Читать книгу Озерное чудо (сборник) - Анатолий Байбородин - Страница 39
Повести
Утоли мои печали
Часть вторая
Не попомни зла
ХI
ОглавлениеИван Краснобаев, после учебы не зацепившись в Иркутске, вместе с Ириной, женой, и малым чадом вернулся в степное село, где на берегу заросшего травой и обмелевшего озера отыграло утренними зорьками его рыбацкое детство. Пристроились в деревенскую газету, сочиняли про пастухов и доярок, чабанов и рыбаков, костерили на все лопатки деревенских пьянчуг и лодырей.
В первый же день сходил на другой край деревни, глянул родную избу, не чуя в себе духа сунуться даже в ограду, чего-то смущаясь и пугаясь, – может быть, не желая лишний раз бередить душу поминанием о малолетстве, о навечно канувшем, самом отрадном, как ему чудилось, вольном времечке, а может быть, просто стесняясь нынешних хозяев и побаиваясь, что встреча с родным домом и детством выйдет смешно и грешно, как на сцене, куда его силком выпихнули, потому что душа молчала. Да и отпугивал дом, поправленный новыми владельцами, поднятый венца на два, зашитый дощечками «в ёлочку» и ядовито раскрашенный, ставший на обличку до обидного чужим, словно отобрали его у Ивана, присвоили навечно и, чтоб уж не чуял родным, переделали на свой хитрый лад.
В окне смутно и тревожно качнулось чьё-то лицо, а потом из ограды, переваливаясь уткой, придерживая ладонями разбухший живот, натянувший и вздыбивший блеклое, ситцевое платье, вышла хозяйка; широко и основательно расставив перевитые синими жилами босые ноги с зачерствелыми, бурыми ступнями, остановилась в калитке, застив собой весь проём; к ногам её тут же прижался, выбежавший следом, чумазый парнишонка, на котором была лишь коротенькая, до пупа, замызганная майка, оттянутая солдатской медалью; следом явилось и вовсе чудечко на блюдечке: в одних трусах до колен, в коробистых черных перчатках, с деревянным автоматом на шее, но при галстуке и фетровой шляпе, которые, похоже, долго жевал теленок; за парнишками выглянули и две крепенькие, лет десяти, русокосые и синеглазые девчушки, вроде как двойнята, в одинаково пёстреньких, застиранных, долгополых платьях; и все они – и мать, и выводок – настороженно и неприветливо глазели на Ивана, отчего ему стало неловко, досадно, и он буркнул про себя: «Вылупились, как бараны на новые ворота…»; после прикинул с насмешливым вздохом: «Господи, живут же люди, а…»
Хозяйке, кажется, тоже не глянулся этот… по виду вроде городской парень… сухостойный, с глубоко запавшими, печальными глазами, с волосами ниже плеч, облегающими носастое, крупное лицо. Но больше всего хозяйке не по нраву пришлось то, что парень, будто пристыв к земле, подозрительно долго и хватко оглядывает избу: с чего бы это вдруг?.. не измыслил ли чего худого? Уж не представитель ли какой?.. Может быть, вспомнилось пугающее стародеревенское: уполномоченный, или, как мужики переиначали, упал намоченный…
Смутившись под напором хозяйкиного взгляда, Иван сердито развернулся и быстро пошёл по тракту, так ни разу и не обернувшись; хотя и манило оглянуться, посмотреть ещё раз на семейку – на желтоголовый, синеглазый выводок, на мать-квохтуху, дохаживающую, кажется, последние деньки, готовую со дня на день принести в избу ещё одного такого же желтоволосого цыплёнка; хотелось обернуться, – даже мимолетная зависть вдруг ворохнулась в нём.
Но зависть была случайной, неведомой, короткой, потому что его не умилили ребятишки малые и баба на сносях, похожая на широкое и вольное, вспаханное и засеянное, хлебное поле, похожая и на ржаной каравай, пышущий ласковым жаром, – еще не чуял Иван в том счастливой отрады. Господи, какое там счастье?! Стоило ему лишь вообразить себя, обвещанного ребятишками, в деревенской семейной колготне, как глухо обволакивала всю его суть отупляющая, сонная скука, и томило чувство безысходности.
Торопливо и обиженно уходил Иван от дома; в глазах какое-то время маячил форсисто раскрашенный фасад, из которого, не печаля и не радуя души, утомлённым эхом проступал, словно из тумана, старопрежний дедовский сруб, – там, в тумане, угасло Иваново детство… Вскоре он забыл обновленный дом и, редко заглядывая в родной край деревни, помнил лишь свою прежнюю избу.
* * *
Осенью отвели чадушко учиться, а коль в деревне, да и на могилках, Краснобаевых, – Ивановых родичей, далеких и близких, – хоть пруд пруди, или, как говорил отец: до Москвы не переставишь раком, то в первом классе, куда угодила дочь, оказалось четыре краснобаевских девчушек, и три из них Оксаны – имечко вышло о ту пору ходовым. И пришлось молоденькой учителке величать соплюшек по имени-отчеству: Оксана Ивановна… Петровна… Семеновна.
И помнится – дело вышло после Покрова Богородицы, – пришли под вечер с работы и лишь переступили порог, как дочь им все и выложила. Иван, разозленный, чтобы не дать волю рукам, не испугать дочь, быстро сел на порожек, тряскими руками выудил из пачки сигарету, и лишь немного отойдя, глянул на разор, учиненный дочерью в их семейном гнезде.
Поселили молодых в двухквартирном брусовом бараке, желтеющем в ряду таких же бараков, лупоглазо взирающих на степные увалы. Жизнь о ту пору[23] вышла сытая, крепкая и надежно проглядная в даль, а посему женки охотно и наперегонки рожали, – словом, подружек дочери хватало за глаза. Вот они, милые оксанины товарочки, и похозяйничали в квартире, а заводилой конечно же была Лилька, соседская баламутка, прозванная Пугачихой, которую Иван и близь калитки не пускал, а на улице молча обходил стороной.
Пировали девчушки на славу, опустошили холодильник, где теперь и таракан мог с голоду повеситься; добрались и до коробки конфет, припасенных на случай гостей, и те слупили, не поморщились. А уж на сытые пузочки так раздурелись, – хоть всех святых выноси, будто Мамай прошел, и если водился около печной вьюшки старый домовёнок, и тот, поди, ноги в горсть и дунул из жилья, как ошпаренный. Разметали оксанины товарки книги по полу, иные порвали, затоптали, потом выворотили из комода некорыстную одёжу, – наряжались в материны платья и концерты ставили – поет!.. Алла!.. Пугачева!.. – а вырядившись, кудерьки взлохматили копной – «я у мамы дурочка», и мордашки намалевали, разорив материну котомочку с чаровными тенями и заветными помадами. Раскраска еще виднелась на испуганном лице Оксаны, хотя дочь с ярыми слезами шоркала глаза и щеки.
Прибору хватило Ивану с женой на весь вечер, а уж за поздним ужином, когда за окном сеял осенний мелкий дождичек, попробовал он, как обычно, поучить Оксану уму-разуму.
– Ты, дорогуша, не будь такой дурой-то, – начал Иван тихо. – Такой полоротой… – он чуть было не прибавил: полодырой, – такой вырастешь, всю жизнь будешь маяться потом. Тебя же любой обманет, обкрутит. Можно быть доброй, но доброта доброте рознь. Простота, говорят, хуже воровства… Вот сейчас забежит бандюга, скажет тебе: дай нож? Ты же добрая, ты ему дашь ножик, а он, может, пойдет да этим ножиком человека заколет… Вот тебе и доброта…
– Ну, ты уж загнул, – фыркнула Ирина. – Пугаешь ребенка на ночь глядя.
– Я для примера… – Иван с досадой глянул на жену, потом продолжил наставления: – Я тебе, Оксана, сколь талдычил: не води ты Пугачиху домой, а если уж так хочется с ней играть, дуйте на улицу. Чего в доме париться?! Хоть свежим воздухом подышишь…
– А почему меня будут обманывать? – опустив руку с куском хлеба, понуро спросила дочь. – Что, люди обманщики, да?
– Н-но, елки-моталки, говори не говори, никакого толку, как об стенку горох, – занервничал Иван. – А почему тебя сейчас на каждом шагу обкручивают?
– Когда, когда обкручивали?! Не знаешь и не говори.
– Да что там всякую чушь пороть! Пугачиха вчера рубль выманила?.. Выманила?.. Скажешь, нет?
– Ничего не выманила, я сама угостила, вотушки, вотушки! – огрызнулась Оксана.
– Ишь, ты, какая богачка нашлась, разугощалась. Мы тут с копейки на копейку перебиваемся с матерью, а она, ишь ты… Что-то тебя, я гляжу, никто не угощает. Вон у Пугачихи твоей, у подружки ненаглядной, и снега зимой не выпросишь. Маленькая-маленькая, а не чета тебе, все-о соображает, такая лиса хитрющая, каких белый свет не видывал…
23
Семидесятые, восьмидесятые годы ХХ века, когда еще вся социальная жизнь была почти бесплатной, когда поджидали коммунизм.