Читать книгу Эхо Армении - Амаяк Тер-Абрамянц - Страница 8
Воспитание чувств
(маленькая повесть)
3
ОглавлениеНе помню ничего скучнее домашних занятий на скрипке. Мама уходила по делам, все взрослые куда-то расходились и в доме оставались лишь мы с Левкой, а я должен был отыграть свой необходимый, приближающий меня к какому-то очень светлому жизненному будущему, час. Мальчик я был ответственный, обманывать было не в моих правилах, и я стоял посреди большой полутемной комнаты, как стойкий оловянный солдатик, и пиликал на скрипке, пожирая глазами циферблат старинных надежных, как всякие дореволюционные вещи, ходиков, пытаясь усилием воли протолкнуть минутную стрелку быстрее в будущее (слово «телекинез» – я узнал лишь гораздо позже). Но сколько я ни таращился, стрелка, то ли в силу своей дореволюционной консервативности, то ли того, что (как я вынужден с грустью себе признаться) сила воли моя еще не была достаточно тренирована, не поддавалась воздействию моих духовных вибраций, наоборот, плевать на них хотела и даже ползла медленнее чем обычно, медленнее, чем когда-либо. В сумрачной комнате было по гробовому тихо, пахло старой мебелью и мятежные извлекаемые мною из-под смычка звуки казались здесь совершенно чуждыми. В полном равнодушии, нисколько мне не сочувствуя, смотрели на меня со стен фотографии многочисленных весьма дальних даже по кавказским понятиям армянских родственников, незнакомых хмурых мужчин, женщин в монисто и с вуалями на головах и робко зреющими в уголках губ предвестиями улыбок, явно не признавая в мальчике в коротких штанишках со скрипочкой своего потомка, сродственничка, порой весьма дальнего бокового ответвления обширного древа, перемахнувшего за крепостную изгородь, оттуда, где все шито-крыто, оказавшейся на чужой улице любопытной ветки и того гляди готовой проорать то, чем надо бы традиционно помалкивать. Да и я их почти никого не признавал, разве отца, еще совсем молодого с первой женой ленинградкой и моей сводной сестрой Наташкой. Да сыновей тетушки – беспутного красавчика любимца тетушки светлоглазого Рафика, жившего с семьей в Москве, да молодого дяди Мити в буденновке. Был там еще какой-то незнакомый мaльчик в белой овечьей папахе и с кавказской чохе с газырями – вот ему я немного завидовал за эти газыри с патронами и папаху, хотя откуда-то знал, что стоило ему повзрослеть, как все эти украшения исчезли и стал он обыкновенным советским школьником в серой униформенке, с серой фуражкой с козырьком кокардой и еще что-то мне говорило, что и в будущем, во взрослом состоянии никогда не одеть ему сие экзотическое одеяние, в котором удобно гонять в горах отары овец, отстреливаться от волков и разбойников, и то была всего лишь игра… Я видел, я чувствовал инстинктивно, как изгонялась из жизни любая своеобычность и красота, как все смешивалось, усреднялось, и в одеждах, и в языках, и в строительстве, и в нравах, как безлико аляписто укрупнялось, и как-то понижалось, особенно в сравнении с тем миром, который я встречал в книгах, и большинство же меня окружающих взрослых принимали эту неизбежность, как правило, без малейшего протеста, а во мне все дергалось, трепыхалось, все хотелось чего-то необычного, как море, которое мы когда-то оставили.
В основном, все эти родственики локализовались в пределах большой золоченой рамы, которая в течении десятилетий заполнялась все новыми образами. Было их уже не менее сотни, вставленых в полукруглые альбомные уголки, придерживаемые стеклом, разных размеров, обычные, с овалом, пожелтевшие и не очень. Тетушка Ануш всегда просила родственников присылать ей фотокарточки, особенно если кто рождался, женился или умирал…. Мест уже не хватало, и она помещала их в уголки своей рамки. Многих из этих людей уже и не было в живых, и лишь она могла с ними беседовать или кому-то рассказывать (впрочем охотников слушать у нее бывало мало, разве такая же древняя армянка с соседнего двора, мать Карпуши).
Я отвлекался от всех этих непонятных людей и снова возвращался к скрипке. Унылые гаммы напоминали подъем и спуск по лестнице серьезных всегда скучных взрослых людей, более веселые арпеджио перепрыгивали через ступеньки, как дети, но в их систематической повторяемости чувствовалась вновь лишь ловушка взрослых, муштра лишь замаскированная под праздник… А преподаватель Роберт Исаич Канцель не уставал повторять, с сожалением смотря на меня светлыми ледяными очами, что самые великие музыканты играли эти самые скучнейшие гамы по пять часов в день!!! И сердце при этом слегка холодело от ужаса.
В темноте поблескивали громадные золоченые набалдашники, похожие на церковные купола, могучей металлической кровати с растительным чугунным узорчьем решеток и колоссальной периной. Сей альков был явно предназначен не для легкого игривого услаждения, а для темного и жаркого труда продолжения рода. А над ним фотография молодых тетушки Ануш и деда Авдея – у молодого Авдея уже начинали редеть волосы, однако, светлые усы слегка топорщились вверх и в больших светлых глазах таилась искорка усмешки. Говорили, что во время резни он перенес на себе свою будущую жену через Зангезурские горы. Силу он свою сохранял довольно долго – рассказывали, подаваемые к десерту грецкие орехи колол одним ударом пухлой белой лапы. А иногда, во время обеда перед тем как употребить украинский борщ, искусством готовки которым Ануш овладела в совершенстве, Авдей брал маленький стручок острейшего красного перца, одной крохотной дольки которого добавленной в борщ хватало бы на то чтобы вызвать у обычного человека во рту геенну огненную. Дед Авдей молча отправлял весь стручок в рот, крякал и некоторое время сидел неподвижно и в этот момент его могучий купол лысины, как свдетельствовали наблюдатели, покрывался тысячью мельчайших капелек пота… В двадцатых годах он стал довольно успешным нэпманом, с братом Власом что-то продавал, что-то покупал и скопил неплохое состояние. Но однажды в конце двадцатых годов он пришел домой, сел за стол и обхватив голову руками сказал; «Нам конец!». Только что он слуайно проходил мимо комсомольского митинга, на котором выступал его сын Митя и жарко, искренне клеймил богачей и нэпманов. «Ануш, ты послушай о чем эти босяки говорят! – поделить все поровну и раздать! А они работали? А они ночами не спали? Взять и отдать!» – возмущено повторял дед Авдей. Сына он хорошенько вздул, однако с тех пор глубоко задумался и стал еще более молчалив.
Экзекуция над сыном, однако не смогла остановить необратимый ход истории, обеспеченный крутыми мерами чека и НКВД: вскоре налоги взлетели настолько, что дело пришлось закрыть.
С тех пор дед Авдей стал тихим и примерным советским служащим, устроился какого-то завсклада, где, очевидно, как это бывало, негромко подворовывал (впрочем, воровством это считалось лишь с точки зрения советского государства, а с точки зрения Авдея было справедливой, хотя бы частичной компенсацией учиненного ему государством грабежа), ходил в белом френче в белой фуражке и с кожаным портфелем из крокодиловой кожи. А старший сын Митя пламенный комсомолец, пошел в рабочие вагоностроитенльного завода и к семидесятым годам, последовательно изведав все этапы – мастера, инженера, начальника цеха – дорос до директора.