо носила статус президентского лицея. Он был умный мальчик, тщательно, с учетом мелочей даже в жестах, подготовленный к экзаменационной проверке, натасканный, точно породистая собачонка, он прошел, удачно – ему нравилось выступать, в одиночестве, перед аудиторией, которую можно представить себе без лица, ему дали высший балл и зачислили в первый класс. Бабушка так была им довольна, что по дороге домой разрешила выбрать в ближайшем молле настоящий бисквитный торт-башню, с кремом и шоколадной крошкой, не диетический заменитель – маленький Вий с детства подвергался изнурению правильным питанием. А дедушка, вечно занятой конструктор-политехнолог, редко баловавший внука, на выходные отвез в Стартрек-парк, правда не его одного, двоюродного брата Леля тоже, а ведь тот считался уже второклассник. Но это было ничего, пускай – толстоватый, неопрятный Лель его не задевал, флегматичный и добродушно-равнодушный, исключительно озабоченный своей коллекцией астрошатлов «моби-фальконов» и новыми выпусками «клоппи» – тогда только-только появившимися трехмерными голографическими боевиками-игрушками, еще сборными и занимавшими сплошь целую детскую. Юному Вию они казались невообразимо скучными, а вот Лель без всевозможных бродилок-стрелялок-паранормалок жить не мог, погружался в них всеми пятью чувствами, к обеду не дозовешься, да и в шлемофоне разве услышишь? Только зов природы. В тот предшкольный год малыш Вий еще не придумал заветную хижину на укромном плато и называл своего двоюродного братца просто – Хомяк, однако Лель ничуть не обижался на прозвище. Наверное, ему было все равно. Впрочем, на динозавра в силу родственной безобидности, он не потянул, так и остался на будущее – Хомяком. Отзывался со смешинкой – хомяк и хомяк. Не гиена же.
Одноклассников своих маленький Вий испугался сразу. Равно девочек, как и мальчиков. Хотя ни один из них ничем не обидел его, и не пытался, не было ни агрессивных взглядов, ни ухмылок, ни крученных фиг и кулаков, выставленных украдкой. Но в первый же миг, оказавшись в их толпе, расфранченной по случаю Первого звонка, душной от леденечно-мыльного запаха, от перегретых панорамных плазм, от испаряющих, с шипением, охладителей, первоклашка Вий ощутил себя не в своей тарелке, даже не в своем теле, до такой степени ему вдруг стало страшно. Кого? Нет, пожалуй – чего? Этой самой толпы, пусть безобидно пропитанной беззлобным детским хвастовством, наивным паясничаньем, неугомонно кипевшей в броуновском движении беспорядочных молекул-школяров, вчерашних детсадовских ребятишек. Но сам-то он таким не был, домашний ребенок, дедушка-бабушка-братец, вся его компания, если не считать редко-редко приезжавшую маму, издалека, из другого мира, как говорили об этом в семейном кругу – маму «ждали с войны». Конечно, никакой войны не было, мама к войне не имела отношения, образное выражение – если долго отсутствует кто-то из близких, – простой штатный врач-реаниматолог из «Чрезвычайных ситуаций», с бессрочным контрактом, сегодня здесь, а завтра в Антарктиде. Вий знал – маму его никто не заставлял, она сама выбрала такую жизнь, после того, как папа бросил ее, женившись на секретарше-дурочке из общей служебной приемной, на привратнице-«позвоночнице», или как говорила бабушка – на секретутке. В любом случае, выбор мамы следовало уважать. Но всякий раз, когда она отчаянно-судорожно обнимала сына, будто на бегу, ему хотелось закричать, прямо маме в лицо, едва мог он сдержать себя от такого позора, но очень, очень хотелось! У меня! У меня, мама! Чрезвычайная ситуация! Я умираю от тоски по тебе! Поэтому, ты останься здесь, а все другие, пускай подождут, они ведь не твои дети! Но не закричал. Так ни единого раза и не закричал. Все равно не было бы толку. Одно расстройство. К тому же – стыдно перед Хомяком, он вообще сирота, папа и мама, обоих убило взрывной волной, во время атаки террористов на Порт-Бахрейн, отдохнули, называется! И ничего, Лель – ничего, держался молодцом, и, кажется, вообще не умел бояться, он бы и в загородке с тиграми продолжал смирно жевать обезжиренный попкорн, без любопытства ожидая, пока его спасут. Еще и погладил бы «тигру», с него бы сталось.
Тогда, в тот день, роковой-не-роковой, но в чем-то определяющий, он навсегда и в единую секунду осознал, что этой толпе детворы он чужой. Всякой толпе он чужой. Хотя бы нарочно затесался в самую ее середину – он пробовал, и не однажды, не помогало, – хотя бы повел каким-то чудом ее за собой, никогда не сделался бы ее частью. Он боялся человеческой массы, будто чудовища, целостного, с одной-единственной волей и с одной только головой, представлял ее, колышущуюся первобытную многоножку, многоклеточный организм, мирный или хищный по своему желанию, но всегда – всегда враждебный к чужакам. Которые не есть она, многоножка, но есть нечто иное, некое отличное от нее существо. Поэтому – самое разумное многоножку эту обмануть, мимикрировать, прикинуться, оборотиться веточкой, листиком, безобидным грибом-наростом, прилепиться к многоножке, пусть везет, и довезет до укромного места, до его каменистого плато, которое и родилось в ту самую секунду на торжественной линейке, едва он прикоснулся, телом и духом, к обыкновенной стайке довольно благовоспитанных приготовишек, только что гордо назвавшими себя «Первый образцовый класс – Стрекоза».
Он размышлял впоследствии не раз, стараясь быть честным перед собой. Вот он, домашний ребенок, ему запрещали детсад, только индивидуальный подход, бабушка твердила – академическое образование начинают с младенчества. Оттого маленького Вия исправно посещала на дому учительница музыки, Фаина Ильинична, проворная толстушка, небрежная и веселая, Вий у нее ленился, но все же уроки нравились ему. Или нравилась учительница? Сама бабушка наставляла его в латинском языке – сперва только Вия, потом вместе с Хомяком, – заставляла зубрить наизусть, словно стихи, краткие, рубленные изречения мудрецов и полководцев, Вий не разумел смысла и половины, но бабушка была упорна – вырастет, скажет спасибо. Он вырос, и он сказал. Эти бесконечные и бессистемные на первый взгляд поговорки не однажды дарили ему утешение. Особенно одна, которую он, повинуясь внезапному побудительному озарению, избрал своим личным жизненным девизом, и которой старался держаться, хотя последнее удавалось ему с щемящим душевным сожалением, ибо соблазн был велик. Cum аquila esse queas, inter graculos primas ne opta! Если хочешь летать с орлами, не старайся стать первым среди галок! Тем более, что находиться среди галок не нравилось ему. Еще его записали, наверное, на десяток подготовительных рунет-курсов и лекций, бабушка исправно проверяла задание, к учебе она была строга, и не к ней одной, у бабушки тоже имелся свой девиз – с детьми не обсуждаются, никогда и ни за что, три непреложные вещи: еда, здоровье, учеба. Во всем остальном – полная и настоящая свобода, Вий мог позволить себе в летние дни плескаться в дождевых лужах, пачкать одежду до умопомрачения, бабушка не говорила ни слова, будто червяки в носках и запутавшаяся в волосах глина совершенно обыкновенное явление. Но попробовал бы маленький Вий не выпить каждодневно и ровно в пять часов пополудни стакан положенного соево-кокосового, подогретого молока – жуткая отрава, бяка в квадрате! – безжалостное наказание ждало бы его незамедлительно. Бабушка умела хранить осуждающее, презрительное молчание по нескольку дней, и молчание это умело ранить так, что лучше бы его сослали на галеры – Вий дважды смотрел адаптированную версию «Бена Гура», стало быть, образно представлял, о чем его пожелание. За одну «замотанную» лекцию полагалась безмолвная неделя, оттого сетевые уроки он посещал неукоснительно, семидневной моральной обструкции ему бы нипочем не снести. Зато Лелю бабушкино молчание ехало-болело, у провинившегося Хомяка отбирались его любимые «клоппи», единственный карающий акт вандализма, который вызывал у двоюродного братца горькие слезы. Так все и шло, в смысле образовательного процесса, нельзя сказать, чтобы мягко, их обоих воспитывала и учила бабушка. Дедушка не учил ничему – по младости и по глупости казалось малышу Вию. Дедушка был «вечный двигатель», как в шутку называли его знакомые и соседи, все, кроме бабушки, та говорила – большому человеку тесно даже в море, – что означало: дедушкино пренебрежение к домашним делам вызвано вовсе не высокомерием, а всего-навсего он зачастую не замечал ничего и никого вокруг, маленькие, бестолковые создания попросту мешали ему, путались под ногами, но когда заоблачный дед все же спотыкался о них, вынужденно обращал внимание, тогда случались незапланированные подарки, экспромт-поездки в парковые зоны развлечений, причем старый конструктор политехногенных систем веселился не меньше внуков, пытаясь найти выход в лабиринте с орками, с одной только стозарядной лазерной пушкой в руке. Дед частенько входил в раж, будто сражаясь с реальным противником, забавно ругал сам себя при каждом неудачном выстреле: «Эх, ты! Пиломатериал!», впоследствии любой промах в действительной жизни вызывал у младшего его внука схожий ассоциативный ряд, связанный накрепко именно с этим словом.
Уже будучи в статусе доктора подвластных ему наук, Вий Иванович иногда задумывался – а может всему виной исключительно его «ватное», домашнее воспитание? Причина всех его страхов, неизлечимых комплексов, потустороннего видения мира таким, каким не узрит его никто из окружающих обыкновенных людей. И сам же отвечал себе. Нет, ничего подобного. Лель тоже получал домашнее воспитание, без отличий и снисхождений, во всем идентичное его собственному. И ничего. Благополучно вжился. В пять секунд сделался в первой же толпе своим. Он был словно одинокая селедочка, заблудившаяся на тихой отмели, но в прилив вынесенная на простор и немедленно занявшая свое место в дружном косяке проплывавшей мимо атлантической сельди. Лель был свой, и часто выступал будто бы коммутативным посредником-переходником между своим двоюродным братцем и прочим враждебным человеческим окружением. Хомяк все понимал с полуслова, все то, что обыкновенно ставило Вия в тупик, второклассник-братец жалостливо брался растолковывать ему элементарные правила – любые личные вещи в «боксах» и в ролл-ранцах считаются в общем пользовании, а вот за попытку зажилить запасной «перун», конвекторное безопасное стило-графопостроитель, можно запросто получить в глаз и последнее будет справедливо, ябедничать не стоит, иначе и во второй глаз дадут. Лель считал неписанные школьные правила естественными, интуитивно распознавая их некоторым шестым чувством, которое, увы, не дано его брату. Но маленький Вий не был в том виноват, и Лель не был виноват тоже. Уже взрослый, доктор Подгорный не однажды упрекал себя – пенять на пресловутое домашнее воспитание значит перекладывать проблему с больной головы на здоровую. Значит – винить во всем бабушку? Или «вечного» деда? Или бедную, потерявшуюся в самой себе маму? Это вышло бы нечестно. И жестоко. Значит – все дело в нем, в Вие, какой он есть. В этом месте своих рассуждение доктор Подгорный всегда коротко и влажно втягивал воздух, с резким придыханием, в грудь. Тотчас его щемила коварная щекочущая боль, и он не позволял скатиться слезе. Все равно страх его оставался с ним, будто бы дал библейский зарок «да пребуду с тобой, сын мой, во веки веков, аминь».
Он дожевал синюшный омлет. Робко улыбнулся Валерии. Словно спрашивал разрешения, можно ли ему уже уйти?
– Вот кому на Руси жить хорошо! Поел и гуляй себе. А некоторым на службу, – почему-то Валерия представляла о его пребывании на станции, будто бы оно не жизнь, а малина, и никто иной, как доктор Подгорный самолично так подгадал, чтобы попасть на «Лукошко».
– У доктора свои дела. Верно, Вий Иванович? – всегда Тонечка была с ним на «вы», всегда сглаживала неприятные моменты, и – всегда ей удавалось.
– Да-да. Да. Некоторые, – зачастил он, уже поспешно и с излишней суетливостью поднимаясь с «тучки», – знаете ли… вы правы, дел много.
Собственно, больше всех прочих обитателей «Лукошка», а было их сравнительно немало, опасался он – да что там! – по-настоящему «дрожжал» именно Тонечки. Потому что, никакая она была не Тонечка – в отличие от ее недалеко ушедшей в карьерном росте сестры, – Антонина Андреевна, наблюдающий комиссар «ТреРиГряда» – «Третий Рим Грядет», организации весьма заковыристой, созданной при…, под личным контролем…, докладывающей непосредственно…, и обладавшей властью, может и неявной, но ощутимой весьма. По крайней мере, Вию Ивановичу порой казалось – главная миссия тутошнего комиссара заключается именно в наблюдении за ним, доктором Подгорным, а все прочее исключительно для прикрытия этой самой нелицеприятной миссии. Тонечка, да! Он полагал, если приветливо улыбающееся ему чудовище заклинать в мыслях именем уменьшительным и ласкательным, то чудовище это покажется не столь уж страшным и вроде бы даже чуточку ручным, и вдруг оставит в покое Вия Ивановича на его каменистом плато в уединенной хижине, и не полезет следом за кровавой добычей. Он отчаянно верил. Что в конце концов. Самая большая слабость побеждает самую великую силу, ибо напоминает последней, зачем та существует. Доктор Подгорный был слаб. А сила, гнетущая его, была велика. Но он верил в преодоление, потому что сила эта позабыла о своем истинном предназначении и уже не искала защитить его.
– Вы имеете в виду вашу научную… – Тонечка сделала нарочную паузу, многозначительность которой не понял бы разве только крайне тупой человек, ну, или Валерия, исключительно занятая своей особой, – … вашу текущую работу?
– Верно, Антонина Андреевна. Я теперь имею честь откланяться. Вы, наверное, знаете, мой нынешний труд…, – не наверное, она определенно знала все его изыскания, поступки и горестные неизбежности до последней отчетной буквы, доктор Подгорный не сомневался в этом ни на йоту.
– «Экстраординарное распределение в динамике социума»? Я видела отдельные главы. Затрудняюсь что-либо сказать, – при этом Тонечка посмотрела на него снизу вверх, по полицейскому пристально, будто ее оценочное мнение могло сыграть роковую или спасительную роль в судьбе Вия Ивановича. Впрочем, может в реальности все обстояло таким образом?
– Нормальные люди нормальным делом заняты, – проворчала Валерия, с набитым сливочным йогуртом ртом, отчего на нижней губе ее вздулись и лопнули несколько неаккуратных «мыльных» пузырей. Но ничего, она ведь была красавица и ей было многое позволено.
ГРЕТЕЛЬ. «М-да, совсем забыла. Очередной маркер – четвертое июня, опять пресловутая пятница. Так. Три шажка направа-аво, три шажка налево-о, шаг вперед и вот он, ресторанный салон! Команда: «Включить видовой фиксатор». Раз, оп-ля! Будто в обезьянник входишь. Но, шшшш! Услышат враги. Крадемся вдоль стены. Мой ай-джи-пи, миленький, не подведи, свет мой зеркальце, скажи-и…
– Мендл, чего ты тут воешь в коридоре?
– Не твое дело, Прескотт, иди куда шел! Прескотт-ско-отт! Ты шотландец, а Прескотт? Предполагается, что ты дикий и скупой. И злой.
– Вообще-то я канадский гражданин. Вообще-то я никогда не скупой. Вообще-то я шел в салон. Вообще… Ну и грубая же ты, Мендл.
– Вообще-то я тоже. Шла. В салон. А ты не связывайся – это касательно грубости, между прочим, говорить даме, что она воет, когда она поет, невежливо. Кстати, в коридорах отличная акустика.
– Наверное, я не знаю. Я не во… не пою. Ни в коридоре, нигде. Вот, пожалуйста, раз уж ты дама, проходи вперед.
– Раз уж я дама, то я тебе дам. Шутка! Не питай напрасных надежд. Ты случайно по дороге не повстречал ли Бао Сы? Она ведь из твоего павильона, из «Юкона», верно? Так видел или нет? Будто ты глухой аспид.
– Я думаю. Малышку Бо? Нет, не видел, со вчера. Между прочим, вон она. За вторым столом слева. Там еще этот, Бран, со спины, напротив. Говорят, он к тебе,… расположен, одним словом? Я не то, чтобы…
– Не бойся, не съем. И не жмись. Я в принципе не кусаюсь, порчу и сглаз тоже не навожу. Мм-м-м! Пахнет кленовым сиропом. Чуешь? Ну, пока, мне налево.
– А мне направо. Пока, Мендл.
Так-так. Бао Сы. Это хорошо. Бран. Это – не очень. Но терпимо.
– Вы опять, Мендл, бормочете под нос. Все крисграфируете. Неправильно это. Ай-джи-пи здесь запрещены.
– Во-первых, привет-привет. А во-вторых, ваше какое дело? Только не начинайте об общественных обязанностях. Вам, Бран, заняться нечем, слишком много свободного времени, вот и придумываете себе.
– Я не… моя служба…
– Я приветствую тебя, Мендл. Как твоя бессонница? Как прошло твое утро?
– И я тебя, Бао Сы. Утро да, в смысле, прошло. Бессонница нет, в смысле, постоянно-перманентно. Что у нас сегодня, а, Бран? Гречишная каша, фу-у! А сироп?
– К лепешкам сироп. К рисовым. Могу сходить? Если со мной вежливо.
– Если с вами вежливо, после хлопот не оберешься. Вы, Бран, сидите, вы всегда сироп не доливаете. Будто он вам в довольствие записан. Я лучше сама. Бао Сы?
– Нет, спасибо. У меня все есть. Вполне.
Так, что тут у нас. Тут у нас шанхайский стол, вольное самообслуживание, и никаких тебе дронов. Раньше, говорят, такой стол назывался шведский. Почему? Хм-м-м. Шведы, наверное, в курсе… Рисовые! Четвертый день рисовые! Наверное, Люцифериха на рисовой диете. А мне не грозит. Всю жизнь была толстушкой, на всю жизнь и останусь, а мне уже… А мне уже тридцать четыре, только это чур, тайна!… Секрет Полишинеля. Возьму парочку для малышки Бо, в комплимент, все равно есть не станет. Это за глаза она малышка Бо, а в лицо, конечно, Бао Сы, иначе решит – неуважение. Очень быстро и очень просто. Хочу простоквашу. Ау-у! Простокваша, где ты? Отзовись! Не отзывается. Возьму, так и быть, фруктовую ряженку, клубничную. Выбор не то, чтобы очень богат. Работников на «Гайавате» много, Земля далеко, сетевая «Амазония» здесь не обслуживает, следовательно, не стоит, милая Мендл, привередничать… Не утешает. Я не могу как малышка Бо, на все смотреть будто сквозь щупальца осьминога, пожирающего реальность. И не случайно она Бао Сы. Хотя, конечно, случайно. Но по характеру – точь-в-точь ее древняя тезка. Та, которую никто не мог развеселить, и которую все почитали за оборотня. Кто помнит, чем дело кончилось, тот знает. Когда Бао Сы, наконец, развеселилась, смех ее чуть не погубил древнее царство Чжоу, а супруг ее, глуповатый Ю-ван, потерял и голову, и трон Поднебесной империи. У нашей малышки Бо никакого супруга, хвала небесам, нет и пока в принципе не предвидится. Все же характер у нее мрачный, что ни говори. За то и люблю, люб-лю-ю ее-е одну-у…, в смысле, единственно с ней выносимо общаться… в смысле добровольно… в смысле я не испытываю желания прибить ее в первые пять минут присутствия рядом… Еще йогуртовый мусс и немного мясного рулета… тот, кто прослушает мою книгу, или, – о, чудо! – прочитает, пусть не подумает плохо. А если и подумает, я все равно хочу и буду есть сытно по утрам. И по вечерам. И в обед. Если бы Люцифериха знала! Она бы не полулегальный, многострадальный ай-джи-пи попыталась отобрать, но посадила меня на голодный паек, насколько бы тогда достало моего упрямства? Впрочем, она знает. Однако не посадит. Негуманно. А на «Гайавате» с этим строго. Смешно. Похищать и удерживать насильно человека гуманно, вот уморить его голодом – это нет. Хотя на российских «трансорбиталках» есть карцеры. Так говорят. Пугают, наверное. Моя бабушка с маминой стороны родилась еще в старом Союзе Советов, по ее словам – россияне самые хаотичные люди на свете, больше даже, чем китайцы, зачем таким карцеры? Но и у них на станциях есть свои «каты», изгои-катализаторы. Подобные мне. Ладно, раз уж такое горе, возьму еще немного рулета. Самую малость. Теперь главное, благополучно донести. Раз-миссисипи-два… вдох-выдох.
– Ох, и аппетит у вас, Мендл. И вы сами, такая.
– Аппетитная? Прямо и говорите. Мне с вами кокетничать недосуг.
– А мне… досуг. Только вы сейчас же насмехаться. Если бы вы, Мендл, могли…, вот чуточку…, если обождать… сделать над собой небольшое насилие. То есть, я хотел сказать… усилие, конечно.
– С неба падало зерно, у лошадей вырастали рога.
– Бао Сы? О чем это?
– Она говорит, что скорее у вас пуп развяжется, чем я изменюсь. То есть, никогда я не смогу. И не надо. Мне не надо. Бао Сы, это вот – тебе.
– Благодарение за приношение, Мендл. Пусть пока полежит, а я пока посмотрю – рисовая лепешка. Когда-то мои предки почитали рис за деликатес. Но потом стали употреблять его свободно. Так свобода оказалась у них внутри. Вы понимаете, Бран?
– Ну, примерно. Раньше мало было риса, теперь у них много. Ешь, не хочу.
– Балда вы. Бао Сы говорит, что главное условие внутренней свободы для большинства людей – это возможность не думать о хлебе насущном.
– Очень вы обе мудреные. Когда соберетесь вместе.
– А вы, Бран, не отставайте. Ваше собственное собрание сочинений серого вещества пока в несобранном виде. Работайте на досуге, над собой. Или суровым стражникам… мм-м-м, еще добавим сиропчику!… Или фла-вни-кхам, кх-кх, прошу прощения, самосовершенствование противопоказано?
– Я не стражник. Я сервис-охранник первой категории. Вот, между прочим, Бао Сы, простой павильонный супервайзер, а вы общаетесь с ней, будто с ровней.
– Почему нет? Бао Сы целый павильонный супервайзер, а я вообще никто, ноль, персона нон грата. Ниже меня только лабораторные микробы. И бесправней. Правда, Бао Сы?
– Ты, как мудрец-отшельник, для которого быть нищим и простолюдином не является позором. А я? В прошлом таких называли в западном мире – горничная. В старых отелях были горничные – живые люди, они сами делали вручную работу, теперь совершаемую «хоБотами», за которыми я слежу. Так что, возможно, Бран и прав. Замечу, что в аналогичном прошлом подобных ему называли всего лишь сторожами или привратниками.
– Кхм. Кххх-мм!… «ХомоРоботикс», это да. Это сила. Я однажды хотел к ним. В визовый корпорационный контроль. Но не взяли.
– Как же это вы так оплошали, Бран? Наверное, Критерий IQ-теста не прошли? Его надо сдавать коллективно. Целым взводом. Или что там у вас было?… Оп! Ряженка, ряженочка моя!… О чччеёё… демоны Максвелла ее побери! Открывается через раз.
– Дайте-ка сюда, не то перемажетесь. Здесь аккуратно надо… Вот, все. Возьмите… Вечно вам насмехаться. Критерий тут вовсе ни при чем. Критерий! Нормальный у меня критерий, семьдесят восемь, если вам интересно. Самый высокий был в отряде. Просто таких, как я, не берут в гражданские. Говорят, мы чересчур кардинальные.
– Какие, простите? Ты понимаешь его, Мендл?
– Не очень. По-моему, Бран хотел до нас донести мысль, что его несправедливо недооценили. И потому не допустили.
– Да я не слишком жалуюсь. Здесь тоже неплохо. Я, правда, хотел осесть в Оттаве, так, чтобы по-семейному. Когда выработаю контракт. Что скажете, Мендл?
– Что я скажу? Что вы олух царя небесного. Если вы хотите осесть со мной. Разве вы не понимаете, что мне отсюда хода нет? Что с «Гайаваты» меня вынесут только вперед ногами? И не вынесут, выкинут в келоидном гробу в никуда, в бездну! Такие здесь похороны… Не хочу я вашу ряженку. И рулет тоже не хочу. Простите меня, Бао Сы, Бран, я ухожу… отключить регистратор!»
ГЕНЗЕЛЬ. У двери загрохотало. Вернее, так показалось доктору Подгорному в полной тишине, в условиях которой любой едва производимый звук подобен пронзительному стону шаманского бубна. Подъехала матрица с суточным пайком, что еще могло быть для него снаружи? Человеческого лица, ни одного, он не видел уже третий день, если считать по земным часам. Не то, чтобы Вий Иванович страдал от одиночества, вовсе нет, знобко ему было от неизвестности своей участи. Знобко и как-то непривычно «каторжно», разве так? Хотя какая там каторга! Обыкновенный дисциплинарный карцер, но Вий Иванович попадал сюда в первый раз, в жизни и в воображении, оттого чувствовал себя не в своей тарелке. Ну, или не в своей вакуумной упаковке, как сказал бы Рукосуев, с претензией на остроумие. Казалось бы, вот оно, желанное плато, с хижиной и с пропитанием, довольно сносным, между прочим. Но нет, не сиделось ему и в карцере. Проблема заключалась даже не в том, что ему не полагался теперь информационный доступ, ни библиотечный, ни контактный, Вий Иванович умел занимать себя своими же собственными мыслями. Но хижину его, спасительную и вожделенную, по-прежнему окружали хищные динозавры, которые к тому же могли быть сильно голодны на его счет. Насколько голодны? Вот в этом и состоял самый насущный в нынешнем времени вопрос.
Он ожидал ставшего уже привычным за столь короткий срок пакета с пайком – суп-а-ля-бешамель, спагетти-болонезе, дифференцированные по признаку «завтрак-ужин» мюсли, вся еда с химическим подогревом, один хлопок по упаковке и готово, если, конечно, не лопнет от чрезмерного усилия, на десерт полагался фруктовый компот, чистый биологически активный суррогат без добавок глутамата натрия, по крайней мере так утверждалось на фирменном знаке «Избенка и лужок», весьма уважаемой агронациональной корпорации. Что же, паек Вий Иванович получил, вместе с компотом. Но не через вспомогательный отсек – крошечное окошко у самого пола, предназначенное для небольших посылок-передач и периодической доставки пропитания нарушителю. Нет, на сей раз отъехала с неприятным совиным уханьем вся пневматическая дверь целиком, пропустила внутрь шуршащую пакетами матрицу. А за ней в проеме нарисовались сразу две человеческих внушительных фигуры. Каковое обстоятельство и привело доктора Подгорного в содрогание. Единственное, что он успел сказать себе – ах, вот оно, началось! Совершенно не представляя, почему оно, и что именно началось, но ожидая самого для себя наихудшего. Единственное, о чем он успел также подумать с параллельной досадой – неужели не могли дать спокойно поесть! Лишив тем самым Вия Ивановича скромного удовольствия и развлечения в его тревожном карцерном заточении. Дальше уже мысли потекли независимо от него в практическом направлении. Два следователя, добрый и злой, классика жанра, но классика там или нет, знание это нисколько не спасало, и никого не спасало, понял доктор Подгорный, знать и на собственной шкуре испытать – две разные вещи. Вий Иванович заранее предпочел доброго следователя.
Фигуры вышли из проема на тусклый белый свет, никогда не гаснувший в карцерном помещение, они были словно внеземные карающие сущности, словно плыли по воздуху в белых одеяниях, безмолвно и бесстрастно сжимая в руках блестящие жезлы, не иначе, как нависшего над ним правосудия. Вий Иванович, завороженный собственными впечатлениями и переживаниями, даже попытался сложить на сей счет «версуру», как он с издевкой именовал свои робкие попытки четырехстрофного стихосложения по случаю. Вышло нечто вроде – в бликах день, на сердце пень, – его внутренний эстетический компас затрепетал, отчаянно негодуя, экое надругательство! – и доктор Подгорный осознал: в таком нервическом состоянии ни о какой порядочной «версуре» не может идти речи. Тем временем здравый смысл все же возобладал в Вие Ивановиче, глаза, сделавшиеся было от страха велики, приняли нормальные размеры, и он узрел.
Толком разглядел, что никакие это не судебные вершители, и уж тем паче не ангелы, боже упаси! А комендант Рукосуев, собственной особой, смущенный и суетливый, что было странно, карцер находился как раз в его подопечном ведении, здесь он был по праву хозяином. Рядом с ним – «завгравлаб» Тюря, иначе говоря, заведующий лабораторией гравитационных волн Агесандр Оскарович Мехличевский, в пылкой юности чемпион Федерации по кольцевому паркуру, ныне неугомонный непоседа и неисправимый неряха, хотя, как утверждал о нем весь ученый мир станции, в своем ремесле большая умница. Тюрей же его прозвали вовсе не потому, что он любил кашу-размазню или сам представлял оную в смысле человеческого характера. Но за глупую привычку, – услыхав неожиданную весть, или невероятные враки, которыми пруд пруди на «Лукошке», или попросту резкое к себе обращение от нижеподчиненного, – вытягивать нарочито губы и, с хлюпаньем разрезая воздух, издавать непотребно вульгарный, одновременно презрительный звук «Тю-юю-юю!» с непременной растяжкой во времени, словно собирался свистать всех наверх.
Белые же одежды, сильно поразившие Вия Ивановича, оказались на поверку и вовсе комбинезонами радиационной защиты, видимо, парочка навещала его в карцере, так сказать, попутно, в перечне прочих, дополуденных дел, да и гадать нечего, в сопровождении коменданта и в спецкостюме Тюря мог ходить только в одно место – в открытый вакуумный отсек, этакий изолированный кусочек космического пространства на юго-восточном отшибе станции, очевидно, что по исследовательской нужде. Жезлы тоже были никакие не жезлы, и как он сразу не разглядел! Доктору Подгорному сделалось стыдно за дремучее свое мракобесие. Индукционные ловушки с пробами, составленные вместе на манер подстаканников, вот что это было такое. Тюря таскался с ними постоянно, даже денно и нощно, вот теперь запряг и Рукосуева в помощь.
– Вы, батенька мой, ешьте, ешьте. Если голодны. Я мимоходом. Так сказать, в виде должностного лица, спрвждаю. Вот. – Рукосуев мотнул что было силы головой в сторону сопевшего Тюри, руки коменданта были напрочь заняты ловушками, тем самым лишая его привычной огненной жестикуляции.
– Я после. Я обожду, – предупредительно отложил в сторону свои пакетики Вий Иванович. Разгруженная матрица мигнула удовлетворенно индикатором и лениво заскользила к выходу.
– Как же вас угораздило? Золотой вы мой? – то ли сочувственно, то ли для порядка спросил Рукосуев, точно определить Вий Иванович бы затруднился, он вообще скверно разбирался в людях. Старался научиться, мол, терпение и труд все перетрут, но не перетерли, дохлый номер, и Вий Иванович остался при своем. При полном непонимании индивидуальных мотивов и поступков. В то время как общество целиком в историческом плане всегда являло для него открытую книгу, каждая отдельная особь этого общества ввергала его в искреннее недоумение. Или, что много хуже, в предосудительный самообман.
– Сам не знаю, товарищ комендант. Угораздило. Как вы изволили выразиться. Сижу. Но я не жалуюсь. Хотелось бы только узнать, надолго ли?
– Не могу сказать. Не в моей кмптенции, – Рукосуев чихнул, ловушки, поставленные в пазы одна на другую, угрожающе закачались, – ах, ты ж! Аллергия у меня на них, что ли. Всю дорогу, до сюда и туда. Я к вам привел, а сам пойду дальше. Вы, Гсандр Скрвич, давайте свои тоже, я снесу. Пока вы здесь собеседуете. Я к вам, батенька вы мой золотой, привел, согласно разрешению, товарища.
– Не уроните только. И не чихайте. Та-ак… Тю-ю-ю… что же вы пусторукий такой, Рукосуев, ну держите, держите крепче, за донышки, – волновался Тюря, передавая драгоценный научный клад в «дырявые руки» коменданта. – Теперь идите, аккуратненько, на-под стеночкой… Здравствуйте, Подгорный, я к вам поговорить. О насущном.
– Да, конечно, с радостью. Здравствуйте, Агесандр Оскарович. Будьте любезны, присаживайтесь, – услужливо предложил Вий Иванович, машинально заозирался, в поисках «тучки» или иного достойного седалища, и тут вовремя сообразил, что присаживаться его визави, собственно, некуда. В карцере имелся только упругий с подогревом пол и на нем спальный конверт, в данный момент аккуратно сложенный в один из углов. Правда, за короткой синюшно-прозрачной ширмой притаился…м-м-м…, образно говоря, гигиенический многофункциональный агрегат. Но предлагать гостю в качестве сидения туалетный «толчок» вышло бы неловко.
Тюря, однако, согласно кивнул и плюхнулся небрежно на пол прямо посередине карцерного отсека.
– Как уходить будете, сообщите по «самотеку», – напомнил в дверях замешкавшийся Рукосуев.
– Тю-ю-ю! Это еще зачем? Камера открывается только снаружи. Я сам захлопну. Или не доверяете?
– Хе-е! Вы скажете тоже, Гсандр Скрвич! Порядок такой, ну да ладно. Пока я там ваши ловушки донесу! Ловушки-хлопушки-опушки вы мои!
– Осторожней! Да идите уже… остряк-самоучка… Да, так я к вам, Подгорный, – Тюря развалился на полу, вытянув во всю длину костлявые ноги, чью журавлиную худобу не скрадывали даже просторные штаны комбинезона. Он расстегнул ворот и дальше двойной замок до пупа, в карцере сразу запахло застарелой одеколонной нечистотой и свежим потом, Тюря совершал омовения по случаю, когда вспоминал об этой, цивилизующей человека, процедуре, или когда окружающие вынужденно напоминали ему об острой необходимости соблюдать хоть относительную телесную гигиену. Тюря на частые напоминания никогда не обижался, высвистывал в ответ свое многогранное «Тю-ю-ю!» и шел себе мирно принимать душ, если по дороге не отвлекался и не забывал о цели путешествия. Пока ему не напоминали еще раз – однако, никого это не раздражало, даже такую привереду, как Валерия, все считали Тюрю кладезем мудрости, будущим лауреатом Премии Открытия, так что реши он даже усесться «по большой надобности» посреди Атриума Со-Беседы, никто бы не возмутился и не всполошился, потому как доморощенному гению позволено многое, если не вообще что угодно. Хотя никаким гением Тюря не был и в первом приближении, уж это-то Вий Иванович понимал отлично, как и то, что «Лукошку» нужна была своя «повесть о настоящем человеке» и свой «последний герой», а кто лучше подходил на эту роль, как не эксцентричный «завгравлаб», эпатирующий станцию своим запахом, нестриженными патлами и ногтями, в придачу к бесконечным непонятным для большинства экспериментам, чье наглядное результативное воплощение в виде ловушек как раз сейчас таскал по всей станции взад-вперед комендант Рукосуев.
– Вы, Подгорный, задали неправильный вопрос, – не без рисовки, бросил Вию Ивановичу небрежно Тюря.
– Простите? Какой именно вопрос? – он постарался быть предельно вежливым. Теперь особенно. Вдруг именно от «завгравлаба» зависело решение его будущей участи?
– Сами знаете. Или забыли? Вы спросили – надолго ли вы здесь? Так вот, вопрос неверный.
– Очень может быть, Агесандр Оскарович, очень может быть. А какой, по-вашему, был бы верный?
– Очевидно! Верно было бы спросить – за что я здесь? – Тюря раздраженно брыкнул ногой, будто поражаясь глупой недальновидности собеседника.
– Я думаю, это бесполезно. Я уже пытался узнавать. У Рукосуева. Когда он помещал меня сюда, в карцер. Но он был не в курсе, а более я ни с кем не говорил. Распоряжение пришло неожиданно, и третьего дня, аккурат после завтрака меня сопроводили. С какой целью и кто был инициатором данного решения, мне неизвестно. Что, впрочем, совсем неудивительно.
– Инициатором был я, – коротко и решительно, вот так Тюря!
– Великодушно извините? – глупая его боязнь вляпаться не туда, спросить не то, выдать себя с головой эмиссарам многоножки заставила задать этот детски наивный, с интеллигентским вывертом, удивленный вопрос, «лепетный», как выразилась бы, например, Валерия.
– Извиняю, – Тюря, вроде бы отнесся благосклонно и всерьез, что будет дальше? – законное любопытство. Хотите, удовлетворю?
– Премного буду обязан. Я, видите ли, ни на секунду не допускаю, что вы, Агесандр Оскарович, по злому умыслу могли… забавы ради, так сказать… наверное, дело нешуточное, – Вий Иванович залебезил, словно упреждая возможную противную весть, и сам стал себе противен. Ах, зачем он впадает в иллюзии! И могли. И даже забавы ради. И по злому умыслу. Кто угодно из НИХ. Но плетью обуха все равно не перешибешь. Однако не безразлично ли ему, доктору Подгорному, что подумает о его храбрости и трусости какой-то Тюря? Лишь бы оставили его в покое. Ящеры.
Он впервые откровенно изумился парадоксу. С одной стороны, ему – о, наитие свыше! – оказалось в сущности наплевать, то есть, безразлично, что думают о нем ЭТИ люди, да их мысли о себе он в грош не ставил, впрочем, как и о многих иных предметах! С другой – до какого-то отвратительного содрогания, порой переходящего в минутный ступор, он по обыкновению ждал для себя зла. Вот так просто: ждал зла. Может вовсе и не он, но крохотный зайчик, притаившийся беззащитно в его груди, робкий, длинноухий, одинокий, именно он ждал. И по большей части дожидался. В том или ином роде. Иногда его подкупающая вежливость и желание стушеваться спасали дело, иногда нет, все зависело от постороннего ему человека, от его воли, сиюминутного настроения, и даже порой от удачной мимикрии – удавалось ли обмануть хищника вкрадчивостью незаметности, и направить мимо своего пути, мол, иди куда шел, подальше, охоться, ярись, рви жертву в куски, а здесь ничего нет, лишь сорняк и палые листья, мираж, потерянное время.
– Т-ю-ю-ю! Вы слушаете, Подгорный? Или витаете в облаках? Или где вы там обычно плаваете? В эмпиреях, что ли? Или вам по существу неинтересно? – оборвал его размышления каркающий недовольный голос Тюри.
– Очень интересно. Что вы такое говорите? Как может быть…, чтоб неинтересно, – замямлил виновато Вий Иванович, вдруг Тюря уже сказал нечто важное, а он пропустил мимо ушей? Ну, ничего, повторит, важное ОНИ любят повторять. Для НИХ важное. А что важное было именно для НИХ, и кофейная гуща подтвердит, иначе, разве пришел бы сюда «завгравлаб» со столь необычным заявлением и с таинственным намерением? Пусть его, подождем. – Вы простите, если я что упустил. Мысли у меня теперь тяжелые. Взаперти, – вранье от первого до последнего слова, никогда еще доктор Подгорный не мыслил так ясно и трезво, как в этом окаянном карцере.
– То-то же! – самодовольно согласился Тюря, – выйти, небось, хотите?
– Разумеется, хочу! – не выйти он хотел, нет, Вий Иванович хотел несколько иного – определения своей судьбы, или в идеале, чтобы его оставили в покое, пусть в карцере, пусть с крысами и клопами, но в покое. Хотя какие там крысы! На «Лукошке» и безобидная мокрица в душевой не поселится, не дадут. Стало быть, на манер средневековых узников, никакого дружелюбного питомца не заведешь.
– Так вот. Повторюсь, – Тюря произнес свое «присяжное» слово столь внушительно, будто делал Вию Ивановичу невообразимое одолжение. – Поместить вас сюда попросил именно я. И мне не отказали. Как видите. Толку с вас никакого. Вот в чем суть.
– Толку? С меня? Какой же вам может быть с меня толк, уважаемый Агесандр Оскарович? – он и впрямь поразился. Ждал чего угодно, только не прямодушной глупости.
– Самый непосредственный. Вас, собственно, зачем сюда поместили? Не в карцер, естественно, я имею в виду, «Лукошко», как целое.
– Я понял, Агесандр Оскарович. О чем вы. Проект «Мантикора», это все, что мне известно, – тут Вий Иванович покривил душой, все, да не все! Многое он вычислил наперед сам, кое-что уловил из случайных обмолвок и недомолвок той же Тонечки, а что за всей операцией стоял «ТреРиГряд» он вообще ни секунды не сомневался. Но молчание, известно – золото.
– Тю-ю-ю! – опять затюкал презрительно Тюря. – Мне-то голову не морочьте. Я вас давно раскусил. Вы саботажник и шулер, хотя и философ. Апартаменты вам выделили, суприм-эконом, из уважения, как доктору наук, а вы? Значит, пользу приносить не желаете?
– Побойтесь бога, Агесандр Оскарович! Я с дорогой душой… со всей. Только, какую пользу? – Вий Иванович вполне отдавал себе отчет, о КАКОЙ пользе шла речь, но приносить ее по своему желанию или нежеланию он не мог, и никто не смог бы, это попросту было невозможно. Неужели Тюря не понимает столь элементарную очевидность? Но Тюря не понимал:
– Такую пользу. Вы думаете, вы один? На каждой «трансорбиталке» есть свой кат. То есть, катализатор, словечко польско-литовцы придумали, по слухам. У себя, там, на «Ауштарасе», метко! – «завгравлаб» будто бы даже злобно ухмыльнулся. – У некоторых дело уже пошло.
– Например? – заинтересованно, без подделки, спросил Вий Иванович. И сам на себя подивился. Черта он лезет на рожон? Кивал бы тихохонько и молчал в тряпочку, но как-то захотелось ему человеческого разговора, с подобным себе, хотя бы по интеллекту.
– Т-ю-ю-ю! Вам примеры подавай? Пжлста! На «Цилине» определенно прорыв. Конечно, вы можете возразить, мол, китайцы. Особенность построения мышления. Но разве не они первые впали в нынешнюю застойную нирвану и утянули в придачу всех нас за собой?
– Я не стану возражать.
– И правильно, возразить нечего. Так вот. На «Цилине». Еще рано говорить о грядущих перспективах, но кое-что, кое-что! Пу И уже получает Премию Открытия. Хотя толком еще ничего не открыл. Так, наметки.
Ага, вот в чем дело! Сообразил наспех Вий Иванович. Премию «завгравлабу» захотелось. Даже не Нобелевскую, что Нобелевская, ветхозаветный пережиток, каждый год вручают очередному старперцу. Именно очередному. Говорят, у комитета натурально список вечно живых академиков-докторов, и возраст учитывают, чтоб не сыграл в ящик, прежде чем определят лауреата. Тюря, тот желал Премию Открытия. Бессрочную, беспериодичную, бессистемную, где нет правил вручения, когда дадут, тогда дадут, за Открытие. Чего? А того. Что ежели откроют, то весь мир ахнет. Тюря хотел за гравитон. Принести в своей ловушке наглядно и сказать – вот, она, частица, не миф, не призрак, но маешь вещь! Только гравитон в загребущие лапы новоиспеченному псевдо-Резерфорду никак не давался. Не обнаруживал… эт-того самого,… наглядного существования. А Тюря жаждал. Так сильно, что уже начал творить идиотические глупости – нет, для Вия Ивановича данное выражение вовсе не было плеоназмом, а только усилением понятия глупости естественной.
– И что же на «Цилине»? Я, наверное, упустил из виду. Поток общедоступной информации для меня крайне ограничен.
– Да уж! Вы же и виноваты, брезгуете, поди! Интерсоциальные сети будто не про вас писаны, то бишь, равернуты. В «люби-душках» вы не числитесь. Ни в «лавселф», ни в «монплезир» не заходите, друзей у вас там пустое множество. А у меня только в «чайниках» три тысячи двести пятьдесят два записчика, это, заметьте, на сегодняшний день. Вы же высоколобый бирюк, антисоциальный тип.
– Я бы позволил уточнить, Агесандр Оскарович. Внесоциальный тип, тут несколько иное.
– Т-ю-ю-ю! Бросьте вы! Не принципиально. О чем бишь я? Сбили с мысли, – Тюря задергал уже обеими тощими ножищами, раздражение его достигло градуса бурления.
– О «Цилине». О достижениях некоего Пу И, не имею чести знать. Не слыхал даже. Разве его тезка, тот был последний китайский император династии Цин.
– Никакой он не Цин, и уж тем более не император. Холуй несчастный и подлиза. Втерся в доверие к тамошнему кату. Тот ему и открыл. Истину. А Пу И в свою очередь тоже открыл. Высокотемпературные сверхпроводники. Не конкретно еще, но нащупал принцип. И доказал от противного. Или от абсурдного. Хитрожопый китаеза, он что сделал-то? Он придумал как заставить не работать нормальные «эс-вэ-провы» при абсолютном нуле, не прямо, конечно, но около него. Невозможно? Оказалось, возможно. Потом стал повышать температуру, и бац! Прозрение в мировом масштабе. В перспективе технологи смогут догнать градус до нескольких тысяч по Цельсию, так-то? Это будет, что называется, оглушительный бадоби-бум.
– Это будет вся та же традиционная технология. Ее следствие в заданных рамках. Озарение на частный случай, в целом для цивилизации не судьбоносный, – осторожно выразил свое мнение Вий Иванович, стараясь ничем не задеть честолюбивого «завгравлаба».
– Пусть. Мне бы хоть какую. Хоть какой! Или какое? В смысле озарение. Пусть плохонькое. Я согласен, Подгорный. Хорошо бы о гравитоне. Но если нет, я согласен тоже. Можно сказать, на все. Гх-мм!
Тюря захмыкал, загыкал, вместо обычного «т-ю-ю-ю!» выдал скорую череду унылых похрюкиваний и покашливаний. Вий Иванович тактично молчал.
– Вы поймите, Подгорный. Не только «корысти ради», гх-хм! Порядочно клянусь! – тут «завгравлаб» натурально положил руку на сердце и не нарочитым, но вполне искренним жестом. – Не ей одной, не корыстью! Хотя она тоже. Частично. Присутствует. Но ведь обидно же! А вам разве нет?
– По поводу чего? У меня, знаете ли, этих самых поводов предостаточно. Но я не обижаюсь, по большей части. На вас в том числе. Спасибо, что не похлопотали распять меня на кресте, временно, конечно, но карцер, это ничего, терпимо, – Вий Иванович произнес излишне длинную речь, все же откровенность за откровенность, хотя, может, Тюря и врал ему, у НИХ все может.
– Да, карцер. Я не про карцер вам здесь толкую. Тю-ю-ю! – «завгравлаб» перешел на обычную манеру разговора. – Обидно мне вот что. «Трансорбиталок» понастроили, каждый мало-мальски приличный союзишка, хоть бы Экваториальной Лиги, а имеет свою. Свободной энергии завались, ну, после того как решили вопрос с холодной плазмой, я имею в виду. Даровая, чуть ли не копейки, по крайней мере, в приемлемую сумму, не вопрос, а что толку? Как и с вас, Подгорный, толку – чуть! Все тот же замкнутый круг, все те же грабли. Человеческий род зациклился. Бегаем кругами, точно крысы в барабане. Сначала были вещатели – все предрекали, мол, станет энергии море разливанное, пойдет и следующий прогрессивный виток. Озарение! Преображение на горе Фавор! Нимфы в хороводе! А на те вам, фигушки!
– Это вполне нормальный процесс, Агесандр Оскарович, я, как историк философии вам говорю. Это моя специальность. Знаете ли, у человечества испокон веков было много дров, да и в угле избыток, однако, паровой двигатель явился не сразу. Хотя мог бы еще во времена римских императоров…
– Вы что же, предлагаете мне ждать две тыщи лет? Тю-ю-ю! Совсем вы спятили, Подгорный. Все в мире ускоряется, вот, пришло время и вашей философии, ноги в руки, так сказать. Я лично столько ждать не могу, мне завтра надо. А вы манкируете обязанностями.
– Простите, Агесандр Оскарович, но я обязанностей вовсе не имею, здесь, на «Лукошке», мне их совершенно никто не предписывал, я даже на добровольные дежурства не хожу, я поручик Киже, меня как бы и не существует материально. Какие уж тут обязанности? Но помочь бы я желал вам от души. Вы бы лишь обозначили направление, можно и не конкретно. Хотя бы намекнули?
– В игры играете? А давайте поиграем! Чем инстинкт не шутит, когда здравый смысл почивает! Только не вздумайте вилять! – Тюря от возбуждения подскочил, встал на оба колена, упершись руками в пружинящий под весом пол. Поза его получалась такая, будто бы он собирался молиться на идола, коим в данный момент являлся Вий Иванович.
– Упаси боже, зачем же мне вилять! Меня самого берет досада, второй год я слоняюсь без определенного дела. По регламенту мне занятие не положено, только чистое созерцание, вроде бы получается, что я даром ем хлеб, – сказал и самому стало неуютно. Мало ли дармоедов теперь развелось? Чуть что, садятся на пособие, нервная депрессия, или творческий самопоиск, предлогов хватает, да и хлеба на всех тоже, впрочем, как и зрелищ. Но доктору все равно было совестно, одалживаться у НИХ он не любил. А вот, приходилось.
– Ладно. Ладно. Начнем. Пока вы не передумали. Отвечайте наобум, все, что только придет в голову. Самое абсурдное, самое невероятное, самое чумное, даже. Это-то вам по силам?
– Отчего же, мне только невероятное и приходит на ум, у меня всегда с очевидным были проблемы, – печально улыбнулся в ответ Вий Иванович. И говорил он чистую правду.
– Отлично. Я задам вам один вопрос, общий, разумеется. О частностях вы понятия не имеете, вы гуманитарий, или… или как там философы истории классифицируются? А-а, Неважно. Итак, начнем. Что вы думаете о моем гравитоне. Отвечаете сразу, не лезьте в дебри. Любую непролазную чушь.
– Собственно о гравитоне я ничего не думал. Ни о вашем, ни о каком. Знаю лишь, что вы имеете дело с неуловимой субстанцией… с субстанцией ли? Допустим, да. Иначе, какой смысл ее улавливать в ловушку?
– Да-да-да, допустим, дальше! Не отвлекайтесь вы на пустяки, – от нетерпения Тюря занял позу «на старт, внимание!», выпятив тощий зад и пошаркивая ножкой, будто собака, присыпающая за собой ямку. – Ну, же, Подгорный, что вас заклинило?
– Вы просили самое абсурдное. Я несколько невежественный человек, теорию поля только в общих чертах, знаете ли… но…
– Рожайте вы скорее! И не задумывайтесь! Первое, что приходит в голову!
– Ладно, пусть будет первое, – Вий Иванович решился. Тюря сам просил – первую попавшуюся на ум ерунду, вот, напросился. – А что если ваш гравитон дискретен во времени? Оттого вы не можете его изловить. Он существует не линейно из прошлого в будущее или наоборот, а движется произвольно во временном потоке? Скачками, так сказать. К примеру, вы проживаете здесь полчаса, потом перепрыгиваете во вчерашний день, там остаетесь на десять минут, не хаотично, но по некоему закону, коего мы пока не знаем, и дальше…
– Дальше не надо. Можете, когда хотите! Эх…ма! Ну, я побежал! – Тюря в один прыжок поднялся на журавлиные ноги, отряхнул несуществующую пыль с комбинезона, он явно выглядел довольным, не в шутку. Суетно потирая руки, «завгравлаб» шагнул к отъехавшей двери: – А карцер пошел вам на пользу, Подгорный!
– Постойте, Агесандр Оскарович! Меня выпустят или как? Что меня ждет? Я же откликнулся вам навстречу? – Вий Иванович почти умолял: сейчас за Тюрей закроется дверь, и мало ли что? Вдруг для блага общего дела его прикажут пытать, а Вий Иванвич очень боялся боли.
– Само собой, Подгорный, я отменю… распоряжусь. Идите, куда хотите, в пределах станции, разумеется! – Тюря выкрикнул уже на бегу, плотная дверь с мерзким гидравлическим хлюпом поехала на место за его исчезающей спиной. Остался только разбавленный нечистотой одеколонный дух, которому предстояло скоро выветриться. Вентиляция в карцере работала отменно.
Вот те на! Неужели, купился? Подумал Вий Иванович, подумал и произнес еще раз вслух. Неужели? Он сболтнул наобум, чтобы въедливый «завгравлаб» поскорее отстал. Затея была в полном смысле «ерундовиной» и «хреновиной», иначе не охарактеризовать. Но Тюря поверил. Во что? В то, во что хотел сам. В грядущую премию и во всемогущество доктора Подгорного. Если бы он был всемогущ! Сидел бы он разве сейчас на «Лукошке», да еще в полной карцерной неизвестности? Однако, Тюрю тоже было жаль. До какой степени надо желать признания и отличия, чтобы не сознавать явного самообмана?
Вию Ивановичу вдруг сделалось не по себе. Печально ему сделалось. Он удивился опять. Ведь печалился он о «динозаврах в чащах», что они ему? А вот же. И даже мысленно называл себя и их заодно по совокупности «мы». У него получалось следующее.
Сейчас Тюря натолкнется на некую идею. Приблудную, потому что, не свою. Но он сообразительный и скорый хищный «раптор», он выжмет все из своего серого вещества, протянет нить, параллельную или перпендикулярную, может, вообще ничего общего не имеющую с тем, что наболтал ему Вий Иванович, это был лишь запуск, что называется, «с толкача», однако, в каком направлении, предсказать невозможно, точка бифуркации, неопределенность случайного выбора. Но все равно. Гравитон там, или сигма-пи-пи-ди-мюон, или карманная черная дыра, в принципе ничего не меняется. Ответы на давно поставленные вопросы. Что же, едва нащупаем мы пресловутый ответ, как вперед! Даешь передовую технологию! Лучшие умы, они там, в «метапроловых» долинах, с непроизносимым кодами и вычурными названиями, расплодилось, не перечесть! Застряли мы в тех долинах, точно выпь в трясине, и не за премии уже, а за баснословные блага и неподдающиеся счету суммы в джет-стар-коинах. Одно только. Лучшие умы, они не лучшие. И они не виноваты. Так уж сложилось. Что род человеческий блестяще и беспрецедентно научился изобретать, но совсем разучился думать. Тюря верно сокрушался: не обидно ли, иметь столько энергии, и… и все? Управляться с ней и то, не умеем. И что делать дальше с этой прорвой, толком не знаем. Понастроили консервных банок, «трансорбиталок» класса «Ю», вроде их собственного «Лукошка», полети туда, не знаю куда, найди то, не знаю, что. На большее фантазии не достало. Вот и летают по замкнутой орбите между Марсом и Плутоном, огромные изоляторы, много их, корректировка ничего не стоит, свободное ускорение на второй космической, а хоть бы и на третьей, вопрос, куда лететь? И главное, за чем? Пусто-пусто. На авось. А вдруг? Но, други мои, вдруг не бывает! Вдруг – это бессонные пифагорейские ночи, боль и страх, когда смотришь в тошнотворную глубь Хаоса и Вселенной (один классик заглянул и никогда не выглянул, родилось у него некое нечто, «Тошнота», выход без выхода). Иногда, редчайший случай, сопоставимый с находкой алмаза размера «Надир», возникает равновесие мысли, мгновенное, ускользающее, точно хамелеон в густую тень лиан. Подгонять философа палкой или стрекалом есть абсурд, тем более, покрикивать – думай быстрее! Потому любое открытие Тюри, хоть позолоти его с ног до головы сусальным золотом в виде премии, останется частным случаем частного случая. Круг поиска был задан еще в прошлом столетии – людьми, вне этого круга стоявшими, теперь ресурс исчерпан. Хотя круг злокачественно растет, это все равно не треугольник и не квадрат, но та же самая фигура. Оттого прогресс начинает буксовать. Со страшной силой, надеясь на то, что терпение и труд все перетрут, а соревновательное соперничество ударно позволит разрешить проблему, вот-вот грозящую вылиться в катастрофу. Потому что, на лестнице истории нельзя стоять, – ему ли, Вию Ивановичу, не знать! – по ней можно только бежать, и только вверх. Потому что, лестница эта, гадина, сразу обрушивается у тебя за спиной, и остается одно – вперед! Потому что, срабатывает закон необратимости процессов, невозможно отступить на пару шагов назад, осмотреться, отдышаться, и пойти, скажем в иную сторону. Потому что, с лестницы истории можно только рухнуть, в невежество, в варварство, в забвение собственного, нажитого горбом, интеллектуального капитала. Куда бежать? Куда бежать Тюре и вместе с ним всем несчастным динозаврам? Последняя их надежда, такие как он, доктор Подгорный, ископаемые, беспорочные выродки, стоящие вне порочного круга. Или полоумные малахольные, как однажды сказала о нем самом Валерия, дай ей бог здоровья! Оттого, что в точку попала, метко, правильно. Он даже хуже, он… он… пиломатериал, вот он кто!
А ведь это беда. Пришла к нему следующая по порядку мысль. Это беда, апокалипсис, – Вий Иванович как-то даже сочувственно вздохнул, – когда рассчитывать остается только на полоумных и малахольных. Но что поделать? Машина технологий мчалась со столь восхитительной скоростью, блестящая, стремительная, что по дороге растеряла всех своих пассажиров. Голая оболочка, скорлупа съеденного давно ореха, а динозавры все цепляются за ее бессмысленный бег. И пытаются посадить за руль давно изжившей себя махины кого же? Да вот, хотя бы Вия Ивановича. Что же. И посадили. Пока что, в карцер, для острастки. То ли еще будет? Доктора Подгорного пробрала холодная, мертвая дрожь.
Он взял себя в руки. Постарался. Определил себе не думать. Ни о чем плохом. Главное – его скоро выпустят. Из неопределенности. Может, не прямо сей час, пока там Тюря вспомнит за своей «озарительной» идеей и пустопорожними ловушками! Пока Рукосуев соблюдет протокол. У Вия Ивановича есть время. На некоторые приятные вещи. Можно успокоиться и помечтать. Нет, не о доме, там, на Земле. О доме нельзя – это прямой путь в петлю, в безумие тоски, это запрещено. Им самим себе запрещено. Но, можно… Помечтать о Валерии. Так, беспредметно. Что разумеется. Но она такая красивая. И такая злая. Вот, если бы случилось чудо, например, внезапная радиоактивная мутация, и Валерия вдруг оказалась бы наделена доброй и сострадательной душой. Тогда Вий Иванович однажды подошел бы к ней, к красавице, хотя бы в Атриуме Со-Беседы, и сказал… сказал бы… нет, пригласил бы к себе, в апартаменты суприм-эконом «Балкария»… нет, неудобно, для первого раза чересчур… пригласил бы в вакуумный отсек обозревать небеса, а Валерия, она не послала бы его, куда подальше, за спутник Харон, но ответила ему… ответила ему… этакое… Вий Иванович потянул руку к матричной упаковке – вкупе с фруктовым компотом выходило мечтать о Валерии куда веселее.
ГРЕТЕЛЬ. «Второе июля? Кажется. Со счета сбилась. Или ай-джи-пи подвел? Ты как там, миленький? Внутри своей кристаллоплазмы? Не подводи меня! Ну, пожалуйста. Хотя, сама виновата. Мыслить надо четко и раздельно. Иначе, как он, бедняжка, станет считывать в цефалорежиме?… Отдохнул? Фейс на внешний регистратор. Включить контакт!
– Ты куда, Мендл? Не проходи мимо!
– Мимо чего? Или кого? Привет, Стоукер. Караулишь?
– Как это? Я не… вечно ты, Мендл! Я жду Эви, то есть, лаборанта Махульски. А тут ты.
– А тут я. И ты. На ролях зазывалы. Так мимо чего не проходить?
– Ты разве не в палестру? После завтрака. Как же… можно…?
– Можно. Я никогда не хожу в палестру, тем более после завтрака. Что я, ненормальная, что ли? С утра пораньше себя терзать!
– Все ходят. Как же, ненормальные? Все ведь ходят, иначе…
– Что, иначе? Мой вес меня устраивает. Холестериновый коллапс не грозит – это на лецитине-то в лошадиных дозах! Плюс дважды в неделю мышечная электростимуляция, персональный фитнес для ленивых. Так что, за меня не беспокойся… Ты и не беспокоишься, ты только ждешь Эви, и мне заодно морочишь голову.
– Не пойму я. Чудная ты. В палестру не за этим одним ходят. В смысле калорийного веса.
– Да знаю я, Стоукер, зачем туда ходят. Радость себя-преодоления, эндорфиновый рай, в борьбе добытое чувство самоуважения, еще бы! Самовоспитание и укрепление силы воли. На системных тренажерах. Ха!
– Тебе смешно? Простые человеческие ценности…
– Ох, да не смешно мне. Куда там! Не до смеха. Ты, дубина, Стоукер, пускай и ждешь свою Эви. Ты уразумей. Уразумей и отстань. Со своей палестрой. Мне нет никакой нужды укреплять силу воли, а самоуважения у меня вообще хоть отбавляй!
– У тебя какая-то злая воля. Ты сама по себе недобрая, Мендл. Я только спросил…
– Ну, спросил. А кто тебя спрашивал? Чтоб ты меня спрашивал. Не лезь. Я недобрая. Это верно. Сегодня особенно. Меня Люцифериха пригласила. Для разговора. После сытного обеда, то бишь, плотного завтрака, самое оно.
– Люци… это кто?
– Это капо нашего холерного барака. Шучу. Мастер-шеф Магда Мак-Шонесси. Черная королева здешних мест. Понятно? Стоукер.
– А-а-а. Командор Мак-Шонесси. Понятно. Тогда иди, конечно. Удачи тебе, Мендл.
– На удачу мне плевать.
– А почему она черная королева? Это из «Алисы в Стране Чудес»? Я давно смотрел, еще в раннем детстве. Не особенно помню.
– Я бы удивилась, если бы ты сказал – я читал. Нет, это не из «Алисы». Магда Мак-Шонесси черная, потому что черная. Как галка. Как настоящая африканка. И еще она ведьма, само собой.
– Круто ты берешь. Черная, потому что черная. Хорошо, что тебя никто не слышит.
– Ты же слышишь. И что? Побежишь ябедничать? А дальше? Ну, погрозят мне пальчиком. Гора делов! Твоя Эви к тому времени точно мимо пройдет. Мимо тебя.
– Я не собирался. Ябедничать. Но это нехорошо, Мендл. Нехорошо. Черная, потому что черная.
– Может, ты мне еще что-нибудь расскажешь, о том, что нехорошо? ТЫ – МНЕ!!! А? Похищать, например, людей, против их воли, очень нехорошо, а, Стоукер? У меня-то воля есть!
– Я не… хотел… извини. Ты, значит, в палестру не пойдешь? Не пойдешь. Потому что, Мак-Шонесси. Она ведьма. Бывает иногда. Вообще она ничего.
– Ничего. Вот именно. Ладно, ты жди Эви, вместе попотеете на беговой дорожке. Романтика! Черт возьми. А я пойду. Своей дорогой. Ты, Стоукер, постарайся. Не болтать глупостей. В другой раз.
– Ну, да. Иди. Удачи тебе… Я это, кажется, уже говорил…
Отстал, аллах его пришиби! Или в кого он там верит. В Рона Хаббарда? Или в Хари-Кришну? Бритый наголо дурак, с «закольной» чи-ди-татушкой на сине-стальном затылке – свастика, вписанная в шестиконечную звезду, сияет неоновым золоченым отливом, будто сползший с макушки нимб у византийского святого. Он, Стоукер, даже не понимает! Смысл клейма, что на свою особу награвировал. Свободный секс без «энтомологических» ограничений, это Стоукер так говорит, путая науку о насекомых с этнологией. Но ничего, разницы все одно никто не видит. А весь его свободный «насекомый» секс только лишь праздная болтовня для девочек из контрольной биолаборатории. В этой подражательной словесной каше без души весь Стоукер. Дурак. Все они дураки. А я еще большая дура… черт, убавить звук! И не заметила, я все это вслух произношу, не в мысленном плавании… ладно… Сколько раз себя уговаривала – не связывайся! Или – связывайся с Бао Сы, с многомудрой малышкой Бо, а с прочими не надо. Не стоит. Впрочем… Они не виноваты!… Как же… Чушь собачья. Виноваты. Все. Все до одного!!! В том виноваты, что всегда… Всегда! Опускают глаза и молчат, когда я с ними так. А я так тоже всегда. Завожу. А они мнутся, опускают глаза и потом молчат. Пока я не уберусь прочь, долой, чтобы глаза, наконец, можно было поднять. Не дразнить собак. Что делать, если очень хочется? Да и собаки-то, мопсы, болонки и тощие левретки, тявкать и дрожать, дрожать и тявкать, еще подачку клянчить. Не все, конечно. Есть и волкодавы, и ротвейлеры-охотники, на рабов и беглых каторжников, они тоже есть. И Люцифериха, адский Цербер. Ее здесь дрожат. А мне противно. Так противно, что не хочу идти… чип-чип-та-ра-ра-ра… стануцем… па-па… старинный кейкуок, прогулка с пирогом…уа-уа-чип-чип-ра-ра…смешно…
К Люциферихе. Могу не пойти. Я, правда, могу. Раньше не ходила. И что? И ничего. Но сегодня пойду. Знаю, да. Настроение будет начисто испорчено, на двое земных суток минимум. Однако, пойду все равно. Из-за гнусавого пастора Шулля… Если пойду к Люциферихе, то божий угодник облизнется на сегодняшнее утро, а после обеда он уж не успеет подсолить мне бытие, у него закрытая проповедь для «средненаучников», коих на «Гайавате» аж целых семь человек. Усраться!… Ой, ай-джи-пи, мунечка, этого не надо, фиксировать не надо… сорвалось… Так вот, все действо пасторское называется «Продвинутые (двинутые, двинутые! Эхо-о!) технологии, как эманация божественной благодати Христа», в общем, импровизация на тему «всякий болван, найди свой рай». Лучше бы проповедовал Стоукеру, чтоб тот еще и крест вырезал у себя на лбу. Но Стоукера воспитывать не интересно, Стоукер и так жужелицей нудит возле пастора, который, вдумайтесь – по совместительству! инвариантный станционный диетолог. И Стоукер ему нудит. Добросовестно. Нудит о калориях и потливости ног после сытного обеда, нудит о нагрузке на трехглавую мышцу, нудит о цвете мочи в тест-приемнике, хочет жить по возможности вечно, на том и на этом свете, потому диетологу-пастору нет никакого дела до нагрузки на его, Стоукера, мозги, Стоукер не опасен, он болонка… Кстати, магистр Олафсен тоже отменяется, нынче он в цикле семидесятичасовой медитации! Знаю я эти циклы, ученая степень за тонкую душевную организацию, плюс баронская привилегия подрыхнуть без дела и подрочить на голую грамму Салли Ге в полицейской «синтетике». И пускай его…Так везет, по статистике больших чисел, раз в сто лет, – я всего-то здесь года полтора, – потому, лучше уж Люцифериха, чем пастор Шулль, (видишь, ай-джи-пи, мой родненький, чего ты мне стоишь, иначе послала бы я в лес за елкой и пастора и Олафсена). В общем, на повестке дня Люцифериха, а после… после, я свободна, как солнечный ветер. В пределах «Гайаваты», разумеется. Что интересно, мифический краснокожий вождь всех индейских народов Гайавата победил грозного осетра Мише-Наму – победил, когда гигантская рыбина заглотила его, на манер библейского Иова. Доконал изнутри, раздавив сердце монстра одной рукой. Но он, черт побери, знал, где это сердце находится… Ладно, пусть Люцифериха… только не заводиться наперед… не стоит слишком. Все же, признайся, а? Тебе самой хоть чуть-чуть, но интересно, в какую з…, то есть, какого зеленого ореха она хочет?