Читать книгу Почти все о женщинах и немного о дельфинах (сборник) - Анатолий Малкин - Страница 2

Почти все о женщинах и немного о дельфинах

Оглавление

1

Она уходила из меня. Я не знал, как назвать ее – сказать жизнь или энергия было бы просто и как-то скучно. Уходила сама суть, твердость и стремление. Пружина, туго свернутая глубоко внутри, смягчала свою упругость и, расширяясь, раскатывала тело в тонкий лист, который слабо шевелился под дуновениями воздуха. Сладкая слабость не пугала больше, в ней хотелось нежиться, уплывая в бесконечный ласковый сон. Когда в пальцы, в ноги и шею пришло онемение, и я понял, что превращаюсь в беспомощный обрубок, то глаза открылись сами собой. Я долго пытался пошевелиться и даже начал рычать от бессилия. Но проснулся окончательно, только когда ожил мизинец на правой ноге – потеплел и стал прежним, своим.

Этот сон повторялся все чаще, и я долго думал почему, но сегодня понял, что это старость колдует надо мной ночью, приготавливая к неизбежному.

Вообще стремительный переход в ряды пожилых, в ряды той части человечества, за которой существуют только уже вовсе мамонты-долгожители, вызывал оторопь. Даже писать об этом можно, лишь прикинувшись, что речь идет о ком-то другом, писать, размышляя над повадками и странностями, болезнями и чудачествами, крашеными волосами и вставными зубами, мрачной раздражительностью, занудством, забывчивостью, слезливостью, жалкостью и еще тысячью признаков, которых мы сторонимся, над которыми мы посмеиваемся или мелко крестимся внутри, неожиданно столкнувшись с ними. Старость, конечно, часть жизни, но ты твердо уверен, что часть другой, не твоей, пока не увидишь ее в зеркале.

И вот, разглядев в нем старика, очень важно не испугаться и понять, что вот это точно навсегда и завтра теперь – просто статистическая случайность.

А дальше подстерегает еще одна история – можно начать суетиться, торопясь наверстать упущенное, и, если это вдруг победит тебя – мир сразу превратится в квадратные метры, жидкую жвачку из безвкусной еды и череду бесцветных впечатлений.

Б-р-р-р!

Особенно располагают к этой напасти съемные квартиры, в которых с третьего взгляда только и понимаешь, что за потолок нависает над тобой и как нащупать дверь в чужой темноте.

2

Нервное уныние меня терзает обычно в середине ночи, часов так около четырех, но если открыть окно и глотнуть свежего воздуха – на двадцатом этаже он даже без примеси запахов асфальта и бензиновой гари, – то потом и в десять из сна никак себя невозможно вырвать.

Но сегодня как-то по-особенному не спалось. Я огорчился, что сладость спать без задних ног старость потихоньку тоже уволокла, но потом вспомнил, как засыпал вчера и почему мозги продолжают бунтовать.


Еще в советские годы, когда обретался в студентах, неожиданно оказался в Публичке. Бесконечное здание библиотеки казенного желтого цвета занимало почти целый пролет набережной между двумя мостами через Фонтанку, а анфилады читальных залов были усеяны множеством длинных деревянных столов, освещенных тусклым светом громоздких бронзовых ламп под зелеными стеклянными абажурами.

Проникнуть в хранилище запрещенных к общему доступу знаний мне удалось благодаря письму из деканата, направлявшего меня в это святая святых для проведения научной работы по истории революционного движения. На самом-то деле я собирался писать сценарий для студенческой агитбригады, но для маскировки обложился кучей толстенных книг из собраний сочинений разных классиков марксизма, а уж к ним вдогонку заказал и несколько архивных подшивок пожелтевших газет начала прошлого века и зарылся в них, разглядывая картинки неведомой мне жизни, выписывая стихи Саши Черного, Мариенгофа, Северянина, а также забавные объявления и анекдоты.

И вдруг наткнулся на статью немецкого нумеролога, в которой описывался способ вычисления длительности жизни. Совсем простой. Нужно было сложить цифры дня, месяца и года рождения, потом умножить полученный результат на количество прожитых лет, прибавить год, в котором живешь сейчас, и разделить на некий коэффициент.

И я сдуру начал считать годы жизни своего отца. Когда понял, что, по подсчетам, ему оставалось протянуть всего пару месяцев, перепугался смертельно – тут же сдал газеты, а библиотеку с того дня стал обходить по другой стороне реки.

Но это не помогло – цифры оказались верными.

Несколько раз с тех пор, взрослея и двигаясь по уже известной мне шкале жизни, я пытался вспомнить методику расчета, но страх оказался так силен, что самое важное действие начисто исчезло из памяти, словно там сработал какой-то предохранитель.

А сегодня ночью вспомнил.

В предрассветном сонном мороке, тягучем и неотступном, похожем на тот, что заманил Германа из «Пиковой дамы» в убийственную ловушку, ко мне вдруг возвратилась забытая со страху формула. Цифры всплыли из какой-то неподвластной времени глубины и впечатались в изнанку закрытых век, словно в негативную фотопластинку.

Я их узнал – это была та самая смертельная комбинация.


И как провозвестник начала изменений, ожил телефон – засветло нашла меня та, с которой когда-то ненадолго слепился в молодом трясучем желании. Подзабытый уже хрипатый голос, сдобренный, как всегда, бессмысленным матерком – фигурой русской речи, без которой язык наш ущербен и не вполне способен выражать сильные чувства и у женщин почти всегда звучит по-особенному грубо, сообщая окружающим про их беззащитность, – принадлежал Поле. Так для порядка я звал свою первую жену, первую Олю.

Начала она, как обычно, без разгона, словно продолжая вчерашний разговор про истории с поездками в разные страны, про усталость от маминой старости и безо всякого стеснения о своих женских болячках, о врачах, которые совсем сошли с ума и берут не по-божески, а затем, прервав себя только на затяжку сигаретой, перескочила на неумение близких разглядеть широту ее души, великодушие и благородство помыслов, и все это было пересыпано множеством советов, на которые я невпопад угукал или молчал. Словом, неслось ко мне из трубки то же, что и раньше, будто не было между нами многих лет безмолвия, и таким славным этот водопад слов вдруг показался мне, что даже захотелось, чтобы звонок этот был бы не из сегодня, а из того далекого прошлого, когда я был безмятежно молод, и я подумал, что раздался он совсем не случайно.


– Что-нибудь случилось? – мне удалось вклиниться в паузу между затяжками.

– Ну почему ты совсем не меняешься? Деревяшка деревяшкой.

– Не понял.

– А тебе всегда было насрать на мою жизнь.

– Не всегда на самом деле. Серьезно, что не так?

– Все не так.

– Оль, в чем дело? Ты вообще как? В форме? Или просто поболтать захотела?

– А что, нельзя? Оторвала от молодой и красивой?

– Оль, это тебя не касается.

– Не имею права?

– Мне кажется, да.

– Засранец вы, Григорий Ильич! – На вы она переходила только в крайних случаях, перед тем, как начать плакать.

Дело принимало серьезный оборот и грозило серьезными разборками.

– Оля! О-л-я-я! Ты слышишь меня или нет?

– Не кричи, не глухая.

– Послушай, я на самом деле очень…

– Понятно. – В голосе ее уже слышался знакомый металл. – Я очень тороплюсь, опаздываю, мне некогда, давай в следующий раз, целую, пока. Правильно все сказала?

– Не нервничай ты так, что нужно сделать?

– Понимаешь, у дочки моей свекруха заболела.

– Кто заболел?

– Свекровь! Красотки твои жопастые на каком языке разговаривают? Может, вы Тургенева в постели читаете?

– Что с ней?

– Инсульт! Отнялось все справа и перекосило. Я знаю, у тебя есть знакомые, помоги с приличной клиникой.

Откуда она что-то могла знать про меня, спрашивать я не стал, потому что боялся нарваться на глупые подробности. Дал номер телефона знакомого доктора и, выслушав напоследок кучу обид вместо «спасибо», все-таки сумел разговор закончить.


Сменить номер телефона особенно после таких разговоров, может быть, и следовало, но я ленился, а скорее всего просто боялся оборвать линии, соединяющие с прошлым, – все-таки пока тебя помнят, ты вроде как существуешь. Помнили, конечно, по-разному и за разное – и те, кто был сейчас рядом, но еще больше те, с кем развели жизнь и характер. Но заводить секретный номер для особых людей или там отмалчиваться, обходиться эсэмэсками было мне как-то не по нутру.

Шлепая по полу босыми ногами, я пошел к окну понять про погоду, но там показывали только низкие, скучные облака, в которых тонули верхушки соседних башен. Тогда я включил телик, забрался с ногами в кресло и минут пять смотрел, как президент выпускает тигров в тайгу. Полосатый ломанулся со всех ног подальше от неволи, президент не удержал лицо и рассмеялся совсем по-пацански, а потом на экране появилась карта, вместе с заученно улыбающейся синоптической тетенькой. Она держала ноги в третьей балетной позиции и, несмотря на утреннее время, была одета в строгий костюм, но кроме дождя пообещать ничего не смогла.

Я вырубил звук и сразу об этом пожалел, потому что со всех сторон послышались ноющие и скрипучие песни дрелей, шлифовальных машин и перфораторов. Дом, в котором я снимал квартиру, был совсем новым, и кроме меня по-настоящему жили в нем еще только три или четыре семьи – в остальных квартирах шел бесконечный ремонт.

Впрочем, если честно, ближе к ночи в доме устанавливалась такая гробовая тишина, что страшновато было в подъезд заходить.


На кухне заурчала согревшаяся кофеварка и после чашки пахучего кенийского кофе, покружив еще немного по квартире, я быстро оделся и сбежал из дома.

3

Уж и не помню, когда вот так, не торопясь, я бродил по улицам. Обычно с утра как попадал в поток – работа, магазин, клуб, театр, а иногда в гости или к кому-то на дачу, так и заканчивал каждый день. Так что, шагая сегодня по кривой, но чистой плитке в сторону центра, среди непривычно большого количества скуластых восточных лиц вдруг ощутил себя приезжим.

Особенно это чувство усилилось, когда свернул с широченного проспекта в извилистый проулок, где уткнулся в толпу сплошь в плисовых рубашках навыпуск, тапочках на босу ногу и тюбетейках поверх лохматых либо наголо бритых голов. Люди эти смиренно проходили через рамки металлоискателей, перегораживающих улочку, и вливались в длинные ряды молящихся – они стояли на коленях прямо на мостовой и дисциплинированно отбивали поклоны под гортанные крики муэдзина, которые неслись из репродукторов на столбах освещения.

– У них праздник, а нам никакого житья здесь. – Возле дома, грузно опираясь на резную палку с янтарным набалдашником, стоял старик в черном, модном в советские годы пальто реглан и широкополой черной же шляпе – а-ля член политбюро.

– А здесь что, мечеть?

– Вы нездешний?

– Недавно приехал.

– Так передайте у себя – в Москве все бунтуют против этой дикости.

Мусульманский народ все прибывал, стремясь отчитаться перед Аллахом за прожитое время, и ему было все равно, что думали о нем старик и я, – люди эти были словно невесомы, бесшумно обтекали нас, не касаясь, а лица их были светлы и спокойны. Древняя молитва, отражаясь эхом среди домов и поднимаясь к неожиданно очистившимся от облаков, милосердным сегодня небесам, превратила асфальт суетных Мещанских улочек в один общий храм.

– Разве важно, на каком языке ты молишься? Главное, зачем и почему тебе это нужно.


Впечатление от увиденного было таким острым, что глаза и уши отошли только на Садовом кольце – впрочем, ему-то было наплевать, что совсем рядом можно встретиться с богом, – оно продолжало гонять машины по кругу, и туда и обратно, по всяким непременным надобностям.

Открывшийся во мне ночью какой-то внутренний радар тащил меня по ему одному известному маршруту, но я и не сопротивлялся – дома на письменном столе меня дожидался листок со страшными цифрами, и я не хотел торопиться.

На Сретенской площади, вконец испохабленной новомодными стекляшками, забрел в старую, еще времен грозного царя Ивана, белокаменную церковь, вдыхая терпкий дым ладана, постоял там, сравнивая лица стоящих у амвона с теми, кто искал бога на другой стороне улицы, и немного огорчился – просветленности и несуетности здесь было поменьше, не говоря уже про обтрепанные штанины брюк и совсем не подходящие для церкви пижонские мокасины, что выглядывали у толстомясого священника из-под золоченой ризы.

Читал он проповедь монотонной скороговоркой, превращавшей старинные, исполненные отточенного смысла слова в густое месиво бессмысленных звуков.


Прошагал по Последнему переулку – захотел посмотреть, чем же он заканчивается, – все думал, что начал утро неожиданно, там, где бывал-то раз или два в год.

Верующим я был осторожным, безо всяких заморочек насчет святых дней календаря или каких-то знамений, считая, что богу надо немного – чтобы жил я без подлостей и не губил ничего.


С Неглинки вывернул на заново отделанный Кузнецкий мост, где давно не гулял – обычно пересекал это место на машине, удивляясь невиданному в Москве густому потоку праздно гуляющих людей, из-за которых приходилось долго ждать на переходах.

Прошвырнулся с верхотуры одного холма, почти от Сретенки, до другого, что у Тверской. И вдруг понял, как же, однако, я постарел – вокруг цвела новая жизнь, еще совсем телячья, но полная чрезмерных сил, свежести и красоты – которой до меня не было никакого дела.

Эта жизнь фланировала в юбках – от отсутствия которых, наверное, ничего бы не изменилось, а от присутствия на длинных ногах захватывало дух. Под звуки уличных оркестриков эта жизнь целовалась и обнималась, где вдруг ощутила желание, гоняла на досках, роликах и велосипедах, наслаждалась пивом со свежеподжаренными сосисками, словно стая воробьев, усеявшая ступени ЦУМа и цветочные клумбы.

И малолетки-распустехи, неуверенные и смеющиеся невпопад, отвязные спортсменки на роликах в драных шортах и майках, сквозь которые светилась молодая плоть, хипстерши с козьей ножкой во рту, гламурные красотки, утянутые в модные курточки и напустившие на лица таинственности, – а вокруг цветника выплясывали ватаги нетерпеливых охотников, у которых даже ноздри раздулись от предвкушения скорой добычи.

И так этой новой жизни было хорошо с самой собой, так свободно, что рядом с ней мне было совсем не грустно – даже хотелось верить, что все еще возможно.

Поэтому, когда вдруг почувствовал на себе чей-то быстрый взгляд, то повернулся не сразу – не поверил.

Но что взглянула на меня, отличил сразу – стриженная почти что под бокс ловкая аккуратная головка, со смешной рыжей челкой – не сказать, что красавица, но лицо открытое и совсем не глупое. И глаза ласковые, но внимательные. Смотрели они на меня не оценивающе, а как-то настороженно и немного удивленно.

Сначала мне показалось, что знаю ее откуда-то, но потом понял, что это не так, что просто во сне с такой встречался, в молодости.

Я вдруг размечтался, что она окажется очень стройной и высокой, выше меня на голову – просто итальянская пара получилась бы из нас, – и мы пойдем рядом, слегка соприкасаясь плечами, через сквер у Большого, через Красную площадь, Васильевский спуск, мост, увешанный гроздьями ключей, которые молодожены оставляют здесь на счастье, и по набережной в парк, где будем есть мороженое и кататься на лодке по круглому, скучному озеру.

Картинки эти, такие яркие, такие реальные, промелькнули перед мысленным взором за одно мгновение, так что я почти поверил в их возможность, но вдруг поднялась неожиданная суматоха, и сидевшая на ступеньках стая вдруг куда-то побежала.

– Оль, ты с нами? – Возглас этот просто приклеил меня к асфальту.

С именем этим, на самом деле уютным и очень русским, у меня были личные счеты – все мои бывшие благоверные были Ольгами. Скорее всего так получилось из-за лености моего характера, который всем чувствам предпочитал удобство – в ситуации перехода можно было не бояться ляпнуть чужое имя невпопад. В результате менялся запах, размер, цвет и капризы – не менялась только железная хватка и прямо-таки звериное стремление подчинять и управлять.

Я промедлил, и эта Оля вдруг пропала. Если честно, мне стало легко. Приключение случилось только в моей голове, и слава богу там не появится ничего нового, дурного, кроме фантазий.

В этот момент меня тронули за плечо. Она стояла за спиной и улыбалась. От неожиданности я почему-то отдал ей честь по-военному и представился:

– Гриша, то есть Григорий. А вы Оля?

Она кивнула, вытащила из сумки маленький блокнотик, карандаш, написала что-то на листочке и показала.

«Я не немая, просто пока мне нельзя разговаривать».

4

Сегодняшняя неумная жизнь, в которой не обязательно знать и уметь, главное успеть первым, – совсем мне не по вкусу. Но я живу в ней. Как животное, кожей ощущая ее опасности. Прикидываясь понимающим, потому что так удобнее. Зачем другим знать, какой я на самом деле?

Это я все к тому, что с новой Ольгой мне играть не пришлось.

С ней сразу было хорошо. Встреча наша произошла в угоду случаю. Он зачем-то вывел меня к ней и оказался не слепым.

Но понял я это только потом, в самом конце.

А пока мы пошли гулять по тем местам, которые я уже прошел в своих мечтаниях, поглядывая друг на друга с улыбкой и не торопясь. И мне не надо было к ней подстраиваться, бояться что-нибудь сказать невпопад – молчать с ней было одно удовольствие. Говорили взгляды.

– Красиво, правда?

– Очень.

– А давайте, вон туда.

– Давайте.

– Не боитесь кататься на лодке?

– С вами – нет.


Вот так, в улыбках, легких взглядах, редких встречах пальцев и плеч, прошло это время. По бульварам добрались до Пушки, поняли, что притомились, и уселись на скамейку пожевать купленных рядом горячих пирожков. И тут слух мой зацепил странный разговор соседей про выброс гигантского облака плазмы на Солнце, который случился пару месяцев назад. Насколько я понял из подслушанного, облако окутало всю Землю, и опаснее всего это было для пассажиров самолетов, потому что излучение пронизывало машину насквозь.

И когда я увидел, как внимательно смотрит на меня Оля, то понял, что рассказ этот меня почему-то здорово задел. Хотя, на самом деле, ерунда какая-то.

– Ну, сидят два студента, ну, болтают о глупостях, которые вычитали в Интернете. Но я ведь летел именно два месяца назад в самолете из Праги? Летел. В детстве врачи подозревали у меня белокровие? Подозревали. Ночью я вспомнил давно забытую комбинацию цифр? Вспомнил.

Ну и что такого страшного в этом совпадении? Ничего, кроме твоего больного воображения. А если это не так? Если все к месту, все не случайно, если это части одного пазла? Что тогда?

«Вы о чем думаете?» – написала в своем блокнотике Оля.

Я только пожал плечами в ответ – нельзя же объяснить то, что не понимаешь сам.

«Как вам пирожки?»

– Вкусные, спасибо.

«По-моему, это глупость».

– То, что они говорили? Не знаю. Хорошо бы так.

«Вы боитесь?»

– Видно?

«Да, извините».

– Оля-Оленька, – так я придумал ее звать, – вы не обидитесь, если я с вами попрощаюсь?

Она недоуменно пожала плечами, а я взял ее блокнотик и записал в него номер своего телефона.

Она опустила блокнот в сумочку, подала мне руку на прощание, спокойно выдержала мой взгляд и ушла по песчаной дорожке бульвара – не торопясь уходила, будто зная, что я буду смотреть ей вслед.


Я выловил такси в потоке машин, желтого официального цвета, но с водителем-таджиком. Машина была заполнена густыми восточными запахами, из динамиков, вплетаясь распевным речитативом в горловые звуки зурн, растекался тягучий арабский голос, сквозь который я пытался объяснить, куда ехать, но, взглянув на безмятежно кивающее мне в ответ лицо чернявого водилы, понял, что стараюсь понапрасну.

Душа его нежилась под родными звуками, не желая вникать в смысл моих слов. Мысленно перекрестившись, я захлопнул дверцу, и душистая кибитка поволокла меня по улицам, несмотря на выходной, битком забитым машинами.

Рассматривая в окно переливающееся всеми цветами радуги, сверкающее фарами, басовито порыкивающее стадо автомобилей, можно было подумать, что, кроме всяких прочих, есть в Москве специальные авточеловеки, предназначенные именно для движения – они должны ездить по городу безо всякой цели, взад и вперед, просто потому, что иначе город, без их суеты, не был бы похож на настоящую столицу.

Когда мы влезли в пробку и застряли в ней, я начал вспоминать про Олю-Оленьку и решил, что это чудо, как мы встретились, что таких случаев бывает не больше одного на миллион, и как хорошо, что она не разговаривает, иначе то, что возникло между нами, могло быть разрушено одной фразой или неверным тоном, или каким-нибудь грубым, особенным говором. Но припомнил, как она волшебно смотрела и как улыбалась, именно тогда, когда это было правильно, и со вздохом упрекнул себя, что вечно ищу плохое в хорошем, и сожалел, что номер телефона ее не взял, чем, может, ее обидел. Ну, озадачил точно.

Мимо по осевой полосе пролетела кавалькада начальственных, усеянных синими и красными рогами сигнальных ламп черных машин, рассыпающих во все стороны пригоршни специальных крякающих звуков, пробка начала рассасываться, и я тоже решил не огорчаться попусту – если я правильно про нее думаю, она может оказаться действительно умницей, и объявится сама.

– Как говорится, Москва – город маленький, на Кузнецком точно встретимся.

Как раз в этот момент джигит за рулем резко тормознул у тротуара, провел ладонями себе по лицу, словно стряхивая с него все суетное и греховное и принялся молиться, не обращая на меня никакого внимания – наверное, подошло время очередного намаза, а может, мне попался очень усердный верующий, чуть ли не ваххабит.

Я решил не испытывать больше судьбу, бросил деньги на сиденье и пошел дальше пешком, тем более что идти было совсем недалеко.

По дороге заглянул в рыбный отдел магазина и потратил все, что было с собой, на три килограмма охлажденного тунца – хотелось порадовать Катюху напоследок. Вышло дорого, но для любезной подруги ничего не было жалко.

Жалко было запаха морской воды в бассейне, уютного кабинетика на пятом этаже, куда помещались только стол да кресло, но зато был замечательный саврасовский вид из окна на старую, трехэтажную, потрепанную временем Москву и деревья.

Еще жалко было застиранного белого халата, который я из суеверия не менял на новый – была у меня такая дурка в голове, что, пока висит он на крючке за дверью, ничего плохого не случится. Не свезло. Начальство отправило меня за эту самую дверь, невзирая на научные заслуги, на то, что до пенсии мне оставалось еще пять лет, и даже на то, что начинали с ним когда-то вместе.

Как только я отказался понимать директора, который отдал территорию института под коммерческую застройку, рассказывая сказки, что на эти деньги лаборатория сможет работать дальше, – меня тут же в момент выперли не только без выходного пособия, но даже не попрощавшись.

То, что случилось в пятницу, в директорском кабинете, видимо, еще не разнеслось по институту, поэтому охранник на входе, как всегда, приветливо кивнул и отдал мне связку ключей от бассейна.

5

Четырехтонная дельфиниха, увидев меня в дверях, сплясала на воде настоящую джигу – выпрыгнула вверх и, опираясь на хвост, который у нее работал как лодочный винт, прошлась кругом по бассейну. Таких трюков она мне еще не показывала – видно, не ждала сегодня. Когда прощались в пятницу, я сдуру шепнул ей, что можем долго не увидеться, а она, оказывается, поняла.

Двадцать лет назад я тонул на Черном море, тонул всерьез и безнадежно – и уж не знаю, как другим удавалось в моменты смертельной опасности пробегать мысленным взором по уходящей жизни, прощаясь с ней, – я ничего такого не видел, а просто орал, как безумный, и колотил по воде руками и левой ногой, потому что правую свело судорогой напрочь. Поддерживала меня на плаву только злость на себя самого, решившего на утренней заре, когда окрест не было ни одной души, ни одного суденышка, заплыть так далеко, и все из-за спора с самим собой, чтобы раз и навсегда победить страх перед глубиной.

Когда я совсем выбился из сил и, ухватив последний глоток воздуха, начал погружаться в проклятую глубину, вокруг меня вдруг под напором десятка мощных округлых, бутылконосых тел, закипела вода.

– Люди, милые, водяные люди, спасите меня, пожалуйста! Я люблю вас, водяные люди! – вопил я, не переставая, пока эти ребята, все сплошь со счастливыми улыбками, никогда не покидающими их странным образом устроенные лица, не окружили меня тесным кольцом и не выволокли на мелководье. Когда я смог подняться на ноги, они весело засвистели на все лады и наперегонки умчались в расплав поднимающегося над морем солнца.

Потом я много читал о случаях такого же спасения, как и мое. Оказывается, дельфины почти единственные существа в воде, дышащие воздухом с помощью легких, чувствовали воздушный пузырь в легких тонущих и спасали их, видимо, принимая за себе подобных, – во всяком случае, ученые так объясняли это поведение. Хотя мне совсем не показалось, что дельфины принимали меня за своего – они точно знали, что я другой, я видел, как они смотрели на меня, как пересвистывались обо мне, как ждали, когда я поднимусь на ноги, – значит, понимали, что у меня нет хвоста? Вот так, задавая вопросы, я и прилип всем сердцем к дельфинам, второй десяток лет занимаясь с ними – а может, это они возились со мной, весело играя в мои опыты, – но появилась Катька, и жизнь эта переменилась.

6

Была она не из тех, что спасли меня, из совсем других, сурового нрава дельфинов, которых зовут касатками или убийцами китов. Родилась в норвежских водах и больше всего любила сочную селедку заедать жирным палтусом и только в крайних случаях снисходила до суховатой трески. Можно было только любоваться, как она, выпрямившись во весь свой семиметровый рост, выпрыгивала из бассейна на помост – четыре тонны стремительного веса, казалось, налетали неотвратимо и беспощадно, но за мгновение до смертельного удара, она мягко тормозила на овальных ластах и игриво замирала возле моих ног, всем своим лукавым видом показывая, что на самом деле она добрая и покорная девочка.

Катька обожала, когда я чесал ей розовый, бесконечного размера язык – звуки, которые доносились из чудовищного размера пасти, можно было смело считать ласковым мурлыканьем. С первой встречи мы понимали друг друга с полдвижения, с полуслова – иногда я думал, что, может, она и есть та самая женщина, которую мне встретить на земле не удалось, потому что она жила в море, внутри этого водяного существа.

Но если серьезно, то именно Катюха сделала нашу лабораторию известной в узких научных кругах – она подпустила меня к себе с инструментами и, не дрогнув, разрешила вживить датчики – поэтому, например, и стало понятно, что у дельфинов спит только половина мозга, а вторая следит за тем, чтобы нормально дышать и не захлебнуться водой во сне.

Удача, как это и положено по жизни, была немедленно уравновешена – со мной распрощалась Вторая Оля, Воля – это прозвище оставалось, конечно, тайной для нее.

По всем житейским меркам жена из нее вышла, скажем, в смысле чистоты, кухонной подготовки и специальных женских особенностей, совсем недурная. Но обычная для женщин идея, что они являются чем-то вроде подарка судьбы для мужчин, оценить который они без переделки не могут, именно у Воли была развита чрезмерно.

И когда она обязательно собирала знакомых и знаменитых по праздникам и выходным и заставляла с ними общаться, когда вытаскивала из-за компьютера для походов в театры, на концерты, чужие дачи, в магазины – и так далее, по всему бесконечному списку, – мне казалось, что Воля чувствует себя гениальным скульптором, который лепит из начальника лаборатории и доктора наук совсем другого мужчину, превращая доставшийся ей полуфабрикат в идеал из глянцевых журналов.

Если честно, недостатков у меня действительно хватало – люблю в кастрюлю залезть ложкой, люблю с ножа ухватить кусок шкворчащего мяса с гриля, люблю летом побродить ранним утром по дому в чем мать родила, ну и еще были всякие, но я с ними неплохо уживался, и было непонятно, отчего Воля была так уверена, что не терпение или нежность, а именно ее недовольство должно меня изменить.

Но окончательной причиной нашего расставания явился новомодный аппарат для лечения храпа – с ним у меня и вправду были нелады.

Однажды Воля с победным видом доставила аппарат домой, еле дождалась ночи, уложила меня в постель, заставила нацепить прозрачную маску, похожую на кислородную, пощелкала тумблерами, и на меня повеял свежий вкусный воздух. Хотя лежать в наморднике было неудобно, заснул я легко.

И увидел странный сон.

Совершенно обнаженная жена – чего прежде никогда не случалось, потому что ночью все происходило строго под одеялом и непременно в ночнушке, – оказалась вдруг надо мной.

– Как это меня заводит. Всегда мечтала заняться сексом с летчиком, прямо в кабине самолета. – То, что она шептала, было таким глупым, что я вначале сомневался в реальности происходящего. Совершенно проснулся, когда Воля безмятежно уснула рядом, сбросив с пышущего доменным жаром тела одеяло на пол. Мне этот непривычно дикий животный секс совершенно не понравился.

– Почему? – удивлялась она позже. – В постели ведь ничто не может оскорблять, если двое нужны друг другу – всякие игры бывают ночью. Но игра, она ведь для двоих?

Мне не понравилась не какая-то прямо бешеная ее страсть или темная чувственность, что неожиданно проявилась в ней, а то, что меня использовали, как тело, как некий артобъект, который без маски желания не вызывает.

Через несколько таких ночей я выбросил аппарат в мусорное ведро, причем сделал это так, чтобы видела Воля.

Потом подошли дни экспериментов с Катюхой, домой я возвращался за полночь, а то и вовсе оставался спать на диванчике в кабинете, и вот, когда все удачно закончилось, меня встретили у порога, выслушали возбужденную речь о научной победе и сообщили, что, в отличие от его любимой касатки, она теперь вообще не спит по ночам, потому что в квартире стоит вонь от этой ужасной рыбы.

– Она не рыба.

– Она – чудовище, твоя Катька. Разве можно называть такое человеческим именем?

– Она очень красивая.

– Может быть, ты – зоофил?

– Ну, не летчик, точно.

– Как? Что ты сказал?

Тут же был предъявлен список моих прегрешений, который накопился за все годы нашей совместной жизни, затем Воля быстро перешла к моей маленькой зарплате, терпеть которую дальше она не могла, выволокла в прихожую собранный заранее чемодан с моими вещами – словом, меня спокойно выставили из квартиры, полученной от института еще на излете советских времен.

7

Принесенного мной тунца Катюша схарчила мгновенно и выскользнула из воды на помост пообщаться, но в двери бассейна уже входил начальник охраны, за которым семенила новая завлабораторией.

Нолик, как прозвали ее сотрудники – может, за совсем уж крошечный рост, или за округлость форм, но скорее все-таки за редкое для столь юного возраста умение жить мнением руководства, она была единственной, кто не раздумывая согласился на все условия директора – поэтому теперь звалась Ольгой Сергеевной, начальницей.

Обидно не было – было противно. И скучно – в новые времена, как и в прежние, выигрывали послушные троечники.

– Извини, Катя, поиграем в следующий раз, если увидимся, конечно.

Когда уходил, дельфиниха очень кричала – так в деревнях кричат бабы на поминках – прямо на разрыв сердца. По дороге я брезгливо обогнул Нолика, лицо которой залилось пунцовым румянцем, вручил пропуск и ключи начальнику охраны, шагнул за порог проходной и впервые за много-много лет оказался предельно свободен – так бывает, наверное, только в детстве. Из-за поворота, повизгивая колесами на закруглениях рельс, выполз длиннющий трамвай, и я без раздумий забрался в его чрево.

Когда я был маленький – мечтал стать машинистом и любил по воскресеньям ездить на трамвае вместе с родителями в гости. Любил его гулкое движение по рельсам и просто обожал его запах – тонкую смесь лака на деревянной отделке кабины и свежего озона, исходящего из электрических двигателей.

Внутри этого вагона царил современный пластик, от стерильности которого просто зубы ломило, бежали на табло электронные надписи, около огромных, почти магазинного размера, окон сидели нынешние дети – они терпеливо пережидали блажь своих бабушек и дедушек, уткнувшись в свои телефоны и планшетники. Но колеса, как прежде, уютно постукивали на стыках, головы пассажиров покачивались в такт движению, на перекрестках трезвонил предостерегающий звонок вожатого, а неспешно проплывающий мимо окон пейзаж выглядел таким же, что и раньше – если, конечно, не обращать внимания на нахальные вывески и глупые стеклянные дома.

Время внутри вагона, несомненно, текло по-другому, не совпадая с направлением и лихорадочным пульсом того, что бежало снаружи.

«На самом деле, – знал я, Григорий Ростов, практически бездомный и безработный доктор наук сорока пяти лет, который все еще мечтал встретить свою любовь, – на самом деле, машина времени, которую хотят изобрести, находится внутри каждого из нас – особенно у тех, кто прожил достаточное количество лет. Следует только дождаться трамвая, устроиться внутри, и вскоре время для тебя потечет из сегодня в прошлое, и только туда – в будущем времени еще нет».

Пока ехал до дома, побывал в школе, с отвращением разглядев свою прыщавую, насмерть перепуганную физиономию на четвертой парте в среднем ряду рядом с какой-то толстой девочкой. Была геометрия, и я точно знал про пару за четверть и вечернюю встречу с латунной пряжкой отцовского ремня – звезда от пряжки будет украшать мою тощую задницу целый месяц.

Еще увидел маму, совсем молодую, в коротенькой ночной рубашонке без рукавов, переполненную польской сдобной красотой, которая с упоением кричала от страха, потому что вокруг рук ее обвились какие-то страшные черные змеи – оказывается, отец ночью вернулся с рыбалки и выпустил стаю угрей в воду, чтобы не передохли до утра, а маме среди ночи понадобилось зачем-то в ванную.

А еще поблуждал по бесконечному пространству питерской коммунальной квартиры на углу Невского и Литейного, где среди бела дня за старательно задернутыми шторами прямо на полу огромной комнаты десяток пар из разных институтских групп, словно в немом кино – то есть стараясь делать все беззвучно, – занимались сексом. Слово это тогда было не в ходу, другое, модное – «групповуха», мне не нравилось, поэтому лично я пытался заниматься любовью.

Ах, как мне хотелось тогда постичь эту великую науку! А девочка рядом со мной все шептала мне на ухо, все просила не торопиться. Я не запомнил ни ее имени, ни ее лица, только долго еще стояли перед глазами обнаженное плечо и, словно спелое яблоко, маленькая правая грудь. Когда все случилось, я был разочарован – где же то, о чем так сладостно рассказывали более опытные товарищи?

И долго еще не понимал, что наслаждение – это процесс, который требует тишины, сосредоточенности и красоты, но даже тогда не обязательно, что оно означает любовь, потому что это чувство – штука редкая и не для каждого возможная.

Напоследок я побывал в Балаклаве, в советское время там, на секретной станции, тренировали дельфинов в военных целях – надевали на них специальные шлемы с длинными острыми иглами и приучали подплывать к людям и тыкать в них этим острием. Видимо, так думали бороться с подводными пловцами врага.

Там я встретился с Катькой и всеми правдами и неправдами сумел перевезти ее в Москву, спасая от темных секретных дел.

Не знаю, как и обозвать то состояние, что охватило меня в этом трамвае – если это был сон, то очень странный. Потому что тело мое ничего не чувствовало, словно пребывая в невесомости, а глаза были открыты, но ничего не видели вокруг.

Как-то по осени на даче Костика, в сауне, я, смущенно посмеиваясь, пересказал ему про такое же трамвайное наваждение, но друг мой закадычный смеяться не стал и вроде даже протрезвел. Константин был не только свой в доску парень и навсегда товарищ, но и светило в странной науке сомнологии, поэтому знал все про всякие сумеречные состояния. Выслушав мою историю, он объявил, что это похоже на состояние измененного сознания, и утром поволок меня в свой институт, где заставил пройти всякие тесты.

Ничего мутного и опасного во мне не нашли, но друг еще долго приглядывался ко мне недоверчиво.

8

Вышел я из трамвая остановки за три до дома, зашел в винный, взял полугара, любимого, ржаного, потоптался у сигарного отдела, мечтательно вдыхая терпкий запах табака, но так и не решился развязать. Курить, а потом и выпивать пришлось бросить сразу, как начал заниматься с Катькой – она, словно хороший гаишник, чуяла запахи за версту и жутко обижалась.

В сетевом взял закусить всякого разного, прошел мимо зеркальных окон ресторана, который обещал кусок мраморного мяса за половину дневной институтской моей зарплаты, мимо поваров-узбеков в черной униформе, сидевших у задней двери на корточках, совсем как в родном кишлаке, и направился к дому по дворам, где все было и оставалось прежним.

Ничего не поменяла вокруг себя новая жизнь, летящая с бешеной скоростью по широким магистралям, пламенеющим огнями призывных вывесок: ни модерновые лакированные башни, силком втиснутые в это закоулочное пространство; ни потертые временем советские ульи для тесного житья; ни мусорные убежища с распахнутыми навсегда перекошенными воротами; ни газоны с коричневой пыльной землей, огороженные толстыми металлическими трубами с растущими за ними тополями, которые выперлись вверх аж до седьмого этажа и летом осыпали всех тоннами бессмысленного белого пуха; ни лавочки у подъездов, на которых, словно птицы на ветках деревьев, сидели бесформенные тетки с клеенчатыми сумками на толстых коленях.

И как только нежные, невесомые школьницы превращались в таких корявых существ! Как из веселых пацанов вылуплялись перекрученные жизнью мужики! Все это оставалось загадкой дворовой московской жизни.

Я долго еще бродил по соседним переулкам, пока не обнаружил вдруг совсем уж затреханное временем одноэтажное здание, в котором размещался клуб бесследно исчезнувшей во времена перестройки фабрики резинотехнических изделий. Рядом со входом, прямо на стене, висела небольшая афиша.

«РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА.

ВХОД СВОБОДНЫЙ»

Я отыскал в темном зале свободное место, устроился, и только тогда разглядел на сцене странных актеров.

Все они были из тех, кого обычно называют даунами, кого здоровые люди опасливо и брезгливо остерегаются. Мне же лично форма их головы очень нравилась, потому что напомнила дельфинью.

Спектакль был поставлен предельно лаконично – никаких исторических костюмов и декораций, всего минимум – кирпичная стена с балконом и несколько старинных стульев. Но боже мой, с каким пылом они играли, какой искренней страстью были наполнены глаза этих, совсем непохожих на героев Шекспира, людей!

Ах, если бы глаза ее на деле

Переместились на небесный свод!

При их сияньи птицы бы запели,

Принявши ночь за солнечный восход.

О чем она задумалась украдкой?

О, быть бы на ее руке перчаткой,

Перчаткой на руке[1].


Их страсть ни капельки не выглядела смешной, несмотря на не вполне внятную речь и не очень изящную пластику. Они были естественными и в сценах любви, и в гневе, и в слезах. «Наверное, это потому, – подумал я, – что они отсоединены от мира, который за стенами зала».

Что значит имя? Роза пахнет розой,

Хоть розой назови ее, хоть нет,

Ромео под любым названьем был бы

Тем верхом совершенств, какой он есть,

Зовись иначе как-нибудь, Ромео,

И всю меня бери тогда взамен.


Когда мои глаза привыкли к полутьме зала, я разглядел у стены, в луче прожектора, женщину. Ее руки словно танцевали, следуя за текстом актеров, переводя его на язык жестов, и сразу стало понятно, почему в зале стоит такая тишина.

Вокруг меня сидели глухонемые. Но на их лицах не было скуки, недовольства или желания отвлечься – на них был нескрываемый восторг. Они были зачарованы шекспировскими стихами, которые выплывали из рук переводчика. Они аплодировали громко, после каждой сцены, и что удивительно, хлопать мои соседи начинали раньше сигнала от толмача.

Домой я уходил совершенно просветленным, все повторяя всплывшие в памяти строчки, но уже из другой трагедии:

Что он гекубе? Что ему гекуба?

Чтобы о ней рыдать?[2]


И вдруг вспомнил школьную литераторшу, кстати, Офелию Львовну – она на «Гамлете» была просто помешана, читала из него наизусть целые страницы – а мы в школе над ней из-за этого по дурости потешались, и я тоже трусливо подхихикивал классным первачам. Оказалось, что в голове моей она кое-что полезное оставила навсегда, потому что вдруг оттуда поперли строчки, и много – может, они только ждали момента, чтобы ожить?

Что б сделал он, когда б имел для страсти он причину,

Когда б она подсказана была?

Залив слезами сцену,

Он общий слух рассек бы грозной речью,

В безумье вверг бы грешных, чистых в ужас,

Незнающих – в смятенье и сразил бы

Бессилием и уши, и глаза.


На этом месте стихи оборвали гортанные крики рабочих-азербайджанцев.

В полном возбуждении от ритма и смысла древних слов я и не заметил, как дошагал до дома и теперь стоял в середине новенького, только что уложенного асфальта, на котором я расписался цепочкой своих следов.

Извинения закончились расставанием с пятисотенной, и я нырнул в подъезд.

9

Квартира уже полнилась вечером. Дом был круглый и стоял так хитро, что солнце крутилось вокруг него, исчезая из окон только к ночи – словно двадцатипятиэтажного монстра вкопали прямо на экваторе – жаркие лучи нещадно плавили стекла весь день, и только почуяв подступающую прохладу, превращались в мозаику желтых безопасных бликов на полу.

Я быстро сбросил одежду и, как любил, голышом отправился в ванную. Холодный душ, словно иголками, пробил тело насквозь и вернул голове необходимую ясность.

Затем я распечатал пачку лезвий и впервые за год принялся за бороду – бриться на ночь полагалось только по двум причинам – первой сегодня не предвиделось, но вторая лежала на столе, ожидая меня к разбору.

Вспомнив, как моряки готовили себя к неизбежной гибели, я натянул чистую белую рубашку, выпил стопку холодной, тягучей маслянистой водки, но закусывать не стал, чтобы не портить вкус прекрасной горечи и восхитительное ощущение от ожога во рту, и решительно усадил себя за опасную бумагу.

Через полчаса расчетов, второй рюмки, а за ней и третьей вдогонку, я с трудом привел мысли в порядок.

Цифры ясно говорили, что следующего года у меня не будет.

Поскольку древний нумеролог в случае с отцом не ошибся, то стало страшно.

Очень.

Все неожиданно связалось в один прочный узел – и полет на самолете, и выброс на Солнце, и увольнение, и прощание с Катериной, и сегодняшнее путешествие по Москве, больше походившее на прощание, и даже встреча с Олей-Оленькой на Кузнецком, тоже казалась предзнаменованием, которому еще предстояло раскрыться.

Не знаю, как и описать то сумеречное состояние, в которое я влетел, лоб в лоб столкнувшись с тем, что совершенно невозможно изменить и с чем нельзя смириться.

Заставил себя пересчитать все заново, но результат не изменился – в запасе оставалось около полугода. И это в самом лучшем случае, потому что дни, недели или месяцы в итоге не значились – только четыре цифры нынешнего года.

10

Как раз для таких случаев неплохо иметь рядом близкого и верного человека, который принял бы на себя хотя бы часть твоего страха, растерянности и просто пожалел бы.

Для позвонить и для потрепаться – как говаривает мой любезный товарищ по даче, бане и застолью Константин – всегда есть много вариантов, а вот когда требуется потратить сердце и подышать совместно – нужных людей никогда не бывает густо.

Ближе других, в соседнем часовом поясе, в Грузии, жил Акакий – сухонький, невзрачный, до невероятности схожий статью со своим литературным тезкой – все время улыбался извинительно, словно пытался оправдаться за свое существование. Обнаружил я его в телевизоре – уже почти засыпая, лениво щелкал кнопками пульта и вдруг встрепенулся – сквозь экран пробился протуберанец волчьей страсти – крик, который свободный зверь посылал своей единственной, призывая ее к себе.

Рвущая душу в клочья, пронзительная его песнь была похожа на нескончаемый и непрерывный, сплетенный из тугой гирлянды горловых звуков арабский речитатив, медленно растворяющийся в темном звездном небе. Как был, голышом, я подбежал к ящику поближе и разглядел в нем уже сгорбленного возрастом седоватого человека – он, подражая зверю, задрал голову вверх, приставил ко рту ладонь и истово выводил звуки волчьей страсти – лицо его при этом прямо светилось от счастья.

Акакий с волками возился с юности, семь лет просто прожил в лесу, рядом с волчьей стаей. Звери так свыклись с ним, что держали за члена семьи и после охоты даже выделяли часть своей добычи.

Когда мы уже подружились, то взяли за привычку раз в год непременно встречаться. Акакий привозил с собой знатную чачу с еле заметным привкусом чуть подвяленного солнцем винограда. Мы смеялись, что напиток этот, на самом деле – секретное грузинское оружие, и если бы президент Мишико был бы хоть немного умнее, то еще неизвестно, чем бы закончилась восьмидневная война. После трех-четырех рюмок этого нектара я начинал рассказывать про Катюху – как она умна, словно человек, меня насквозь видит, и еще неизвестно, кто кого и чему учит. Акакий терпеливо дожидался своей очереди и долго рассказывал про волчьи обычаи.

Особенно красиво у него выходило про волчью любовь – он, на полном серьезе, говорил, что волки чувствуют так же, как и люди, и так же ухаживают за своими избранницами.

– Любовь для них совсем не только секс – между волками существует самая настоящая, всамделишная семья, со всеми теми отношениями, которые обычно бывают у молодоженов. Но в отличие от нас они никогда не изменяют, не предают, соединяются на всю жизнь, и только смерть их может разлучить.

А я вспоминал, как Катю заманили в неволю: во время промысла убили ее возлюбленного или мужа – а она все никак не могла поверить, что он не живой, и все кружила рядом, пока не попала в сети.


– Привет!

– Гриша? Ты где?

– В Москве, Акакий, как всегда.

– Так слышно хорошо, будто ты в соседней комнате. – Трубку он поднял вдруг сразу, хотя обычно чуть ли не сто звонков надо было сделать, чтобы услышать его голос. Мы даже смеялись, что свирепое грузинское КГБ, решив, что разговорами о дельфинах и волках шифруем что-то нехорошее, начал мешать нашим беседам. Только потом Ака смущенно признался, что за волков ему совсем не платят на службе, вот телефон и выключают.

– У тебя голос печальный, Ака. Что-то случилось?

– Нана ушла!

– Как ушла? Куда ушла?

– Сказала, что больше так не может. Теперь я один.

– Подожди, может, она вернется?

– Нет, теперь, кажется, это насовсем.

– Слушай, приезжай ко мне.

– Сейчас не могу.

– Ака, звони сразу, если что.

– Хорошо, Гриша.

И я снова остался один. Ака, такой уж тонкач, каждую маленькую нотку слышит обычно, а тут даже не спросил, зачем звонил. Свое горе всегда горче, своя боль – больнее.

Уход жены, как известно, дело житейское, но Нана была с другом еще со школы, за двадцать пять лет, казалось, проросла в него, знала до последней косточки, и вот, когда выдали дочку замуж, взяла и развалила общую жизнь в черепки.

Столько времени терпела, мучилась, копила обиды? Понять невозможно.

Я вдруг вспомнил последнюю нашу встречу на даче Кости. Завернутый в красную простыню, словно в тогу римского сенатора, он возвышался над разомлевшей после бани и уже крепко принявшей компанией, возглашая тост за отсутствующих дам.

– Они гораздо лучше нас, – говорил он трагическим голосом.

– Лучше, намного лучше, – в тон ему подтягивал наш нестройный пьяненький хор.

– Алкаши, я вам ответственно заявляю, что создания эти – несомненный венец природы. Вы видели их тело?

– Да, тело у них – это невозможная красота, – восхищенно бормотала компания, припоминая разное.

– А ноги?

– Ой, правда, ноги у них такие бывают, что можно умереть, – голоса просто таяли от восторга.

– Дураки и тупицы! Это удивительно – они ходят вертикально и могут рожать, и головка плода проходит там, где нужно.

– Золотые слова, на самом деле – это фантастика. – Наш хор, почти в экстазе, пел.

– Скопище извращенцев! – Костя поднял стопку вверх и закончил тост. – Давайте выпьем, чтобы они всегда были с нами и чтобы нам с ними повезло.

В нашей компании Акакий тогда был самым трезвым и к словам Кости отнесся очень серьезно.

– А вы знаете, у волков все совсем не так, – вдруг произнес он очень отчетливо, но продолжить, конечно, не смог, потому что все начали хохотать как сумасшедшие, а потом с дикими криками голышом ринулись к мосткам, и дальше, в прорубь, в черную, истекающую белым паром, кипящую от холода крещенскую воду.

Остались за столом только Ака, ошеломленный реакцией на свои слова, и мы с Костей, который под аккомпанемент разбойничьих криков с реки вдруг добавил, совершенно трезвым голосом:

– Это так редко бывает, чтобы с ними повезло, – что-то очень больное не позволяло ему остановиться, – как человеки многие женщины сильно не дотягивают до совершенства своего тела, но почему-то считают себя вправе быть безжалостными и беспощадными. – Мы молча выпили и каждый погрузился в свои мысли о том, чего не удавалось избежать.

11

Город стремительно кутался в густые сиреневые сумерки, на балконе становилось прохладно, оголодавшие комары натужно гудели где-то внизу, пытаясь дотянуть до высотного этажа. Окна вокруг вспыхивали одно за другим, быстро заполняя квадраты стеклянного кроссворда, посвященного загадкам семейной жизни. Наступала ночь, одна из ста восьмидесяти, назначенных мне вконец скурвившейся судьбой, поэтому сна не было ни в одном глазу. Жалко себя было очень, так нестерпимо жалко, что даже поплакал немного, и вдруг очутился в какой-то сплошной черноте, которая затягивала меня в свою глубину.

А потом черный занавес словно распахнулся, и я оказался на невероятно пустынном Ваганьковском, прямо на центральной аллее, и на всех памятниках вместо фотографий были вделаны экраны, с которых смотрели и провожали меня взглядами те, кто лежал там. Я здорово перепугался от того, что происходило что-то необратимое, и даже захотел проснуться – что это за сны такие, где картинки как в кино?

И тут же оказался рядом с шеренгами истово отбивающих поклоны мусульман, рядом с Катькой в туче брызг, танцующей на хвосте, посреди бассейна, в толпе глухонемых, в окружении их порхающих, словно крылья птиц, рук и глаз, покрасневших от слез.

А потом пришли волки – он и она.

Он был матерый с огромной, почти что бычьей головой и прозрачными, светящимися изнутри глазами. Она – невероятного белого цвета. При свете луны ее шелковистая шерсть отливала голубым.

Я вполне понимал ее парня – мог бы и сам в нее влюбиться, если бы был волком. Они подняли головы к небу, и протяжный вой из двух красиво сплетенных между собой голосов полетел в небо. Это был древний язык, состоящий не из слов, а из сгустков желаний и чувств, от звуков которых кожу стягивало странным холодом, а сердце ныло, не успокаиваясь. Волки явно предупреждали меня о чем-то, и мне пришлось проснуться, на этот раз по-настоящему.

На столе стонал телефон. С вечера поставил его на виброзвонок, и он, уткнувшись в медную подставку лампы, резонировал с ней практически в тон волчьей песне.

– Это Гриша?

– Да. Кто это?

– Не важно, вы меня не знаете, я из Тбилиси вам звоню.

– Что случилось?

– Простите меня за эту весть – Акакий умер.

– Что! Как? Когда?

– Вчера, поздно вечером. Вы приедете?

– Конечно! Постараюсь сегодня.

– Спасибо вам.

12

Прямой рейс в Тбилиси теперь не такая проблема, как два года назад, когда на юбилей свадьбы Аки и Наны пришлось почти сутки добираться аж через Баку. Перед регистрацией оставалось еще время, я зашел в ирландский паб, взял кофе и полста грамм коньяку, чтобы помянуть друга. Все-таки умереть с горя по потерянной любви мог только настоящий мужик или настоящий волк – они без любимой жить не могли.

Женский голос – сначала на ровном, словно магнитная лента, стерильном и скучном русском, а потом на том языке, который в Шереметьево считают английским, – откуда-то сверху сообщил, что мой рейс задерживается. Образовалось пространство для прощания, можно было не спешить, и я, разглядывая, как за тонким стеклом покачивается тягучая темно-красная жидкость, вспоминал тот коньяк, который, кроме чачи, привозил с собой Ака и очень им гордился – в плане всего грузинского, друг мой был страшный патриот. И был прав – по цвету и по вкусу грузинское питье было совсем не хуже французского, что подавали в заведении аэропорта.

Акакий, в отношении всяких брендов-шмендов, был человеком натуральным и совершенно от них не зависел. Жизнью жил, какой хотел и какую понимал, с женщиной, которую любил, мечтал почаще встречаться с волками – остальное, в смысле быта, званий и удобств, его не интересовало.

Так жить и так чувствовать могут очень немногие.

В том театре странные актеры, немного похожие ухватками на коал, играли именно про это. Они-то знали, каково это быть особенным в нашем мире, который ценит только стандартное и признает одинаковое.


Вот за этими воспоминаниями о своем внезапно ушедшем друге я и не заметил, как в полутемном зале образовалась Оля-Оленька. Когда двинулся к бару за добавкой, вдруг углядел ее за самым дальним столиком.

– Просто чудо, что вы здесь – я только что о вас подумал.

«Правда?» – Она по-прежнему не говорила, но теперь вместо блокнота в ход пошел небольшой планшет.

– Если получу ваш номер телефона, значит, правда.

Она по-детски прыснула в ладошку, набрала цифры на экране и дописала еще: «Вы – смешной».

– Более того – я абсолютно уверен, что вы здесь из-за меня.

Она продолжала улыбаться, но теперь совсем уже не как скромная девочка – довольная вышла у нее улыбка.

«И вовсе нет – я лечу в Тбилиси, там есть доктор, который обещал меня вылечить».

– Здорово! Я тоже в Тбилиси.

Она посмотрела на меня внимательно и написала только одно слово:

«Странно».

– Плохо, а не странно – у меня друг там умер.

– Вы кто? – Возле стола возник долговязый, баскетбольного роста бритоголовый парень.

– Я знакомый.

– Интересно, когда вы успели?

– Давно уже – позавчера.

– Вы это что – серьезно?

– Еще как серьезно. Оля, кто этот Отелло?

Она засмеялась и напечатала ответ:

«Егор – он здесь работает и меня провожает».

– Егор, прощайте, рад с вами расстаться. До встречи наверху, Оля.

Что замечательно, я понял, что она рада мне – пацан вон как вскинулся, тоже почувствовал. Но в моем самолете Оли-Оленьки не оказалось – наверное, рейсы у нас были разные – а меня по прилете в Грузию не пустили тамошние быстроглазые, надутые какой-то злой гордостью пограничники.

Ничего не помогло – ни объяснения про похороны, ни звонки родным, ни предложения как-то договориться. Врагом грузинского государства меня сделал штамп о посещении Абхазии – его когда-то ставили в заграничные паспорта.

13

В транзитной зоне, дожидаясь обратного самолета, я просидел до ночи и все ворчал на Тролю – третью моя жену. Была она из всех троих самой молодой и самой красивой, раскусила меня мгновенно и покинула, кстати, гораздо быстрее предыдущих Оль – просто была, была и вдруг перестала – только через месяц позвонила с просьбой о разводе.

Однажды Троля узнала от подружек про какого-то невероятного кудесника-гуру – он чудесным образом омолаживал при помощи таинственных банных процедур. После недели нежности и невероятного секса я растаял, бросил лабораторию на подчиненных, извинился перед Катькой, угостив ее большим куском тунца, и оказался в горах рядом с Красной поляной.

Теперь в этих местах, назло всем завистливым недругам нашей бесшабашной родины, отгрохали нашу собственную Куршавелиху, правда, похожую на декорации кинофильма про европейскую жизнь, но горы здесь дивные, совсем не хуже альпийских.

Тогда же над рекой стоял ни на что не похожий, туземный рай, где, в глубине, среди моря разномастных домов, за высоким забором, стояли самые разные бани – русские по-белому и черному, турецкий ароматический хамам, японская офуро, с двумя бочками, одну из которых вместо воды наполняли разогретыми кедровыми опилками, а рядом египетская баня, с горячими каменными лежаками, и еще с пяток самых диковинных строений, заканчивая медным котлом, подвешенным над горящим костром – совсем, как в сказке про молодильные яблочки.

Но больше всего я полюбил, когда меня сажали в тибетскую земляную баню, где ветки были уложены на прогоревшие угли, закрывали с головой и не отпускали, пока не перестанешь стесняться, и не заорешь благим матом – вот тогда толкали в глубокий омут с ледяной водой, из которого вылетал, конечно, с криком и совершенно голый бежал по тропинке, устланной шишками и молодой крапивой, до деревянного ложа – там меня укрывали простынями, и в шесть рук начинали обвевать травяными вениками. После всего этого тело больше не существовало – оно парило в невесомости.

Даже громадные адыгские комары не могли испортить это чудесное ощущение, тем более, что дурную кровь в бане всю повыпарили.

Испортить все смогла Троля.

Между высоким, костистым банным кудесником, с черными цыганскими глазами и моей женой возникло, как она потом мне объясняла, нечто мистическое. Маг все процедуры начал проводить с Тролей самолично, пока я не спохватился, а из города, по звонку какой-то тайной надзирательницы, не возникла и подруга кудесника.

В результате громкого скандала комплекс был закрыт на санитарные дни, а мы проехали границу с Абхазией мимо потока женщин с морщинистыми руками и лицами, обожженными солнцем, которые волокли в богатую Россию скрипучие тележки, груженные мандаринами, над почти сухим руслом пограничной реки Псоу, и уже час тряслись по разбитой дороге, направляясь в Пицунду.

– Я вообще не понимаю, как можно так себя вести? – заливалась соловьем Троля. – Эта дамочка совсем с ума сошла от ревности. И как такой великий человек может с ней жить?

Я молчал и поглядывал на разбомбленные остовы домов, черневшие по обеим бокам дороги, на серые бетонные остановки с кое-где сохранившейся уродливой мозаикой на тему дружбы народов, на привязанных длинными веревками к деревьям худых черно-белых коз, жадно объедавших придорожную траву, и тоскливо пересчитывал дни, оставшиеся до окончания отпуска. Дней выходило еще достаточно много.

– Ну убей меня, если не веришь.

– Должен?

Дальше последовали обычные женские переводы стрелок и слезы, что только подтверждало мои дурные опасения.

Но вокруг все было так по-советски затерто, пыльно, тряско, жарко и потно и так скучно, а грудь Троли так вздымалась от волнения под легкой тканью, шоколадный загар так здорово подчеркивал красоту ее длинных ног, и вся она была так вызывающе соблазнительна, что я дал себя уговорить.

Удивительно, как пустынны здесь дороги – за все время нашей страсти рядом объявилась только мосластая корова – индифферентно пережевывая жвачку, она постояла у стекол, разглядывая сплетенные тела, степенно уронила на дорогу несколько смачных коричневых лепешек и, покачивая полупустым выменем, двинулась куда-то вдаль, звонко шлепая по асфальту костяшками копыт.

Секс в потрепанной «четверке» – в адлерском прокате, другой машины для поездки в Абхазию не нашлось – был так экстремален, что мы решили на денек отложить берег моря и свернуть в горы, так сказать, под сень тенистой листвы – по горному проселку доползли до высоких железных ворот.

За воротами стояла дача Сталина – место уединенное и на редкость сумрачное.

Кореш мой по срочной службе, Володя – мы с ним тянули матросскую лямку, на базе торпедных катеров – был комендантом музея, который сделали из логова усатого людоеда.

В огромном доме на этот раз было пусто и тихо, только слегка поскрипывал под ногами рассохшийся, с большими щелями между половицами, темный деревянный пол. Окна были открыты, и в потоках сквозняка взлетали вверх, надуваясь парусом, легкие газовые шторы, выкрашенные в голубое светом невозможно близкой здесь луны. На стенах я ничего не заметил – почти пустынные, просторные комнаты. Сначала столовая, дальше кабинет, следом комната, облицованная белой больничной плиткой, в середине которой стояла чугунная ванна, с уже облупившейся кое-где эмалью, и на стене висел простой умывальник.

У генералиссимуса не было излишеств, не было уюта, не было красоты – видимо, хозяин ценил только то, что мог использовать.

Я видел, что у Троли сразу загорелись глаза, едва только Володя провел нас по своим владениям. Поздно вечером, после того как он здорово принял на грудь, она начала уговаривать его разрешить нам провести на кровати Сталина одну ночь.

Всем известно, что, если в женщину вселяется бес желания, ее остановить невозможно. Или уступить, или убить – других вариантов обычно не бывает, – поэтому Володя сдался.

Кровать вождя тоже оказалась без особых излишеств – обычная узкая кровать, с металлической, обвисшей уже сеткой. Когда после любовных утех я поднялся с кровати и подошел к окну, мне вдруг показалось, что в свете почти нависшей над этим домом луны я вдруг представил себе усатого лежащим на моем месте – увидел его совершенно отчетливо, вплоть до желтых, натоптанных ступней и кривых больших пальцев – а еще увидел лавину черных волос, рассыпавшихся по подушке, арки женских ног, которые высоко вздымались, с обеих сторон тела. И даже услышал его гортанный голос:

– Боже, спасибо тебе, боже. Нина, Нина, Нина.

В простых солдатских кальсонах, с длинными завязочками у щиколоток и на вороте полотняной рубахи, занимался любовью он, великий и ужасный.

– Интересно, стеснялся ли он в такой момент, что немного сухорук и очень рябой, что невысок ростом, что у него не слишком красивые зубы и прокуренное дыхание? Или ему было наплевать на то, что думают о нем другие? Хотел ли он, чтобы его любили или чувства его не трогали? Может, мы зря думаем про злодеев, что они не совсем человеки?

Наутро Володя, не простив Троле, что она воспользовалась его вчерашней слабостью, отправил нас восвояси.

Через месяц он погиб – в этом доме, пропитанном черными желаниями хозяина, стоял у окна над высоким обрывом и вдруг упал вниз.

14

В транзитной зоне тбилисского аэропорта было пустынно и холодно – отопления, ввиду южного климата, видимо, не полагалось, а между тем, из щелей в рамах здорово дуло. Я нацепил на себя все, что привез в походной сумке, и начал устраивать лежбище подальше от окон и дверей, но тут неожиданно ожил айфон. Мелодией из любимого «Кин-дза-дзы» он сообщил мне про эсэмэску от Оли-Оленьки.

«Григорий Ильич, вы прилетели? Я вас потеряла, вы где?» – писала она.

«Сижу на полу и очень мерзну».

«Как? Почему?»

«Милая Оленька, меня не пустили».

«За что?»

И дальше мы смешно общались: я ей описал свою борьбу с пограничниками, а она эсэмэской обругала Егора, который засунул ее на бакинский рейс.

«Видимо, боялся, что я вас умыкну».

«А вы не собирались?»

Пока я смеялся, она написала, что в Баку была нелетная погода, но она очень рада, что мы встретились в Москве, потому что она меня…

И в этот момент вдруг звякнуло какое-то железо в трубке, возник мужской голос, который равнодушно сообщил по-грузински:

– Абонент недоступен, перезвоните позже.

Я снова потерял ее.

Только удивился, что так расстроился из-за этого, как меня начали депортировать. Грузинские фуражки за это время, видимо, разузнали и про меня, и про Акакия, и про похороны: Тбилиси – город не самый большой, у них там все или родственники, или живут на соседней улице – поэтому лица погранцов приобрели наконец обычное для грузин приветливое выражение. Они очень сокрушались, что так все неловко вышло, и сожалели, что не могут ничего изменить – этим нынешние парни очень отличались от наших, советских грузин – те могли все и всегда.

15

Самолет поднялся в воздух, когда уже стемнело. Над храмом Святого Давида и горой Мтацминда уже взошла изрытая оспинами кратеров, плоская, как блин, и совсем близкая луна. Город будто и не терял своего Акакия, как ни в чем не бывало, беззаботно искрился россыпями веселых огней, а потом даже начал выбрасывать в небо сверкающие разрывы разноцветных фейерверков.

– Нельзя на них сердиться – сегодня же день независимости. Мертвое – мертвым, а живое – живым. – Акакий сидел рядом на соседнем кресле и тоже смотрел в иллюминатор.

– Ака, ты как здесь очутился?

– Гриш, ты хоть и спишь, но соображать-то нужно.

– Ну и кто ты тогда?

– Дух, Гриша. Обычный, нормальный дух.

– Ты со мной попрощаться пришел?

Ака промолчал.

– Хочешь сказать, что скоро встретимся?

– Хочу сказать, что смерть, она старая и слепая – может и мимо пройти.

– А как там?

– Пока не знаю. Я ведь еще здесь. Туда долго идти.

– Ты со мной до Москвы?

– Не могу, мне из Грузии нельзя исчезать.

– Жалко. Прости меня, Ака.

– Прощай, Гриша.

Он исчез. Я посмотрел в темноту за стеклом, подумал и перекрестил ее троекратно. В самолете тоже было темно, как и за бортом, и если бы не россыпь крохотных глазков экстренного вызова да басовитый звук моторов, нельзя было бы и представить, что мы движемся куда-то с бешеной скоростью, – так плавно и безо всякой тряски скользила по воздуху тяжелая пузатая машина.

Забавляясь, я начал было выдумывать, что, пока ночь, пилоты остановили самолет и сделали привал в воздухе до утра, чтобы, когда рассветет, двинуть самолет в правильную сторону. Но темнота скоро меня сморила, и я опять очутился в объятиях Морфея.


Мой друг и великий сомнолог Константин так и не смог объяснить мне, из чего, собственно, получаются сновидения. Понятно, что в них присутствует опыт дневной жизни, понятно, что неожиданные события провоцируют активацию глубинных структур мозга и каким-то образом подключают подкорку, – но почему из этого получается кино, которое мы смотрим по ночам и особенно под утро, почему кино это иногда сигналит нам о чем-то таком, чего следует ожидать с замиранием сердца, – Костя пока не знал.

Откуда-то из тех самых глубин, про которые он пытался мне объяснить, снова появился усатый вождь. Нагло улыбнувшись в усы, он потащил на кровать Тролю, чтобы заняться с ней любовью.

Но почему генералиссимус, который помер, когда мне было всего-то чуть, вдруг ожил в моем сне, начал дышать со мной одним воздухом и спать с моей женщиной, правда, при этом называя ее Ниной? – отгадки не было. – Неужели наша легкомысленная страсть на принадлежавшей ему кровати пробудила его усталый дух? Неужели сон сигналил мне, что тогда рябой каким-то образом проник в меня? Или это значило, что во мне такой же страх сидел перед женщинами, как и у него? Только подчинить он их так и не смог. Потому что не знал, как сделать их счастливыми.

А может, в сон рябой приходил сообщить, что вокруг меня одни предатели, и они не только лабораторию, но всю мою жизнь переломают?

А тогда зачем Акакий приходил? Неужели из-за того, что я вспомнил о нем, только когда мне стало плохо и страшно? – ничего путного в голову не пришло, я открыл глаза, и тут на меня что-то нашло.

Натура у меня, надо сказать, совсем не художественная, но, наверное, такое может приключиться с каждым, во всяком случае, в голове моей первый раз в жизни вдруг начали складываться стихотворные строчки – я долбил по клавиатуре телефона, пока не записал все, что видел и слышал внутри себя, записал без поправок, сразу в окончательной форме, а когда перечитал, был поражен, потому что не понимал, откуда оно у меня взялось.

В вырастающих на могилах

Березах и осинах,

Упирающихся вершинами

В небо синее,

Нашей жизнью каждый листок напоен.

Вместе с ветром трепещем мы,

Словно песню поем,

А глаза наши вроссыпь

На берез рябой коже.

Оплетенное корнями сердце

Забыть жизнь не может,

Ворожит в глубине

И все прошлое гложет.

Мы деревья растим,

Ими небо тревожим,

И теперь навсегда

Только это и можем.


Это была хорошая эпитафия. Акакию она бы понравилась.

16

Ничто не остается безнаказанным в этом мире – так, еще со школы, я предпочитал думать про второй закон термодинамики. Не успел я закончить свой поэтический подвиг, как самолет вдруг швырнуло в какую-то бездонную яму, и так глубоко, что, казалось, дыхание вот-вот закончится, а когда он, изнывая крупной дрожью, вынырнул снова, можно было видеть, как взлетели в воздух стаканы, выплескивая красивые длинные струи томатного сока.

Потом и звук прорезался:

– Зона турбулентности! Всем пристегнуться!

Самолет, словно в лихорадке, проплясал весь остаток пути до Шереметьево, но даже зацепив колесами полосу, так и не смог сразу остановиться. Он скакнул вверх, колесо под крылом слева взорвалось, словно огромная хлопушка, потом закружился, как игрушечный, и все скользил и скользил куда-то, пока бетон не закончился и нос самолета не воткнулся в большую кучу песка.

И вот когда настежь распахнулись двери запасных выходов, зашипели, словно растревоженные кобры, надувные трапы, в салон вполз тяжелый запах мокрой травы и горелого керосина, вдруг, в полный голос, разорался телефон:

«Мама, мама, что я буду делать? Мама, мама, как я буду жить? Ку-у-у-у. У меня нет теплого пальтишки, у меня нет нижнего белья, ы-ы-ы-ы-ы-ку-у-у…»

Пока я отыскивал его под креслом, он не переставал вопить, не замолкая ни на секунду, и все пассажиры вокруг вдруг начали хохотать, начали обниматься, целоваться, пожимать друг другу руки и звонить домой – а я читал то, что написала моя Оля-Оленька:

«Привет! Наконец телефон зарядился. Я погуляла по городу – здесь так здорово, тут праздник. Вы долетели?»

Ответить я не успел, потому что рванувшие на свободу пассажиры просто вынесли меня наружу, телефон выпорхнул серебряной птичкой из пальцев и улетел в хлябь, под колеса самолета, а я по аварийному желобу добрался до спасателей.

17

Дома оказался уже утром и нашел там огромные перемены – около подъезда бегало много деловитого вида крепких парней, лифты были оккупированы под перевозку роялей и прочих шкафов, так что место в кабине мне нашлось не сразу. На соседской двери было укреплено грозное предупреждение, что квартира охраняется, а в ее центре сверкала золотая табличка, украшенная гордым: Г. И. РОСТОВ.

Собственные инициалы и фамилия на чужой двери привели меня в такое недоумение, что я просто застыл на пороге. После путешествия по летному полю сумка моя была совершенно измочалена, через прореху сбоку выглядывало запасное белье и торчал кусок траурной ленты, которую я успел заказать перед полетом в Тбилиси. На ленте виднелись два слова:

– «Дорогому Акакию» – на этом месте текст обрывался и остальная часть, похоже, погибла на летном поле.

Был я небрит и вид имел такой изжеванный, что даже не удивился, когда соседская дверь распахнулась и изнутри полезли быкастого вида люди в черных костюмах, а из-за их спин явился упитанный человек в длинном, до пят, бархатном халате и с головой, навсегда ушедшей в плечи – казалось, что подбородок у него лежит прямо на груди.

Выручил меня паспорт и билет на самолет – люди в черном, мгновенно обстучав меня со всех сторон, вытащили их из карманов. Оттуда же они добыли и ключ от квартиры, которую мгновенно вскрыли, осмотрели и вынесли хозяину договор на аренду квартиры, мое удостоверение члена президентского совета по науке, диплом лауреата Госпремии, которую я получил два года назад за Катькины успехи, и даже пропуск в соседний бассейн.

Хозяин жизни и квартиры напротив, осмотрел документы холодными, прозрачными, как стекло, глазами, сличил фотографии с моей физиономией и очень удивился, увидев фамилию.

– Ростов?

– Григорий Ильич…

– Надо же! Геннадий Иванович, – буркнул он в ответ, и, возвращая документы, добавил еще что-то неразборчивое, но, видимо, доброжелательное, потому что меня перестали прижимать к стене. Кивнул мне небрежно на прощание и исчез вместе с халдеями в своих хоромах.

Ощущения от встречи остались самые что ни на есть гнусные. Что-то явно сгущалось вокруг меня.

– Может, ожившее вдруг воспоминание про древний алгоритм было тайной кнопкой в мозгу, и с ночи в нем пошел необратимый процесс? То есть я сам себя начал программировать на уничтожение? А может, наоборот, невидимая радиация начала истекать из моих знающих о неизбежном клеток, и я стал опасен для окружающих? И каждое мое появление где-либо, или встреча, или даже мысль о чем-нибудь тут же провоцирует начало разрушения?

18

Весь архив телефонных номеров погиб в аэродромной грязи, компьютер чинили уже вторую неделю и все обещали вернуть – пришлось вытащить из глубины стола старые записные книжки. Похвалив себя за правильную плюшкинскую привычку не выбрасывать ничего полезного, отыскал в них телефон докторши.

В поликлинику эту был определен по знакомству – заведение принадлежало богатому министерству и, как водится, обросло блатным контингентом. Бывал я там не часто, но Людмилу Марковну, рыжеволосую женщину, с ласковым, настойчивым взглядом, всегда поздравлял по праздникам, напоминая о себе – хотя не вполне понимал зачем.

Меня помнили. В меру пошутили над обычной мужской мнительностью, выдали докторский белый халат, обходя очереди, завели куда надо и проверили все с головы до пят и обратно. Ничего плохого вроде бы не отыскали, попили со мной чайку со свежайшим киевским тортом и с пожеланиями всяческих благ отправили домой. Через день Людмила Марковна подняла меня рано утром и вытребовала к себе.

19

Момент объявления приговора страшен не только ощущением полной безысходности, а абсолютной в этот момент остановкой жизни. Каждый, кому случалось пережить подобное, может подтвердить, что тогда кончается дыхание, не бьется сердце, не видят глаза и кровь застывает в жилах.

И тем не менее у докторши я был словно в броне, будто и не услышал ничего ужасного, но на улице ноги подкосились – на бланках анализов, которые я держал в руках, черным по белому была обозначена лейкемия, да еще с возможностью мгновенного ухудшения.

Я вдруг вспомнил, как товарищ мой, хороший красивый человек, приехал в Москву на конференцию и вдруг пропал. Через пару недель я отыскал его в больнице, но безо всяких шансов на жизнь – на кровати вместо него лежала желтая, высохшая кукла. Сгорел мгновенно.

От картинки, прилетевшей из прошлого, меня просто закачало. И вдруг я жутко разозлился. Реакция, конечно, не совсем нормальная, но, с другой стороны, такой накат за несколько дней кого угодно мог бы вывести из себя.

Быстрым шагом я погнал себя через сонные просторы университетских улиц, больше подходящих по площади для плац-парадов, чем для жизни вольного студенческого кампуса, недолго помялся у входа в яркую, горящую веселыми красками церковь, приделанную к самому краю обрыва над Москва-рекой, но все же шагнул в ее полумрак. Он был чуть разбавлен тусклым светом люстры, висящей под куполом, и зыбкими, словно отбивающими поклоны, огоньками свечей возле икон.

Большую свечу я поставил около поминального креста для родителей и пошел к Николаю Чудотворцу. Святой смотрел на меня в упор жестким, пронизывающим насквозь взглядом, но я не стал просить заступиться за себя, а назвал всех, кто мог остаться без моей помощи.

На улице крупный град, ударивший прямо из-под солнечных лучей, разогнал туристов на смотровой площадке и попрошаек возле церкви, а парень без ног – его тележка колесом въехала в глубокую щель между плиток – так и остался сидеть под обстрелом белой шрапнели. Конечно, я кинулся вытаскивать тележку из промоины – не потому, что очень сердобольный, а просто потому, что из тех, кто влезает в такие истории, – однако безногий оказался очень тяжелым, словно налитый свинцом.

Град вдруг исчез, словно и не было, а ко мне повернулась неодушевленная физиономия, с красными, налитыми большим количеством градусов, глазами:

– Тебе чего?

– Да вот, помогаю.

– А я тебя просил? Вот тебе для помощи. – Он подвинул ко мне пустую консервную банку. – И не огорчай ветерана войны.

– Какой войны? – спросил я.

Парень выудил из мятой пачки окурок сигареты, пристально оглядел его со всех сторон, запалил, несколько раз затянулся, выпуская синий дым из ноздрей приплюснутого носа, потом глянул наверх, туда, где вновь беззаботно светило солнце.

– Он знает, а тебе незачем!

Мелочь, которую я выгреб из кармана, звякнула в банке, безногий пересчитал быстро, набычился, сплюнул в сторону и отвернулся.

Я ушел к перилам на краю обрыва над рекой, постоял там, ежась под порывами ветра, долетавшими от «Лужников», и поймал себя на том, что рассматриваю город каким-то прощальным взглядом. В бесконечном море крыш было много таких, под которыми жили знакомые мне люди. Под какими-то тремя обретались бывшие мои Оли, которым так и не выпало со мной счастья. Про первых двух я, если честно, редко думал, а вот Тролю почему-то вспоминал часто.

Вот и сейчас ни с того ни с сего вспомнил, как она обычно вылезала из машины.

– Не только перчатки надень, но и юбку, пожалуйста. – Эта шутка всегда была к месту, потому что на улице рядом с нами в этот момент обыкновенно замирало движение – сначала из распахнутой дверцы, долго танцуя в воздухе, выплывали очень длинные стройные ноги умопомрачительной фигурной резки, в черных колготках или чулках, заканчивающихся на середине тугих бедер белого, алебастрового цвета. Уже потом, ближе к самому концу, показывалось что-то вроде короткой набедренной повязки.

На изгибе реки, за мостом Третьего кольца, я разглядел вычурную металлическую шапку, словно вырезанную ребенком из золотой фольги и небрежно надетую на здание Академии, и прямо сердце сжалось, когда вспомнил, как, прощаясь, кричала Катерина.

20

Возле дома я вспомнил, что остался без связи, и в телефонной «стекляшке» купил самый простенький аппарат, на какой хватило денег после врачебных забот – медицина у нас, конечно, доступная, но не дешевая. Константина в Мексике пластмассовая коробочка, кстати, вызвонила с первого раза.

Друг, не перебивая, долго слушал меня, потом велел не дергаться и дождаться его через пару-тройку дней. Когда я снова заныл про болезнь, он тут же послал меня – владел Костя древним, языческим языком, который в наши дни называют матом, блистательно.

И я почему-то сразу успокоился.

Оля-Оленька, конечно, не ответила, но я и не ждал, что меня простят так просто – поэтому послал ей свой новый номер и обещание все объяснить – а еще долго пытался дозвониться на работу, но соединился только с проходной.

– Григорий Ильич, мы здесь последние сутки стоим, институт уже переехал.

– А дельфины где?

– Их в Крым повезли.

– В Крым? На старое место?

– Не знаю, говорят, что до осени. Катерину вашу последней увозили – очень бунтовала.

21

Часа три ушло на то, чтобы уложить гидрокостюм и все к нему полагающееся, купить билет до Симфы – кодовое название столицы Крыма, – оставить в прихожей на столике денег для хозяйки и вызвать такси.

Лифты все еще были оккупированы грузчиками, поднимавшими наверх несметное количество нажитого, поэтому я двинул вниз по черной лестнице. Где-то в районе десятого этажа, натолкнулся на какого-то странного человека – наверное, бомжа, потому что он был обложен целой кучей набитых под завязку пластиковых пакетов и узлов. Около батареи стояли его высокие черные ботинки, а он сам устроился на подоконнике. Мы встретились глазами – взгляд его был пристальным и неприятным. Перебирая ногами ступеньки, я все больше удивлялся, как такой субъект смог пробраться в наш дом, охраняемый десятком цифровых замков, и даже решил сообщить коменданту о непорядке, но припомнил жесткие глаза Чудотворца, и мне расхотелось «стучать» – в конце концов, не мне решать, кому что положено на этом свете.

В знакомую крымскую бухту я добрался к вечеру – солнце как раз уже нацелилось тонуть в море – и едва успел укрыться. Из дверей сторожки вышел человек, с красной феской на седой голове. По мосткам он вытолкал тележку, уставленную ведрами с рыбой, почти до середины бухты и, посвистев в медную дудочку, начал сбрасывать рыбу в воду. Вода в бухте сразу вскипела – из глубины в белых бурунах вылетели дельфины.

Катьки среди них не было. Она любила, когда с ней играли перед едой, когда рыбу клали перед самым ее носом, чтобы она могла подцепить тушку языком и, подбросив вверх, отправить в рот. Но откуда это было знать татарину – накормил, запер сторожку и ушел куда-нибудь, может, молиться Аллаху на ночь, а скорее, спать на свою стариковскую лежанку.

Кричать и прыгать Катька начала, еще когда я только шел к берегу – природа ее волшебного сонара, конечно, понятна, но даже при помощи тонн аппаратуры не получается так слышать, как своей кожей могла различать звуки Катя.

Я долго сидел на мостках, рядом с моей любимой Рыбой – любил так звать ее, хотя у дельфинов и кровь горячая, как у людей, и дышим мы одинаково, воздухом – чесал ее теплый язык, а она лежала на мостках, раскрыв во всю ширину зубастую пасть, и аж похрюкивала от удовольствия. Потом угостил ее любимым тунцом – прихватил из Москвы в сумке-холодильнике. Других дельфинов тоже не обидел, но моя любимая обжора, конечно, слопала самый большой кусок.

Когда я надел гидрокостюм, и мы вместе поплыли к боновому заграждению, еще было довольно светло, так что я смог осмотреть запертые замки вблизи и понять, что механизм находится в рабочем состоянии. Поднырнув поглубже и подсвечивая себе фонариком, отыскал кабель, который прокладывал когда-то сам, подтянулся по нему до лючка у берега и запустил лебедку. Она хоть и поржавела от морской сырости, но, постанывая на малых оборотах, трос наматывала, и вскоре края ограждения разошлись настолько, что сквозь него могло безопасно проплыть даже огромное тело касатки.

Неволя любое существо приучает к покорности – дельфины как плавали в огороженном для них пространстве, так и остались в нем, наученные горьким опытом. Пришлось уцепиться за Катькин плавник и, ласково поглаживая, осторожно вывести ее на большую воду.

Дельфины уплывали все дальше и дальше в море, которое до самого дна было наполнено голубым флуоресцирующим светом, но прежде чем уплыть, прощались на скрипучем дельфиньем языке со старушкой Мартой – она одна так и не решилась обменять привычную неволю на непонятную свободу.

Бесполезно было стараться поспеть за ними.

Я и не старался – держался за Катин плавник и думал, что если и расставаться с жизнью, то лучше сделать это именно здесь – в свежей чистоте морской волны и под спокойным взглядом вечного света галактик.

Я тихо расслабил пальцы и начал падать в глубину. Когда дыхание стало заканчиваться, я понял, что если и боюсь, то совсем немного. И в этот момент меня мощно вытолкнули на поверхность и держали на своих гибких спинах. Обычно дельфины так спасают своих мальков, потерявших дыхание, или стариков, потерявших силы, – так что я точно стал для них совсем своим.

Когда я решил их не мучить и начал плыть сам, они отстали – все, кроме Кати, которая не бросала меня до берега. Она еще долго лежала на гальке пляжа, в колыхании волн, и никак не могла проститься.

Но все-таки уплыла и больше не вернулась.

22

Оля-Оленька прорвалась ко мне, как только самолет приземлился в Москве и медленно заканчивал рулежку.

– Что происходит?

– Очень скучаю.

– Это же новый телефон? – Эсэмэски прилетали ко мне без задержки, будто все вопросы были записаны заранее.

– Старый утонул вместе с моими нежными словами.

– Вы что, плаваете с телефоном?

– Я с ним летаю.

– Не понимаю.

– Как я рад, что вы меня нашли!

– Ну, почему вы такой?

– Какой?

– Я скоро буду говорить.

– Здорово! И когда я услышу ваш волшебный голос?

– По-моему, вы переигрываете.

– Не сердитесь – просто я очень рад.

– Правда?

– И очень хочу вас видеть.

– Правда?

– Извечный женский вопрос.

На этом месте пластмасса выдохлась, исчерпав заряд батареи, и закончить разговор нам снова не удалось.

23

Мебельные грузовики около дома сменило стадо дорогих большущих авто и толпа персональных водителей – по причине теплой погоды они сбросили пиджаки и в строгих белых рубашках, сплошь перекрещенных оружейной сбруей, покуривали на свежем воздухе.

Впуская меня в дом, взволнованный и из-за этого отчетливо пахнущий крепким запахом пота комендант шепнул мне, что у соседа сегодня новоселье. Пока я возился с замком, из-за монументальной двери с золотой табличкой в центре не донеслось ни звука, из чего выходило, что жилище за ней не просто большое, а очень большое.

Замок наконец сдался, и я попал в свою квартирку – неуютную и больше схожую с номером гостиницы – поставил мобильник на зарядку и уселся за городской. Но поговорить с Людмилой Марковной не смог – на другом конце провода телефон изнывал в одиночестве.

Когда по костяшкам кулака, как учил меня в детстве отец, пересчитал дни, то сообразил, что в городе – суббота. Не в смысле, конечно, еврейского отрешения от житейской суеты, а просто обычный российский выходной. Пошлепал на кухню, нашел кусок колбасы в холодильнике, дернул пару стопок любимого напитка друг за дружкой, заел их с удовольствием и вдруг услышал какие-то странные звуки в прихожей, словно там кто-то шутливо чмокал губами, изображая, как открывается бутылка с газированным напитком.

А потом увидел, что в солидной цвета красного дерева и вроде бы железной двери светились три сквозных отверстия.

– Шпок!

Прямо перед моим носом, с легким звуком образовалось и четвертое. Нужно было звонить в полицию, но любопытство – великий соблазнитель – я осторожно щелкнул задвижкой замка и высунулся наружу.

На лестничной площадке лежал сосед. Пятна темно-красного цвета расползались на его белой шелковой рубашке с красивыми фестонами на груди. Возле стены, неловко к ней прислонившись, сидели два охранника-гиганта и уже не дышали. В дверях лифта стоял давешний бомж. Он придержал дверцы дергающегося от нетерпения лифта, и пистолет начал смотреть в мою сторону. Я абсолютно физически чувствовал давление его беспощадного взгляда – он медленно двигался с моего лба на грудь, туда, где слева, почти застыло от ужаса сердце:

– Ты кто?

– Ростов. Григорий Ильич.

– Тоже Ростов? Смешно! – Я как завороженный пожал плечами.

– Второго мне не заказывали – так что живи, счастливчик! – Бомж шагнул внутрь, дверцы захлопнулись, и лифт бесшумно провалился вниз – он в этом доме летал с бешеной скоростью, даже уши закладывало.

– Эй, кха-кха-ха, эй, – сосед был еще жив, тянул ко мне руку, а изо рта у него вместе со словами вылетали кровавые пузыри. Страх у меня вдруг прошел. Я опустился на пол рядом с соседом и положил его голову себе на колени.

– Кха-кха-как же это, тезка? Почему я, а не ты? – Он смотрел на меня строго, требуя ответа. Я промолчал, его голова вдруг отяжелела, и он затих, уже окончательно.

В следующую секунду из двери его квартиры с ревом вылетели какие-то люди – увидев мои окровавленные руки, они распяли меня на стене и месили кулаками, требуя ответа.

Потом приехала полиция с опросами-вопросами-допросами.

К ночи, когда людская волна схлынула, а уборщицы, две квадратненькие блиннолицые таджички, замыли пол на лестнице и увели вниз пьяного плачущего навзрыд консьержа, я остался один у двери с пулевыми отверстиями.

Сквозь них тянуло сквозняком. Я попробовал просунуть в дыру палец и удивился, что проходил даже средний – калибр был использован не шуточный – и еще удивился тому, как был спокоен. Смерть, караулившая в подъезде, наверное, ошиблась адресом, вместо моей забрав жизнь у другого человека, носившего одинаковую со мной фамилию.

Но потом я вспомнил про синий конверт с печатями поликлиники. Он обнаружился в почтовом ящике, среди рекламных газеток и купонов на скидки в разные салоны красоты и ювелирные ломбарды – их в моем районе на каждом углу было понатыкано такое великое множество, что казалось, здешние обыватели только тем и занимаются, что сначала делают себе педикюр, а потом идут за чем-нибудь золотым для свободного пальца.

Не скажу, что я трусил, но все же оттягивал момент вскрытия – так шутил мой знакомый прозектор, получая конверты со штрафами от гаишников.

Когда я решился, то обнаружил внутри несколько листков желтого цвета с рядами магических цифр, из которых выходило, что Григорий Ильич Ростов практически здоров.

Подтверждаю, что несколько следующих минут этот Григорий Ильич прыгал по комнате с громкими криками и характерными движениями – теми самыми, когда одна рука стучит по локтевому сгибу другой, сжатой в кулак.

В синем конверте еще лежал сертификат на предъявителя – он давал право бесплатного обследования в качестве, надо понимать, компенсации за ошибку – и маленький листочек с врачебным штампом Людмилы Марковны. Она довольно сухо приносила свои извинения за неверно поставленный диагноз. Врачи, конечно, люди отдельные, про их профессиональную черствость много анекдотов ходит, но все-таки по давнему знакомству врачиха могла бы и добавить пару-тройку душевных строк.

После этого я, конечно, набрал Костю, и мой трехкопеечный мобильничек снова оказался на высоте.

– А что я тебе говорил?

– О, великий!

– Ладно, не напрягайся – в субботу баня, помнишь?

– Буду не один.

– Хорошенькая?

– Молоденькая.

– Может, тебе стоит почаще помирать – по-моему, ТЕБЯ это стимулирует.

– Типун тебе на язык!

– И тебе счастья!

Только закончили трепаться, телефон снова зазвонил нервным непрерывным звонком.

– Это я. – В трубке был слышен мягкий, слегка запинающийся на согласных незнакомый голос.

– Я – бывают разные, как говорил ослик Иа-Иа.

– Я загадала, узнаете вы меня или нет.

– Вы кто, девушка?

– Пока да.

– Смело! А голос вам сделали красивый.

– Правда? – Какая-то странная печаль звучала в ее голосе, и это мне не понравилось.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Шекспир У. «Ромео и Джульетта». Перевод Б. Пастернака.

2

Шекспир У. «Гамлет». Перевод Б. Пастернака.

Почти все о женщинах и немного о дельфинах (сборник)

Подняться наверх