Читать книгу Моя Сибирь (сборник) - Анастасия Цветаева - Страница 4
Анастасия Цветаева
Сказ о звонаре московском
Знакомство
ОглавлениеКотик оказался ручным. Он легко отозвался на приглашение в следующую же нашу встречу у Алексеевых. Он придет за мной в субботу перед всенощной.
Сегодня его не будет в их доме, и мне грустно. Вошел в душу. Но, сдав пачку карточек, я задержалась в беседе с Юлечкой. Я ее очень люблю. И сейчас я впервые увидала того, о ком только знала: дальнего родственника Алексея Ивановича, и я в волнении слежу за размахом маятника жизни. Иван Алексеевич! Кто не знает его на его родине! Зачинатель письменности одной из поволжских народностей, подобный герою народному, проложивший след – на века. Но десятилетия прошли – он пережил себя, он здесь живет на покое, потеряв память, забыв величье свое и свой труд. Он прошел, ведомый старушкой женой, через комнату в ванную, молчаливый, седой остов прошлого, грузный, отсутствующий… и я гляжу ему вслед.
О это чувство, которым содрогается молодость, глядя на зрелище старости, не оно ли незримым серебряным холодком трепещет по волосам юных, подготовляя, будя прислушиванье к тому, что должно прийти? Словно над бездной наклонясь, глядела я ему вслед.
«Но, – скажут мне, – передержка! Разве все доживают до недолжного возраста старости, до второго младенчества?»
«Да, да, – радостно впадаю я в возражение, – разве не было у создателя письменности поволжской седых лет творчества? Когда несогбенные еще плечи были могучи и широки? (Когда старость еще кралась к ним…) А наш Павлов, для моциона, весело, в 80, в городки игравший? Толстой, Лев, за год до смерти скакавший верхом? Да и я, наконец, тоже в 80 пишущая эти строки? Мечтающая на беговых, на норвежских коньках выйти на лед? Бегающая – не для одного моциона – из задора! На глазах молодежи, дробным бегом, не отставая от них, по эскалаторам? (Да, но – с чуть захолонувшим сердцем… И уже увлекающаяся лечебной гимнастикой, сыроедением (длит силы!). Проверяющая уже, изредка, цифры сахара и протромбина в крови, чтобы не оступиться нечаянно в притаившуюся за спиной смерть…»
– Значит, в субботу за вами заходит Котик? – сказала, выйдя за мной в переднюю, Юлечка. – Только будьте готовы, к вечернему звону нельзя опаздывать, да и он будет уже вне себя от страха, что опоздаем! Ему знаете что труднее всего? Вот именно эта точность, – он бы засел на колокольню за сколько хотите часов, он уже пробовал, на него там сердились; обещает только приготовить веревки, развести их все по порядку, чтобы качать, как надо ему, все звуки, – и вдруг тронет их, и еще до начала службы раздается звон, легкий… Не терпится!
Мы улыбались обе. От умиления, от предвкушения? От близости к таинственному для нас (над чем тоже наклонялись – в непознаваемое…).
– Вот Глиэр и хочет проверить его композиторство, – сказала она, – Котик ведь спорит с теми, кто уже после детства пытался его учить! Чему, мол, могут они научить меня, если они не слышат всех звуков? Один бемоль? Один диез? Они же глухие… Я бы мог их учить, но глухого не выучишь. И смеется, и потирает руки, – чешутся у него – звонить!
Часа за полтора до назначенного времени меня вызвали к телефону.
– В-вы гот-товы? – спросил голос Котика. – Я к в-вам иду!
Я кончила укутывать в «пастерначий» (как звался подарок Б. Л. Пастернака) сундучок, обитый изнутри мягким, кастрюлю с супом и – поменьше – с только что закипевшей кашей – доварится! – для сына Андрея – из школы придет без меня. И вот уже звонок, и гость входит в мою, заставленную старой мебелью, комнату.
– Я пришел з-з-заранее! – весело сообщил Котик. – Чтобы б-была уверенность, что н-не опоззда-ем!
Облистав взглядом стены, увешанные картинами и портретами, он пошел ходить вдоль них, сколько позволяла теснота.
– У в-вас интересно, – сказал он радостно. – Я люблю – так… Я н-не люблю голые комнаты. Т-тогда мне кажется, я – в тюрьме! Или – в больнице!
Он остановился перед большой фотографией моей сестры Марины.
– Оч-чень четкое из-изображение ми семнадцать бемолей! – воскликнул он поглощенно. – А эт-то – си двадцать три диеза, немного стерто!
Это была старая карточка Андрюшиного отца.
– И снова ми семнадцать бемолей, – перешел он взглядом к детской фотографии Марины и, далее, к мелкой группе, где на фоне итальянского сада в центре группы детей стояла 10-летняя сестра, моя Маруся в матроске, похожая на мальчика, – тут-т у вас везде от-чего-то ми семнадцать бемолей минор. – Его, видно, не интересовало, что он видит того же человека в различных возрастах, это – не доходило. – И – оп-пять! – уже совсем восхищенно вскричал он, взглянув на стоящую на письменном секретере рамку, где сестра моя, уже лет 30, была снята рядом с мужем и дочкой. – Это уд-дивительно! Основное звучание к-комнаты!
– А какая моя тональность? – спросила я улыбаясь.
– Ми шестнадцать диезов. Мажор! – тотчас (чуть изумленно, что спрашивают об очевидности) отозвался Котик. – И даже немного обиженно: – Это же – яс-сно…
– Это не только вам ясно. Котик? – пошутила я педагогически.
Он согласился сейчас же и, став серьезным:
– Ну да, ну да! От-того – не понимают! Разумеется… И в-вот я не понимаю, как можно жить и не слышать тон-нальности окружающих… В таком – м-мол-чанье! Наверное, эт-то – трудно для человека! Не слышать! Уд-дивительно! Я бы – не мог! Н-но – который час? Скажите, пожалуйста? Наверное, пора!
Мы выходили в голубоватые сумерки. Мерзляковский переулок был тих. Вдруг Котик остановился, прислушиваясь.
– Слыш-шите? – спросил он потрясенным голосом, и лицо его стало торжественно. – Это колокол Вишняк-ковский звонит! – проговорил он счастливо, самозабвенно. – Эт-то хорошо, что далеко! Я од-дин раз н-не смог его вынести – упал! Эт-то было – давно.
Воздух был совершенно тих, никакого звона не слышалось, без слов, одним согласным с ним волненьем, я ощутила: не «ему кажется», а – «мы не слышим…»
Существование огромного мира звуков, нам недоступного, прошло по нас трепетом о себе заявившей реальности. Вдруг открывшейся.
Большой двор церковный в одном из замоскворецких переулков медленно наполнялся народом. Если бы взглянуть на него сверху – обозначилось бы две струи идущих: одна направлялась в храм, другая растекалась по дальнему углу двора, над которым возвышалась колокольня. И в то время как первая струя входила в двери – безмолвно, вторая наполняла двор – жужжанием разговоров. Переговаривались, то и дело взглядывая вверх, где виднелся, по временам исчезая, силуэт человека в темном и в шапке. Он что-то делал там, наклоняясь и выпрямляясь.
– Готовится! – сказала мне Юлечка.
Среди толпы, собиравшейся, я заметила группу людей, чем-то от других отличавшихся: они держались вместе, оживленно разговаривая, было даже похоже на спор. В их внешности было что-то особенное – некая холеность, стать; меховые их шапки казались из лучшего меха. У двоих волосы выдавались из-под меха – длинные, почти до плеч. И красота или оригинальность черт.
– Музыканты! – шепнула мне Юлечка. – Завсегдатаи, когда он играет!
– Может быть, и Глиэр тут?
– Может быть…
Низкая под высоким очертаньем церкви дверь, впуская народ, то и дело открывала свою освещенность, согретую теплым цветом, желтоватым. Мороз пощипывал. Люди похлопывали нога о ногу. Ожиданье становилось томительным. И все-таки нежданно оно ворвалось, непохожее на тишину… Словно небо рухнуло! Грозовой удар! Гул – и второй удар. Мерно, один за другим рушится музыкальный гром, и гул идет от него… И вдруг – заголосило, залилось птичьим щебетом, заливчатым пением неведомо больших птиц, праздником колокольного ликования! Перекликанье звуков светлых, сияющих на фоне гуда и гула! Перемежающиеся мелодии, спорящие, уступающие голоса… Оглушительно нежданные сочетания, немыслимые в руках одного человека! Колокольный оркестр!..
Это было половодье, хлынувшее, сломав ледоход, потоками заливающее окрестность…
Подняв головы, смотрели стоявшие на того, кто играл вверху, запрокинувшись, – он летел бы, если б не держали его привязи языков колокольных, которые он держал в самозабвенном движении, как бы обняв распростертыми руками всю колокольню, увешанную множеством колоколов. Они, гигантские птицы, испускали медные, гулкие звоны, золотистые, серебряные крики, бившиеся о синее серебро ласточкиных голосов, наполнивших ночь небывалым костром мелодий. Вырываясь из гущ звуков, они загорались отдельными созвучиями, взлетавшими птичьими стаями, звуки – все выше и выше, наполняли небо, переполняли его – но уже бежал по лесенке псаломщик, что «хватит! Больше не надо звонить!». А звонарь, должно быть, «зашелся», не слушает! Заканчивает свою «гармонизацию»…
– Д-да! – потерянно сказал высокий длиннобородый старик. – Много я звонарей на веку моем слышал, но этот…
И не хватило слов! Люди – жужжали.
– У него совершенно органный звук! – говорил кто-то. – Я ничего подобного…
– Да нет, не орган, понимаете – это оркестр какой-то!
– Гений, конечно!
– Так ему же Наркомпрос колоколов навыдавал! – пробовал «объяснить» какой-то голос попроще.
– Ну и что же? Наркомпрос, что ли, играет? Нам с тобой хоть со всего Союза колокола привези…
– Много звонарей на веку моем слышал, но этот…
Темные – уж не глаза, а очи Юлечкины из-под пухового платка сверкали, – похоже, что материнской гордостью.
– Не напрасно я вас сюда привела?
Слова ее были будто обыкновенны, но горенье лица напоминало картины Нестерова, Сурикова.
– Знаете, кого вы сейчас напоминаете в этом платке, во дворе этом? – сказала я ей. – Женщин из Мельникова-Печерского «В лесах», «На горах» – читали?
Читала ли? Ужель не читала? Вся душа ее русская одержимо светилась в ее восхищенном лице. Народ расходился. Мы ждали виновника торжества.
Он вышел к нам радостный.
Взгляд, которым одарила его Юлечка, был от земли оторван. Но, увидев его красные уши, она вернулась к реальности.
– Пойдемте к нам, – сказала она просто, – мама сейчас нас чаем напоит! И лекарство вам даст, вы же еще простужены.
На другой день Котик сказал мне:
– Я был у Глиэра. Вчера. Он папин друг. Да! – вдруг он заволновался. – Он хо-хочет учить меня по всем правилам к-к-композиции! Это же совсем мне не нужно! На фортепиано! Что можно в-выразить на этой несчастной темперированной д-дуре с ее несчастными линейками? М-мои к-колок-кольные гармонизации – разве он их не слышал? К-когда ум-мерла моя бабушка, я упал в припадке, но когда я потом встал, я сразу сыграл новую гармонизацию до 119 диезов, и я тут же ее записал, но запись… всегда н-не то получается, он-ни эт-то не понимают!
Он сказал эти слова с такой трудновыразимой горечью, что лицо его помогло себе – гримасой, вмиг состарившей его.
– Я это все знал, когда сочинял мои детские соч-чинения, я вам их покажу, когда в-вы ко мне придете. – Но ведь я тогда еще не встретился с к-колоколами! Препо-добные! Они же не понимают, что такое к-колокола! Н-но я обещал вам показать рисунок! Мои 1701 звук! – оживился он. И он попросил лист бумаги.
Пока я в кухне готовила нам ужин, разогревала чечевичную кашу и клюквенный кисель, всегда напоминавший мне детство, Котик, сев на диване в моей комнате, что-то чертил и надписывал. Но я настояла, чтобы он сначала поел. Он согласился охотно. От еды лицо его порозовело, он сидел такой красивый, привлекательный, нарядный, здоровый, что мне в голову не приходило вспоминать его небесную музыку…
И вот этот таинственный мир! Он нарисовал четко чертеж правильными линиями и надписал круглым детским почерком.
– Это же совсем просто! – сказал Котик, передавая мне лист. – 243 з-звучания в каждой ноте (центральная и в обе стороны от нее по 121 бемоль и 121 диез), если помножить на 7 нот октавы – получается 1701. Эт-то же ребенок поймет! Почему же он-ни не понимают? Он-ни думают, я ф-фантазирую! Потому, что он-ни – не слышат! Вы понимаете? Они не слышат, а получается, что я вин-новат!
Ему стало смешно. Он рассмеялся заливчато, и можно бы назвать его смех ребячьим – если бы на дне его не звучало горечи и даже, в пределе, отчаяния. Он как-то поперхнулся им и, переставая смеяться:
– В-вот и вся моя история! Это совсем просто! Но на рояле я же не могу сыграть эти 243 звука, когда н-на этих несчастных ч-черных – всего один диез и один несчастный бемоль… Я слышу все звуки, которых они не слышат!.. Нет, нет, не так! – вдруг вскричал он просветленным зажегшимся голосом. – Они т-тоже слышат! То есть нет, они звучания не слышат, – закричал он, – но т-то впечатление, которое получается от колок-кольных гармонизаций, они его отличают, потому они и ходят слушать м-мою игру в церкви святого Марона… – Он вдруг увял. Чего-то ему не удалось договорить, ему понятного. – Эт-тот Глиэр, он… – Он встал. – М-мне пора идти…
– Котик! – сказала я очень просительно, – но вы все-таки можете сыграть – на рояле? Ту рояльную гармонизацию ми-бемоль минор. Вашей «Мибемоль минор» посвященную. Вы же играли где-то, и люди же восхищались… Мы с вами пойдем к моим друзьям – там бабушка замечательная, писательница, а дочка красавица, концертмейстер. Нет, это не важно! – поспешила я, видя, как черты Котика исказились. – Я к тому, что рояль у нее, отличный звук! И еще там – маленький мальчик, трех лет, такой ребенок… Даже если вы детей не любите, то этого вы…
– Я д-детей – люблю, – сказал Котик, – дети л-лучше все понимают, они просто – понимают! Хорошо, я пойду с вами и поиграю, но вот если бы у них были к-колокола…