Читать книгу Невероятная история Вилима Мошкина - Алла Дымовская - Страница 14
Игра первая. Приключения Вилки
Уровень 12. …придешь направо
ОглавлениеКомья земли падали на гроб. Мерзлые, слипшиеся в камень, пополам со снегом. Вилка скособочено нагнулся, тоже кинул два раза. За себя и за бабушку Абрамовну. Бабушка, тихонько плакавшая с закрытыми глазами, обвисла на его левой руке, и приходилось все делать так, чтобы удерживать старушку в относительном равновесии. Бабушка Абрамовна никому другому не давала себя вести, цеплялась за Вилку, и ему пришлось успокоить Юлию Карповну обещанием не оставлять старушку ни на минуту. Впрочем, Абрамовна была Вилке не в тягость. С ней не требовалось говорить, достаточно просто поддерживать под руку, а местами на кладбище нести как малого ребенка. Вилка и относился в этот час к Абрамовне как к ребенку, то доставал ей платок, то поправлял беличью шапку-беретку, чтобы старушка не простудилась на ветру.
Проводить папу Булавинова пришли многие. И те, кто любил его, и те, кто предал его в свое время, и те, кто помогал, и те, кто завидовал. С покойника что взять? Он ведь тихий, и все счеты позади. Можно теперь не стеснясь сказать, за что был люб, и отчего иным делалось завидно. Теперь все можно.
У могилы, еще не закопанной, стояли и незнакомые Вилке сослуживцы Павла Мироновича, и соседи по дому и подъезду, тех тоже пришло немало, в ветхой «хрущобе» Булавиновых любили. Где-то, не в первых рядах, тактично позади, была и мама с Барсуковым, в толпе Вилка разглядел Матвеева с его Ленкой. А в головах у гроба и у могилы, на расстоянии вытянутой руки, подле Ани и Юлии Карповны, стоял академик Аделаидов. Стоял так, будто хоронил второго сына, и время от времени дотрагивался до Юлии Карповны и до Анечки, словно желал проверить, что рядом с ним еще остались знакомые, живые люди. На академика Вилка смотреть не мог, и когда ловил на себе взгляд Аделаидова, то готов был провалиться сквозь землю, в компанию к Павлу Мироновичу. Замученный этот человек глядел на него, словно бы говоря: «Вот видишь, Вилка, как оно вышло. Остались мы одни, я и эти три несчастные женщины, из которых одна совсем старуха, а вторая еще несамостоятельная девушка. Ты уж не обессудь за просьбу, помогай нам с богом и не покидай».
Как прошли поминки, Вилка не мог сказать. Столы накрыли в институтском кафе, долго говорили речи, в общем одни и те же. Абрамовна раскисла совсем, Вилке пришлось брать академикову «Волгу» и везти бабушку домой. Там, уложив с горем пополам старушку спать, Вилка остался дожидаться хозяев. Наверное, подумалось ему, Ане и ее маме будет не так страшно входить в осиротевшую квартиру, если на пороге их встретит какой-нибудь не чужой им человек.
Обе женщины, большая и малая, пришли поздно. Юлия Карповна трагично подвыпившая, и Аня, трезвая до безнадежности. Вилке обрадовались обе. Он принял от них холодную с улицы одежду, кинулся на кухню ставить чайник. Разговоры теперь, после похорон, сделались ему нестрашны. Оттого что любые слова, самые горестные и больные, отныне не были связаны с погребальными делами, а следовали как бы после них, и имели другое, неконкретное звучание.
Впрочем, Аня и ее мама в этот поздний вечер самого Павла Мироновича поминали мало, время тому еще не пришло, а больше говорили об институтском скорбном застолье, да кто пришел, да какие слова произносил. Вилка нарочно переспрашивал одно и то же по нескольку раз, видя, что Юлии Карповне и Ане непременно хочется рассказать еще.
Потом Юлия Карповна уморилась и отправилась спать к бабушке Абрамовне, Анечка же вышла в крохотную прихожую проводить Вилку. Когда Вилка уже оделся и даже кроличью ушанку успел водрузить на голову, Аня остановила его, схватив крепко обеими руками за меховые отвороты «аляски».
– Вилка, ты не уходи совсем, пожалуйста, – жалобно попросила его Аня, и вдруг заплакала.
Вилка сначала ничего не понял, потом испугался, что у Анечки случился от горя нервный срыв, и она заговаривается.
– Куда же я денусь с подводной лодки, – попробовал он пошутить, но Аня, похоже, шутку не приняла. – Завтра после школы опять приеду и послезавтра. А в воскресенье хоть на целый день.
– Мне показалось отчего-то, что ты сейчас уйдешь и не придешь никогда больше. Вообще никто никогда к нам с мамой не придет, – сказала Аня, и заплакала еще горше. Потом вдруг уткнулась Вилке в грудь, спрятав лицо в волчьем мехе куртки. Ее трясло.
Вилка ничего другого не смог придумать, обнял Анечку обеими руками, щекой потерся о ее волосы. Сердце его разрывалось на части от Анечкиных страданий, но в то же время это определенно был лучший момент в его жизни.
– Ох, и дуреха же ты, ну и дуреха! Бабушка Глаша так мою маму называет, когда она ерунду говорит. Как это, не приду? Куда ж мне еще идти? Ты у меня одна.
Вилка сказал и сам себя услышал. Прозвучало, как объяснение в любви. «Почему же, как? – поправил себя Вилка, – объяснение и есть». Правда, до Анечки это не дошло. Но Вилка считал, оно к лучшему. Не время и не место.
– Самое честное не уйдешь? – спросила Аня совсем по-детски и заплаканная, повисла на Вилке, обняв его за шею руками.
– Сказал же, что не уйду. Я тебе врал когда? – Вилка сделал голос нарочито строгим, как-то и положено с детьми. Но Анечкино лицо оказалось вдруг невообразимо близко, она ведь была ненамного ниже Вилки. И глаза ее мокрые и оттого сияющие, в полумраке коридора все равно ослепительно серые до таинственного, аспидного оттенка, они завораживали Вилку. И он, сам удивляясь себе и собственной смелости, поцеловал Анечку. Сначала в щеку, потом в мокрый глаз, потом, забыв все на свете, в немыслимые губы. Надо же, Анечка в ответ целовала его, горячо и быстро или, наверное, долго. Вилка не помнил о времени. Он целовался впервые в жизни и с кем? С Анечкой. Впрочем, с любой другой девушкой он бы и не стал целоваться ни ради интереса, ни за полцарства в придачу. Но внезапно Анечка отстранилась от него, хотя и не оттолкнула, и снова заплакала навзрыд. Вилке стало стыдно. Лезет с поцелуями, ему-то хорошо как коту на масленицу. Бедная Анечка.
И Вилка опять принялся за словесные утешения. Когда Аня, наконец, выпустила его из квартиры, была уже половина первого ночи. Надеяться на московский метрополитен Вилке не имело теперь смысла. Тогда он пошел по темной, морозной улице к дороге. Автобусы за поздним часом не ходили тоже, и оставалось рассчитывать только на случайную попутку. Денег в кармане у Вилки было копеек пятьдесят, но можно расплатиться и у дома, мама наверняка не спит, ждет его из гостей.
Шел он довольно долго, машины, как назло, не попадалось ни одной. Чертыхаясь про себя за собственную неосмотрительность, надо было сообразить и вызвать по телефону такси, Вилка в конце концов добрел почти до Измайловского парка. Тут, наконец, из боковых улиц вывернула легковушка, чьи фары ослепили его дальним светом последней надежды на спасение из ночных, московских пространств. Вилка выскочил на дорогу, смахнул с головы ушанку, и, сигналя ею, ринулся навстречу машине. Темная «пятерка» с визгом затормозила, из раскрывшейся передней пассажирской двери высунулся по пояс некто и сильно подвыпившим голосом проорал на всю улицу:
– Эй, мужик, ты что охренел?
Вилка и такому приветствию был рад.
– Ребята, подвезите хоть куда-нибудь! – прокричал он в ответ, и для убедительности надавил на жалость, – уже час иду пешедралом, замерз как собака, пропадаю совсем.
– Давай, лезь назад, – повелительно заорал пьяненький пассажир, и задняя дверь приветливо распахнулась.
Вилку дважды приглашать не пришлось, он тут же кинулся в спасительное тепло легковушки. На заднем сидении его приняли чуть ли не в объятия две неслыханно сногсшибательные девицы, судя по голосам и ароматам, пьяные до нескромности, и вместо приветствия отобрали у Вилки его ушанку, которую немедленно стали со смехом примерять по очереди на шальные головы. Впереди сидели мрачноватого вида водитель «пятерки» и тот самый пассажир, который сжалился над Вилкой.
– Тебе куда? – спросил слегка заплутавшим языком пассажир. И повернулся к Вилке.
– Мне на Комсомольский, – ответил Вилка и тут, в свете убегавшего придорожного фонаря разглядел его лицо. Боже правый, это был не кто иной, как сам Рафаэль Совушкин! У Вилки перехватило дыхание.
– А что, можно и на Комсомольский. Мы все равно в Лужники двигаем. Подвезем братуху? – молодецким голосом взревел Совушкин над ухом мрачноватого водителя.
– Господи, Рафа, делай что хочешь, только не ори! – замучено ответствовал ему рулевой «пятерки».
Вилка очухался от секундного замешательства и вместо благодарности выпалил восторженное:
– Вы Совушкин? Сам? Вот это да!
– Гляди-ка, узнал! Страна помнит своих героев! – и «пирамидальный» Рафаэль довольно захохотал:
– Сам! Сам! Хошь, паспорт покажу, а хошь, автограф накатаю! Что, тащишься от моего «музона»?
– Тащусь, – честно сознался Вилка, хотя и был несколько шокирован обиходным лексиконом народного любимца. Но сразу списал погрешности текста на некоторую алкогольную неадекватность загулявшей звезды.
Ближняя к Вилке девица, устав забавляться с ушанкой, теперь щипала его за ляжку и игриво хихикала. Отодвигаться было некуда решительно, и Вилка в смущении обратился к Рафаэлю, одновременно давая намек зарвавшейся красотке:
– У вас очень красивая подруга. То есть, подруги, – поправился он на всякий случай, не зная точно, какая именно из пушистых, ногастых блондинок является собственностью звезды. Заодно, вроде бы вышел комплимент.
– Какие подруги! Шлюхи из «Космоса»! В «Измайловском» погудели, теперь в Лужники на хату валим. Драть их буду. Один. Туча с нами в койку вот не хочет, брезгует, – Рафаэль ткнул пальцем в плечо мрачноватому рулевому. Вилка же, услышав обращение «Туча» сообразил, что водитель «пятерки» не кто иной, как администратор группы Валерий Тучкин. – А то давай со мной в компанию, отдерем их вместе. Будет, что внукам рассказать!
Рафаэль загоготал собственной шутке, девицы, ничуть не обидевшись, хохотали тоже. А Вилке было совсем не смешно. И это Совушкин, его кумир вот уже два года! Какой-то подзаборный хам, а не советская поп-звезда. Рафаэль тем временем продолжал свой пьяный треп.
– Девки, гляньте, он аж офигел от счастья! Да нахрена ты мне сдался? А малюнок на память счас соорудим! – Рафаэль зашелся в хохоте и одновременно полез в «бардачок». Вывалил кучу хлама, из коей извлек синий фломастер, – ну-ка, наклонись.
Вилка, ничего еще не понимая, машинально наклонился вперед. Он и в самом деле офигел, но только никаким образом не от счастья. Совушкин, дурачась и изгаляясь, уже рисовал на Вилкином лбу автограф.
– Во, вещь. Носи на здоровье, – постановил эстрадный кумир, и сказал уже девицам:
– Теперь три дня умываться не будет. Фанаты, блин.
– Рафа, ты это чересчур, – огрызнулся из-за руля администратор Тучкин и повертел пальцем у виска:
– Совсем уже того!
– Ниче-о! Совушкину все можно. Совушкин – самый великий! Самый или не самый? А ну, скажи! – и Рафаэль довольно сильно стукнул администратора в плечо.
– Самый! Только уймись, – попросил его Тучкин и тоскливо сказал, ни к кому собственно не обращаясь, – Как с ума все посходили вокруг от твоей «Пирамиды». Третью группу беру, никогда такого не было. Ну, я понимаю, Ротару, Пугачева, но чтоб какой-то Совушкин?
– Ты, тля, заткнись! Я не какой-то, я самый! Меня Зыкина на правительственном концерте целовала в губы! А ты меня в зад поцелуешь и еще спасибо скажешь, не то вышибу и Бричкина, глисту, возьму на твое место. Ну-ка, тормози тачку!
– Рафа, хватит, я же пошутил, я не то имел в виду! В смысле, что вот парень из Челябинска, неизвестный никому, вдруг бац, и в дамках! – оправдывался Тучкин скорбным голосом.
– Тормози, говорю, обсос ты гребанный! – Рафаэль уже не стесняясь перешел на площадный слог. – Пошутил он, мать твою.
– Ну, все, ну извини. Рафа, ты ж меня знаешь, я за тебя и в огонь, и в воду и к министру культуры! – совсем уже плаксиво запричитал администратор.
– То-то! Твое место у параши, сиди и не чирикай. На первый раз прощаю, – милостиво отпустил администраторские грехи Совушкин, его развозило все больше и больше. Он опять повернулся к Вилке:
– Не, ну ты видал? Я, блин, номер один в этом поющем гадюшнике, а мне всякая свинья будет хрен крутить! Я только рот открою, уже кругом кончают. А почему? Думаешь, лапа у меня? Талант, во-о!
Вилка ничего не ответил, да Совушкин и не нуждался в его одобрении. Ему было все равно на какую аудиторию вещать. Девицы хихикали и курили, в машине стало невыносимо душно и вонюче от алкогольных паров и сигаретного дыма.
– Комсомольский, – кондукторским тоном провозгласил администратор, – тебя, парень, где высадить-то?
– На углу, у светофора, – ответил Вилка. Ему не терпелось поскорее выбраться из поганой машины.
У светофора его и высадили.
– Бывай, брат. Помни мою доброту! – прокричал напоследок Рафаэль, и «пятерка» умчалась в Лужники.
Вилка дошел до ближайшего к нему сугроба и сел в снег. Сначала просто так, безмолвно и неподвижно, потом захватил в пригоршню холодную, сбившуюся в ледяную коросту массу и стал остервенело тереть лоб. Тер до боли, до морозного ожога, до полного омертвения. Потом опять просто сидел.
Мама, конечно, его ждала. Увидела Вилку, ахнула. Мокрое лицо, исцарапанный лоб. Глаза безумные, страшные. Поила чаем, зачем-то капала валерьянку. Была глубокая ночь. Вилка не думал ни о чем, он умирал и хотел спать.
Мысли пришли только на следующий день. Вилка ходил в школу, ездил с Анечкой в аптеку и к ней домой, и думал, думал. Вчера он опустил в кладбищенскую землю возможно лучшего на свете человека, который, будь Вилка умнее, непременно стал бы его преданным другом, вчера же он получил нежданный приз за многолетнее терпение и о, чудо! целовался с Анечкой. Но думал он не об этом. Самые важные, трагичные и счастливые события его жизни обесценились и отлетели прочь из-за вульгарного люмпена, коему Вилка, собственными руками, устроил сладкую жизнь. Вилке было явлено откровение, которое пришлось принять и с которым пришлось смириться. Он дарил удачу людям – тем, что слепо нравились ему, – ничего толком о них не зная и воспринимая их чужое бытие через розовую призму собственных представлений. Теперь Вилка поплатился за это, узрев наяву плоды своих трудов и забот. Уличный хам и пьяница, вознесенный Вилкиной волей на вершины благополучия, не знал даже, что ему делать с привалившим счастьем и еще более уродовал сам себя. Почему? Да потому, тут же нашел ответ Вилка, что дарованные ему блага были не выстраданы и не выслужены, но обрушены посторонней волей сверх меры, и Совушкину оказались не по силам.
Вилка жалел о напрасно потраченной удаче, которая пригодилась бы человеку достойному, но и понимал, что явление вихря не происходит по заказу. Это, конечно так, и все же никто не заставлял Вилку далее питать жалкую личность Рафаэля Совушкина благодатным соком фортуны. «А надо было заранее разузнать, кто такой и чем дышит, для чего живет на белом свете, – корил себя Вилка, – нет, кинулся благодетельствовать без разбору, теперь получай. Как же все нескладно!» И постановил удачу отобрать.
Легко сказать! Вилка был без понятия как это сделать, и даже не ведал, возможно ли сие вообще. Вечером, вернувшись от Булавиновых, сидел за письменным столом в своей комнате, будто над уроком. Глядел в раскрытую книгу, видел фигу, и опять думал. Прецедента отбора удачи в его практике еще не имелось, да и до нынешнего дня в этом никогда не виделось нужды. А вдруг опять явится стена? Убивать Совушкина он не хотел ни в каком случае, да и ненависти к нему не испытывал. Разве брезгливое неприятие и жгучий стыд, к тому же Рафаэль, хоть и форменное быдло, а до дому его довез бескорыстно, за что Вилка был ему благодарен. Здесь следовало не казнить, а лишь восстановить справедливость. «Зуле, что ли, брякнуть? – привычно подумалось Вилке, – да поздно уже». Может, просто все сказать, как обычно, только наоборот, вместо хочу, не хочу, вместо желаю, не желаю? Чувство-то искреннее.
Вилка подумал, потом произнес про себя, и пред ним явилось, заслонив собой привычный интерьер его комнаты. Нечто, как сивка-бурка, как лист перед травой. Вилка от неожиданности даже не понял, что это.
Это была стена и в то же время не совсем стена. Во всяком случае, совсем не та стена, которая являлась по зову его ненависти. То есть и она была, но где-то далеко «за», невидная и нестрашная. А впереди, прикрыв собой темное тело стены, сверкало непонятное нечто. Словно блестящая паутина, сотканная из множества ослепительных, искрящихся бело-розовых нитей, отливавших солнечным, оранжевым светом. Паутина была столь невыносимо прекрасна, что Вилка, ненадолго забывшись, залюбовался игрой ее красок. Пока не понял, что смотрит на собственное творение, дело рук своих, и что именно так в этом главном мире выглядит созданная им удача.
Вилка медленно подошел к сотканному им шедевру, коснулся паутины ладонью. Под рукой его тут же заискрилось, полыхнуло, но не обожгло, лишь защекотало. Нити на ощупь были мягкие и теплые, но упругие невероятно, и немного скользкие. Вилка потянул за одну. Нить подалась, потянулась, но вскоре защемилась и замерла. Вилка сообразил, потянул за соседнюю, высвободил узелок, протащил далее. Когда нить намертво натянулась, и распутать было уже никак невозможно, Вилка поднатужился и оборвал. И тут неизвестно откуда узнал, что делает именно то, за чем пришел сюда, и этими своими действиями вот сейчас отбирает удачу у Совушкина.
Трудиться пришлось долго. Оторванные и отброшенные нити, лежали у его ног блеклой кучей и постепенно таяли. Вилка очистил все, до самой последней бело-розовой пряди, и оглядел то, что осталось. На месте сверкающей паутины теперь пребывал какой-то сетчатый каркас, бесцветный, но тускло зримый, через который пальцы проскакивали будто сквозь туман, и ухватить его не было никакой возможности. Внутреннее чувство подсказывало Вилке, что в этом случае бороться бесполезно, и ячеистая основа неуничтожима, по крайней мере, до тех пор, пока жив Рафаэль Совушкин, и что раз созданная, она пребудет до конца его дней. Вероятно, сотворена она была по велению самого первого вихря, приведшего Вилку и его подопечного во взаимосвязанное целое, и Вилка в любой момент в силах повторить обратный процесс, вернуть воссозданные заново нити удачи на место. «Оно и к лучшему, – подумалось Вилке не без облегчения, – коли Совушкин исправится, можно сделать все, как было».
Теперь же, глядя на тающие под ногами, отторгнутые нити, Вилка узнал и то, почему от него требовалось питать удачу. Паутина, надо думать, имела некую особенность рассасываться со временем, и без его усилий и забот теряла свойства. Хотя Вилка, разматывая белые и розовые завихрения, подметил одну интересную особенность. Там, где густота их казалась достаточно плотной, одна прядь словно бы подпитывала другую и наоборот, создавая нечто, вроде крошечного вечного двигателя, и те места ему особенно трудно было рвать. Вилке пришло в голову, что если бы паутина стала совсем сплошной, то и существовать самостоятельно она могла бы и без Вилкиной заботы, и возможно сделалась бы неуничтожимой. Ведь той же Танечке год от года требовалось все меньшее и меньшее участие Вилки в поддержании благополучия ее семейной жизни. Может, плотность ее паутины была столь высока, что почти справлялась сама.
Занимаясь своими любопытными исследованиями, Вилка как-то упустил из виду, и даже позабыл о том, что находилось далее за паутиной и прозрачным каркасом. Стена. Темная, холодная, страхолюдная. Та самая. Вилке сразу захотелось удрать прочь, но исследовательский соблазн был велик. Подойти, посмотреть, пощупать. Пока он не в гневе, стена, быть может, вовсе и не опасна. Задержав дыхание, Вилка сделал шаг за туманную сетку, прошел насквозь и… Очутился снова с той же стороны, с которой и был. Заинтригованный, он шагал раз за разом, пересекал ячеистый студень, но снова и снова оказывался на том же месте, откуда начинал свое движение. К стене он не приблизился и на миллиметр. Это было здорово. Здорово, что Совушкина он не смог бы погубить, даже если б сильно захотел. Нематериальная, зыбкая преграда делала акт уничтожения совершенно невозможным, страхуя своего хозяина. Слава богу, вихрь удачи еще и защищал владельца паутины от вторжения. Вилке от этого открытия стало хорошо. И он вернулся в реальный мир.