Читать книгу Альманах «Российский колкол». Спецвыпуск №2, посвященный имени Мацуо Басё - Альманах - Страница 5

Лев Альтмарк
Пограничная линия

Оглавление

…Мне часто снится странный сон. Будто я парю птицей над бесконечной морской гладью. Но это и не совсем морская гладь, а какая-то вязкая жёлто-голубая масса, которую прямо подо мной рассекает длинная прерывистая линия. Местами линия колышется и её почти не видать, но она никуда не исчезает и всегда на поверхности. Под ней на небольшой глубине гигантский зрачок человеческого глаза, который непрерывно следит за мной. Мне почему-то безумно хочется спуститься к нему. Уж и не знаю, для чего мне это нужно, но чувствую, что необходимо.

Иногда я опускаюсь к самой поверхности и даже пытаюсь прикоснуться к жёлто-голубой массе. По одну сторону от линии она обжигает, и я сразу отдёргиваю руку, обиженно дую на пальцы, и на душе у меня от этого горько, будто жестоко обманулся в своих ожиданиях. По другую сторону – холод, который тоже обжигает. И снова мне становится бесконечно обидно…

Ничего не понять – для чего эта линия? Почему с одной стороны от неё горячо, а с другой холодно? И что это за зрачок? Я парю над этой пограничной линией, пытаюсь вглядеться в зрачок внимательней и очень хочу разобраться: для чего он следит за мной? И… почему я не могу никуда улететь отсюда?!

Какие-то странные непонятные символы, которых мне пока не понять.

И вдруг какой-то голос внутри меня говорит, что если не напишу об этом, то никогда ни в чём уже не разберусь и буду всегда парить над этой линией, нигде не находя себе места. И никуда мне не улететь отсюда до скончания веков…

Вот и пишу сейчас…

Подлая всё-таки штука память! Мы с ней живём словно в двух разных мирах. Почти не пересекаемся, но ни на минуту не забываем друг о друге. Мне бы не знать ничего о ней, как это было раньше, так ведь нет – она не даёт. Периодически наведывается ко мне, притом поначалу как гость, осторожный и вежливый, чтобы, не дай бог, не обидеть хозяина, а потом сама превращается в хозяина – привольно располагается в моей давно обжитой и благоустроенной ракушке души и выталкивает меня вон. Словно я лишний и совершенно ненужный здесь житель. Моё тело – её законные владения, с которыми она может делать всё, что ей вздумается.

Все мои сегодняшние проблемы – это её проделки. Я прекрасно помню всё, что было со мной когда-то давно – в детстве, школе, институте, службе в армии, в Афганистане, где я воевал, и потом уже в мирной жизни. Зато всё, что происходило в последние годы, копошится бесформенными кусками воспоминаний в каком-то дымящемся сером месиве и прогоняет, как ленту кинохроники, лишь обрывками – жуткими и болезненными, после которых долго не можешь прийти в себя. Тогда даже таблетки не помогают, а сон становится коротким и беспокойным.

Хоть я и прекрасно понимаю, что никаких житейских проблем у меня сегодня почти не осталось. Или мне так кажется…


Я не помню, как звали мою жену, которая умерла два года назад. Или три… Счёт времени тоже стал для меня каким-то отрывочным и беспорядочным. Я пытаюсь нырнуть на два-три года назад в свои воспоминания, но эти мои попытки напоминают ныряние в прорубь, когда стоишь на кромке у самой воды и не решаешься сделать шаг, потому что там холод, мрак, пучина, из которой ещё неизвестно, выберешься или нет. Вот и не получается сделать последний шаг…

Зато детство, юность и все последующие года – как летнее тепло, в котором я снова молодой, крепкий, энергичный.

Больше всего я напоминаю сам себе бегуна, который трусцой несётся по лесу, поглядывает по сторонам, с удовольствием отмечает детали – зелёные листики, стрекоз, замерших в воздухе, пробивающиеся из опавшей листвы грибы. Это греет душу и всегда желанно… И никогда не наступает вечер, не заходит солнце, а впереди бесконечные облачные дали, до которых ещё предстоит добежать. И я непременно добегу, иначе и быть не может…

Бежишь и с горечью понимаешь, что всё это не вечно, потому что любая дорога заканчивается стеной, в которую рано или поздно упрёшься. Но и эту стену преодолеваешь, потому что, оказывается, готовился к этому заранее. И только очутившись по другую сторону стены, вдруг начинаешь различать, что день клонится к закату, солнце уже не в зените, а дорога не такая прямая и чистая, как в начале… А потом и вовсе всё обрывается.

И наступает что-то жуткое и неприятное…


Я пытаюсь вспомнить и никак не вспомню имя своей жены, которая умерла бесконечные два или три года назад, но помню имена своих друзей. Мне это едва ли сегодня жизненно необходимо, но подлая память для чего-то держит их и не хочет расставаться. Я уже и беседую с памятью почти как с человеком, прошу пожалеть меня, убрать самое страшное и неприятное, что происходило когда-то, дать хотя бы короткое время пожить в счастливом беспамятстве, но она высокомерно молчит, отворачивает лицо, скрытое прозрачной тёмной вуалью, как старая проститутка, заработавшая свой законный грошик и без слов удаляющаяся в клубящийся мрак. А на прощанье – взмах костлявой длани, мол, ухожу, но не прощаюсь, потому что вернусь ещё не раз…


А ещё эта проклятая память иногда раскрывает свои мрачные облака, в которые закутывает всё, что происходило со мной когда-то, и я снова оказываюсь на выжженном солнцем пятачке на склоне горы со своим взводом, и вокруг нас звонко щёлкают по камням пули моджахедов. Даже голову не поднять, чтобы посмотреть, откуда стреляют. Вжимаешься щекой в горячий, пахнущий сухой травой камень и тоскливо думаешь о том, как бы поскорее выбраться отсюда, и плевать тебе на приказы начальства, которое сейчас сидит где-нибудь в безопасном месте в защищённых палатках и ждёт от нас доклада об успешно проведённой операции. Ведь я, по сути дела, человек не военный, и мне не нравится форма, оружие. Нет во мне никакой агрессивности…

Нашему взводу было дано задание зачистить этот глухой горный кишлак в самой глубине афганских гор, мимо которого проходила дорога, и на ней уже дважды уничтожали наши транспортные колонны. Женщин и детей в кишлаке больше не было, зато была база боевиков. Всё это доложила полковая разведка.

Кишлак оказался пуст, но когда мы возвращались назад, попали в засаду. Наш бронетранспортёр был подбит, больше половины взвода погибло сразу при взрыве, а в живых осталось только шестеро солдат и я, молодой лейтенантик, правда, уже побывавший в бою и хлебнувший крови.

Нас окружили, и мы должны были тоже погибнуть. Рация наша осталась в разбитом бронетранспортёре, и добраться до неё не было никакой возможности. Единственным нашим спасением были ночь и темнота, чтобы попробовать проскользнуть сквозь глухое кольцо врагов и уже незаметными горными тропками пробираться к своим. Но до сумерек оставался ещё час, а шквал огня всё не прекращался.

Я понимал, что командир из меня никакой, но кроме меня здесь решение никто не примет.

– Нужен отвлекающий манёвр, – совсем не по-командирски сказал я солдатам. – Тогда, может, удастся проскочить. А там темнота, в горах быстро темнеет. Может, повезёт, и доберёмся до своих…

Все молчали, потому что понимали, что отсидеться тут не удастся, и пока у нас есть патроны и гранаты, моджахеды держатся на расстоянии, но они умеют выжидать, и всё рано или поздно закончится.

– Может, всё-таки дождёмся помощи? – неуверенно предложил кто-то. – На базе нас уже хватились и наверняка выслали «вертушку» на поиски.

– Час до темноты продержимся, – вздохнул я, – а в темноте как они нас найдут?

Нужно было кого-то из бойцов оставить, чтобы он продолжал бой и отвлекал внимание боевиков на себя, а остальным отходить. Но судьба этого оставшегося была предрешена.

– Кто хочет остаться? – я уже не смотрел в глаза бойцов. – Не могу приказывать. Только по доброй воле…

Никто не вызвался. Тогда мы стали тянуть спички…


В этом месте мне всегда становилось плохо. Притом настолько, что в глазах начинали мелькать какие-то чёрные сполохи, во рту пересыхало, а лоб и виски стискивало горячими железными обручами. Я пытался думать о чём-то другом, искал, чем бы заняться, лишь бы отвлечься, но ничего не помогало.

От водки становилось только хуже. И хоть поначалу выпитая рюмка приятно согревала горло, а голова сладко задурманивалась, но проходило какое-то время, и всё возвращалось. Кровавое месиво из взрывов и головной боли, цепочка наших солдат, вжимающихся в малейшие неровности на скалах, но уползающих из кольца, и покачивающийся горизонт, сужающий пространство вокруг меня…

А потом забытьё, словно обморок. Я падаю в кресло или на кровать, если удавалось доползти, и чувствую, как тишина, темнота и вселенский холод наваливаются на меня. Но мне от этого сразу становится легче, намного легче. Пытаюсь пошевелиться, но притихшая боль ворчливо напоминает о себе короткими острыми уколами.

И тогда я вдруг засыпаю. Надолго. Иногда даже до утра…

А потом память с услужливой и подлой суетливостью подбрасывает мне ещё одно страшное мгновенье.

Звонок в мою дверь, и входят трое военных – двое мужчин и одна совсем молоденькая девочка.

– Ваш сын… В Ливане… Герой… Мужайтесь.

Я не понимаю, что им от меня надо, ведь они, наверное, ошиблись, и им нужен совсем не я, а мой сын, который сейчас не дома, а в армии. А армия воюет в Ливане. Пускай приходят, когда он вернётся. Не сегодня, а через неделю, через две недели, потом когда-нибудь. Но он вернётся…

Вы, ребята, ошиблись! Но проходите, я вас напою кофе, только не говорите таких страшных вещей! И вообще ничего не говорите…

Какой он герой, мой сын? Он самый обыкновенный мальчик, который любит компьютеры, книжки с фантастикой, рок-музыку. У него даже подружки ещё нет, и мы иногда с женой посмеиваемся над ним. Вот ему и письмо пришло от друга из Америки, которое мы без него не распечатываем. Вернётся домой в эту субботу, как это было неделю назад, сам распечатает и прочтёт…

Герой… В Ливане… Ну почему?! Как такое могло случиться?!

– Как он погиб? – с трудом выдавливаю из себя и не могу поднять глаза на старшего из военных, сжимающего в руках папку с казёнными бумагами.

– Прикрывал отход с высотки своих товарищей. Сам вызвался…


Я плыву, словно птица, в тяжёлом дымящемся полумраке. Подо мной всё та же жёлто-голубая масса, только немигающий зрачок стал глубже и почти не виден на поверхности. Но не исчез…

Руки мои раскинуты крыльями, и голова, как ни странно, пока не болит. Не знаю, хорошо это или плохо. Просто мне сейчас немного не по себе, и думать ни о чём не могу. Эта подлая тварь-память знает, как укусить побольнее, и наверняка летит чуть поодаль какой-то другой, уже невидимой птицей. Не отпускает меня далеко от себя.

Пытаюсь улететь куда-нибудь подальше, набираю высоту, но она тут как тут. Чувствую её дыхание и шорох крыльев – никуда мне не деться. И сразу усталость наваливается на меня, давит на плечи, пригибает голову.

А темнота уже сгущается, становится вязкой, как кисель. С лица стекают капли, на волосах какая-то непонятная липкая слизь… До чего же я дошёл!

Складываю руки-крылья и камнем падаю вниз. А там какой-то неясный свет, с которым мне наверняка не станет легче. Но хотя бы не будет этого бесконечного страха и боязни окончательно сойти с ума.

А память – она отстала или нет?


Уже чуть ли не привыкаю к тому, что всё в этом мире для меня вверх ногами. Время движется вспять, добро открывает своё настоящее злое нутро, а зло… зло всегда остаётся злом. События перемалываются, словно в гигантской мясорубке, которую сам же вертишь и никак не можешь остановиться…

Я бросил тебя, мой сын, на той проклятой высотке в афганских горах. Мог бы не оставлять, а оставил. Ты прикрывал наш отход, но я прекрасно слышал, что не прошло и получаса, как раздался мощный взрыв. Это наверняка были гранаты, которые мы выложили из карманов для твоего последнего боя. Все, что у нас были. Видно, моджахеды подобрались вплотную, и ты не смог их сдерживать дальше – взорвался вместе с ними…

Как я мог оставить тебя?! Ведь это ты должен был уйти со всеми, а я остаться и прикрыть тебя, потому что несправедливо, когда дети делают то, что должны делать отцы. Для кого нам жить тогда?..

Я больше ничего не могу вспомнить, потому что в ушах навсегда поселилось эхо от того взрыва, а в спину по-прежнему толкает взрывная волна, докатившаяся до нас за гребнем высотки…

Беспомощно копошусь в своих воспоминаниях, словно в жёлто-голубой жиже, и никак не могу нащупать дно под ногами. Последняя надежда – свет, который пока не померк в немигающем зрачке на глубине…

Как бы я хотел оказаться вместо тебя, мой сын, в Ливане, но туда вместо меня попал этот невысокий рыжеволосый солдатик с той проклятой афганской высотки, вытащивший короткую спичку. Что я знал про него? Да почти ничего – имя да какие-то сухие анкетные данные… Но этот рыжеволосый парнишка был мне тоже как сын, и я не сумел защитить его, прикрыть собой. Как и тебя…

Я никого не сумел защитить от беды! Для чего я тогда живу?!

В памяти всё спуталось, но я, как ни странно, почти спокоен. Что мне злиться и на кого, если внутри меня всё выгорело… Выгорело – от слова «горе».


Я снова парю, как безумная в своём упорстве птица, над жёлто-голубым морем, и подо мной всё та же бесконечная шевелящаяся черта. И зрачок, глядящий из глубины, никуда не делся. Вон как он слегка колышется, словно зовёт к себе и одновременно отталкивает. А может, просто смотрит сквозь меня куда-то вверх. Туда, где среди нависающих туч когда-то непременно выглянет солнце.

Но я уже не один. Две лёгкие невесомые тени парят надо мной. Хочется поднять голову и убедиться, что это мой сын и тот рыжеволосый парнишка, которого я оставил на высотке. Но не могу. И – очень боюсь. Вдруг это не они, а кто-то другой, кто мне сейчас совершенно не нужен.

На душе спокойно и пусто. И ещё какое-то незнакомое чувство радости от того, что мы снова вместе. Нет больше никакой несправедливости в том, что они ушли, а я остался. Они, оказывается, всегда рядом со мной, все эти годы, только намного выше, над головой, и поэтому я до поры до времени не могу их увидеть. Даже когда мрак сгущается и ломит в висках, я чувствую их горячее прерывистое дыхание над моей головой. Дыхание моих мальчиков, моих родных мальчиков…


Но проклятая память не перестаёт без устали тасовать свои замусоленные карты.

Я опять со своими шестью солдатами на той афганской скале, которую обстреливают моджахеды. Горячий пот стекает по лбу и выедает слезящиеся глаза.

– Нужно выбираться отсюда, – говорю я бойцам, – но кто-то должен остаться, чтобы прикрыть отход.

Мне протягивают коробку со спичками, но мой сын, который тоже здесь, среди солдат, качает головой:

– Не надо! Я остаюсь…

– Но почему ты? – почти шепчу я, а в голос срывается, и в глазах слёзы. – Сынок…

– Я должен, – отвечает сын, – а ты, отец, уводи солдат… Кто это сделает, кроме нас с тобой?..

Задираю голову и гляжу в белёсое раскалённое афганское небо, но и там нет ответа на мой безмолвный плач.

А меня тем временем уже уносит в другое место и другое время. Я сижу у окна и гляжу на улицу. Сквозь деревья виден край дороги, по которой в этот полуденный час почти не проезжают автомобили. Жара, и лишь редкие порывы ветра перекатывают по улице какие-то пластиковые пакеты и разовые стаканы, вывалившиеся из мусорного бака на углу.

Жду кого-то и… не помню, кого. Это уже было когда-то раньше и непременно должно повториться. Я боюсь этого, потому что будет, как и тогда, больно и страшно, но этого не избежать…

У бордюра останавливается серая машина, и из неё выходят трое военных – двое мужчин и совсем юная девочка. Старший поправляет фуражку и, не глядя на попутчиков, направляется к нашему подъезду.

Сердце у меня замирает, и я напряжённо жду стука в дверь. Слышу шаги по лестнице, ещё секунда – и раздастся стук… Но шаги поднимаются выше, и я облегчённо перевожу дыхание.

И тут же неожиданно срываюсь с места, распахиваю дверь и, перепрыгивая через ступеньки, догоняю поднимающихся военных.

– Простите, но вы случайно не ошиблись дверью? Вам, наверное, нужно ко мне?

Военные оборачиваются и молча разглядывают меня, а я торопливо добавляю:

– Мой сын… Он сейчас в Ливане…

Старший медленно раскрывает свою папку и достаёт пожелтевшую старую фотографию.

– Вот, – говорит он.

На фотографии мой рыжеволосый солдатик из прошлого, который когда-то прикрывал нас в Афгане. Я помню эту фотографию. Такие перед самой операцией делал для всего взвода заезжий фотокорреспондент из армейской газеты.

– Только не он, – шепчу и отталкиваю фотографию от себя, – этого не может быть…

А дальше уже ничего не помню – только какой-то клубящийся полумрак, в который я проваливаюсь, и всё, что мне осталось, – это желание раствориться в нём, пропасть навсегда, чтобы ничего больше не видеть и не слышать. Отбиваюсь от него руками и всё равно проваливаюсь…


Я всё-таки когда-то коснусь этой линии. Совершенно не понимаю, для чего мне это – жёлто-голубые волны, похожие на океан, зрачок в глубине, следящий за мной, и линия, которая так манит к себе…

Снова я на той проклятой афганской скале, но в руках у меня теперь автомат и несколько гранат, разложенных рядом. Краем глаза я вижу своих солдат, которые исчезают за гребнем. Хоть бы они добрались до своих, а я уж их прикрою. У меня ещё пара рожков с патронами и гранаты. Прицеливаюсь и ловлю на мушку ближайшего моджахеда… А самая последняя граната – себе…

Давайте, мальчики, берегите себя. Я очень этого хочу, потому что это самое главное, ради чего мы живём. Вас ждут дома, вас ждут отцы. Вас ждут ваши будущие сыновья.

Смерть всегда бессмысленна. Но она единственный раз наполняется смыслом, когда приходится выбирать между своей жизнью и жизнью своих детей. Эти шестеро мальчишек, моих солдат, все они мои дети, поэтому я навсегда остаюсь на этой скале…

Когда я окажусь в Ливане, – а я там непременно окажусь! – я тоже постараюсь прикрыть наших мальчиков, среди которых мой сын. Иного просто быть не может! Мне никто не рассказывал детали той операции, но это для меня уже не важно. Когда знаешь, как поступать, всё уходит на задний план – страдание, боль, сомнения…

А потом я спокойно улечу в свой привычный мрак, нависающий над волнами, под которыми прячется зрачок. И наконец прикоснусь к линии, разделяющей горячее и холодное. Заранее предчувствую, как по ней вдруг раздвинется неподатливая туша маслянистых вод, чтобы я мог навсегда погрузиться в них.

Лишь там мне будет хорошо и спокойно, как, наверное, должно быть для каждого, кто достойно закончил свою миссию в этом мире…

Альманах «Российский колкол». Спецвыпуск №2, посвященный имени Мацуо Басё

Подняться наверх