Читать книгу Гармония – моё второе имя - Анатолий Андреев - Страница 4

Книга первая. Выше знамя!
4. Слезинка ребенка

Оглавление

Мама время от времени рассказывала мне забавную историю из моего детства, которую я и сам помнил, правда, смутно, но вместе с тем ярко, и всегда дополнял ее какими-то новыми подробностями; наверно, просто выдумывал.

Я ходил тогда в детский садик № 17, располагавшийся, кажется, по улице имени славной дочери то ли болгарского, то ли казахского народа (а может, вообще индийского? Надо посмотреть старую карту Минска). Однажды девочка с длинными светлыми волосами (наличие длинных волос делало любую девочку, девушку или женщину в моих глазах писаной красавицей) по имени Оксана предложила мне стать ее мужем. Поигрывая волосами, она быстренько объяснила мне причины такого экстравагантного предложения. Дело в том, что у ее мамы не было мужа, и Оксана, очевидно, решила, что уж она-то заведет себе мужа обязательно. И чем раньше – тем лучше.

Я сначала заколебался, в мои планы не входило жениться в столь нежном возрасте; но когда выяснилось, что свадьба у нас будет настоящая, что это событие мы всей группой отпразднуем с размахом – организуем застолье со вкусным печеньем и кексом (а кекс в то время был главным удовольствием моей жизни, пожалуй, он вполне мог конкурировать с длинными волосами прекрасной Оксаны; да и сейчас мне трудно устоять перед поджаристой корочкой, отдающей мягким ванильным ароматом, из-под которой проглядывают гроздья набухшего темным янтарем изюма) – я поспешно согласился.

И вот я сидел во главе стола рядом с девочкой с распущенными длинными волосами и уплетал кекс за обе щеки. Это был миг настоящего счастья, который я пронзительно помню до сих пор. Ванилин, изюм и желтоватое рыхлое тесто – это вкус счастья; девочка с длинными волосами, трогательно контролирующая процесс, касающийся самой сути счастья (чтобы кекс у тебя никогда не кончался), – это образ счастья.

– Все, теперь ты будешь любить меня всегда и никогда не бросишь. Правда?

Я энергично кивал головой, строго следя за тем, чтобы рот у меня был набит до отказа.

– Нет, ты скажи, чтобы все слышали, – настаивала Оксана.

– Да, – сказал я, сделав краткую паузу ради своей жены.

– Вот видите, – сказала Оксана, – он сказал «да».

Я еще раз кивнул, подтверждая сказанное. После этого попросил газированный напиток «Буратино».

Вот и все, что я помнил, если не считать улыбчивых солнечных бликов, круглого лица воспитательницы, да еще странного выражения глаз моей мамы, которой сообщили, что сын ее единокровный отныне скоропостижно женат.

Впрочем, все это я мог уже и выдумать.

Мама моя живет только в детских моих воспоминаниях, которых сохранилось совсем немного. Вот одно из них.

Мама тяжело заболела, и я сидел возле нее с не детски серьезным выражением лица. Она решила, что ее женатый сын сильно переживает за маму, и стала меня утешать, тронутая той самой слезинкой ребенка.

– Все будет хорошо, мой сынуля.

Я понимаю Достоевского, который детей-ангелочков сделал символами чистоты и неиспорченности. Я бы только уточнил: они являются символами святой простоты, да-да.

– Мама, а с кем я буду жить, когда ты умрешь? С папой? – заботливо поинтересовался я. Что-то подсказывало мне, что папа, которого держала в семье только болезнь мамы, никак не сможет ее заменить. Так оно, собственно, и произошло.

При этом я точно помню проявление деликатности, которое растрогало меня самого: я ни словом не обмолвился о проблеме изобилия кексов, которая вполне могла ожидать меня в будущем. Я подумал, что нехорошо думать о кексах в тот момент, когда маме плохо. И еще я подумал о том, что наверняка веду себя как хороший мальчик, вполне заслуживающий похвалы мамы.

Любил ли я маму?

Конечно. Несомненно. Однако моя любовь к ней была тесно переплетена с эгоистическими интересами; я любил ее свято и беззаветно, но при этом с большой пользой для себя; с детства, когда я еще толком не научился врать, во мне честно закрепилось ощущение: любить – значит, бороться, в случае удачи – подчинять, в идеале – побеждать. Любовь была неотделима от соперничества, изворотливости, хитрости. У взрослого «дяди» все сложнее – в том случае, правда, если у него появляется чувство собственного достоинства (как результат любви, заметим). В этом случае он храбро и мудро воюет не только со всем миром, не только с любимой, но прежде всего – с самим собой. Любовь – это большая наука.

Мамы не стало, и с тех пор для меня главной проблемой стала проблема любви. Я ревниво наблюдал за тем, как чужие родители любят своих детей, как они делают вид, что любят чужих детей, как дети любят своих родителей и позволяют себе капризничать, уверенные в том, что их не бросят. Если я чему-то и завидовал, то именно этой уверенности. Я чувствовал себя страшно одиноким (мне не с кем было бороться, некого было душить в объятиях!), к тому же беспомощным и беззащитным дитятей, хотя все вокруг твердили о том, как быстро я повзрослел и стал «все понимать». Им просто выгодно было считать меня взрослым, ведь это ребенок требует к себе повышенного внимания, а человек самостоятельный – уже нет, вот они и миндальничали со мной как со взрослым. А я не торопился во взрослую жизнь, хотя и детская жизнь моя оборвалась явно раньше времени. Кексы и длинные волосы, как у мамы, – вот и все мои детские слабости.

«Чувство между мужчиной и женщиной, яркое, похожее на любовь», нас с Элеонорой, разумеется, так и не связало. Моя философия любви в тот момент базировалась вокруг немудреного постулата: скажи мне, кого ты любишь, и я скажу, чего стоит твоя любовь. Любить Элеонору?

Пошлость я чувствовал нутром уже тогда.

И я, подчиняясь чувству ностальгии, смешанного с чувством мечты, отправился в тот самый детский садик, где когда-то благополучно женился на Оксане.

Странно, но мне удалось заполучить ее адресок, правдами и неправдами. «Главное – результат», – как любила поучать Марго. И я его добился. Я купил цветы и отправился на свидание с женой своего детства. Зачем?

Спросите у Достоевского. Захотел – и все тут.

Дело было под вечер. Перышко луны нерешительно зависло в синем небе. Я пытался представить себе лицо и фигуру Оксаны – но у меня ничего не получалось. Девочка с длинными волосами никак не превращалась в моем воображении во взрослую барышню. Да и вообще моя затея стала казаться мне все более и более нелепой. Даже где-то пошлой, что в моем тогдашнем понимании было величайшим грехом. Излишняя наивность или наигранный романтизм – это яркие оттенки в спектре пошлости. (Позже, много лет спустя, когда я стал трактовать пошлость как неосознанную ложь, я понял, что был прав в своем бессознательном отношении к пошлости.)

Дверь, обитую потрепанным, каким-то ржавым дерматином, открыла озабоченная девушка с русыми волосами, забранными в хвостик.

– Оксана?

– Да…

– Меня зовут Герман, Герман Романов. Я человек из вашего детства…

На ней был фартук, и от нее пахло густым кухонным духом: жареным луком, вареным мясом. Она смотрела на меня, на букет и долго не понимала, о чем я говорю. Правда, следует отдать ей должное: ей становилось неловко оттого, что я просто корчился от неловкости.

Потом она приняла цветы и растерянно держала меня в прихожей, не зная, как со мной поступить. Что ни говори, а детская история со свадьбой – наше общее забавное прошлое – должна была сближать нас; я уже считался не человеком с улицы, а старинным знакомым.

Но нам было решительно не о чем говорить. Бывает так, что с человеком сразу становится интересно, а чаще случается – наоборот: через минуту делается ясно, что мы напрасно теряем время.

И тут Оксана удивила меня: вопреки одновременно уловленному нами ощущению бесперспективности наших отношений, она решительно сдернула с себя фартук, оставшись в вылинявшем сарафане (она была в том возрасте, когда шмотка любого покроя и фасона только подчеркивает прелести женской фигуры), и коротко указала мне на дверь в гостиную. Ее уверенные жесты смутно напомнили мне девочку из чудного детсада № 17.

Я осторожно переступил порог. На полу, покрытом зеленой ковровой дорожкой, сидела девочка с длинными волосами и складывала теремок из разноцветных кубиков.

– Ты кто? – спросил я.

– Я Рита, мамина и бабушкина дочь, – ответило мне милое существо голоском девочки Оксаны из моего прошлого.

– А в садик ты ходишь?

Она молча кивнула, продолжая серьезно играть.

– А воспитательницы у вас хорошие? – отчего-то поинтересовался я.

– Тетя Маша хорошая, добрая, а тетя Зина плохая, злая.

– Понятно. А хочешь знать, как меня зовут?

Девочка Рита отрицательно качнула головой.

Настоящее Оксаны тоже становилось мне более-менее понятным.

– Меня зовут Герман, и я учу детей в школе. Учил, гм-гм.

– А чему ты их учишь? Чтобы они тебя слушались? – спросила Рита, любуясь теремком.

– Славная малышка, – как воспитанный взрослый сообщил я Оксане, которая вошла в комнату с откупоренной бутылкой «Рислинга» в одной руке и двумя узкими фужерами в другой (подчеркнутую независимость, а может, и страх обрести зависимость, кто знает, я читал в каждом движении). Из уважения к гостю она набросила на себя светлую блузку, больше не изменив в своем облике буквально ничего. Уважение к гостю подозрительно напоминало форму уважения к самой себе. Во всяком случае, я не чувствовал, что именно меня собираются радовать свежим нарядом.

– Мы одни растем, без папы, нам положено быть славными, – сказала она спокойно, без вызова, разливая вино.

– Интересно, а наши воспитательницы были хорошими? Я их совершенно не помню. Помню только чье-то круглое лицо. Круглое почему-то считается добрым, а вот если морда клином…

– Я не помню вообще ничего из раннего детства, даже нашей свадьбы, извини. Хотя и верю, что она была.

– Хороших воспитателей и учителей не помнят. А вот монстров запоминают навсегда.

– Какой смысл пить за прошлое, которого не помним, верно? Давай выпьем за будущее, которого не знаем.

В этот момент Рита попросила включить ей телевизор, чтобы посмотреть «Спокойной ночи, малыши». Но передачу отменили: Брежнев все-таки умер. По всем каналам звучала изысканно скорбная музыка. Весь классический траурный репертуар мира был у ног звездного генсека.

Мы выпили, и я сказал:

– Мне кажется, я знаю свое будущее. Я его чувствую.

И ни с того ни с сего добавил:

– На днях я ухожу из школы.

– Почему?

– Потому что фактически я убил ученика.

– Как это убил? В буквальном смысле, что ли?

– Буквальнее не бывает.

– Так ты злой?

Я пожал плечами и зачем-то рассказал ей, незнакомому человеку, историю Пашки Кузнечика, которому я сначала кулаком отбил внутренности, и он начал на глазах желтеть и вянуть; а потом Учитель из педагогических соображений добил его своим кедом.

– Сейчас Пашка в реанимации. Что с ним – определить не могут. Он просто гаснет. Юрий Борисыч, само собой, поспешил донести на меня Маргарите Петровне, и та, не дожидаясь конца истории, попросила меня написать заявление об уходе «по собственному желанию». Что я и сделал.

– А может, он умирает и не из-за тебя вовсе; может, он чем-нибудь болеет.

– Я до сих пор косточками кулака чувствую противную мягкость его ливера…

– Совесть мучает?

– Интересный вопрос. Если Гусь умирает действительно из-за моего кулака, то мне ужасно не по себе. Но если он загибается по какой-то другой причине… Нет, радости я не испытываю; мне просто все равно.

На самом деле для меня во всей этой истории поразительнее всего было то, что Гусь никому, ни единой душе не обмолвился о том, что я двинул его в живот в коридоре, как бог черепаху. Это вызывало у меня не уважение к Гусю, вовсе нет; это обостряло то, что Оксана назвала «муки совести». Словно я ударил больного или упавшего человека, не зная при этом, что он болен или упал.

Но бежать к Гусю и каяться…

Я чувствовал фальшь и ложь такого поступка в стиле какой-нибудь Марго. Возможно, они и ждут от меня такого поступка. Тем более не пойду. На похороны, возможно, явлюсь, а вот в больницу любоваться страданиями усыхающего, то бишь усопающего, – увольте.

– Как ты думаешь, ты – сволочь, Герман?

– Думаю, что нет. Вряд ли. Вот Учитель – сволочь. И Марго тоже.

– Ты же не жениться на мне пришел, верно?

– Сразу не скажешь, зачем я пришел. Иногда я понимаю причины своих поступков годы спустя. Но действовать надо уже сегодня. Вот так и живем, слегка вслепую… Самые ответственные решения приходится принимать в молодости, когда не понимаешь ни себя, ни других. Молодость – пора принятия зрелых решений… Это похоже на насмешку.

– Кто над нами смеется, Герман?

– Да никто. И от этого насмешка кажется мне особенно гнусной. Над тобой никто не смеется – а насмешка вот она, до ушей. Чепуха какая-то.

– Ты мне понравился. Не зря я выбрала тебя в детском саду.

– Ты уверена, что это ты меня выбрала? Я ведь тебя тоже выбрал.

– Ну, уж нет, Герман Львович. Я же себя знаю. Мужчина выбирает после того, как выбрала женщина.

– Почему же тогда всегда и во всем виноват мужчина?

– Не надо было соглашаться, милый. Женщины часто ошибаются.

– Ты мне тоже понравилась. Но женюсь я на Вите.

– Кто такой Витя?

Гармония – моё второе имя

Подняться наверх