Читать книгу Грешные люди. Провинциальные хроники. Книга третья - Анатолий Михайлович Сорокин - Страница 3
Часть пятая
Глава вторая
Оглавление1
Мужицкая основа бытия проще простого, исполнительна и неприхотлива. Это в городах она бандитская или пролетарски бузотерская, с какими-то политическими требованиями, в деревне особенно никто сроду ничего не требует, живется и живется. Меняется власть, но совершенно при внешней не унимающейся политической трескотне, призывах и обещаниях, не меняется сама крестьянская жизнь, продолжаясь как-то не рыба, ни мясо. Деревенская человеческая физиология требует своего и люди подстраиваются под эту потребность жить и существовать, дышать и рассуждать, думать про себя и думать вслух, не получая просветления, кроме лезущих в уши кричалок, лишь напрягаясь и напрягаясь измученным существом. Паршиво так жить, утомительно, но иначе ведь не получается, значит, живи, как удается и как выпадает кому весело и беззаботно, пользуясь кормушкой и случайным везением, кому на последнем пределе и страхе. Вот изменилось снова где-то высоко-высоко, за Кремлевкой стеной и радио забалаболило о гвардии Ильича, продолжателях дела «железного» Феликса, в Политбюро будто бы появились свежий человек, «феноменально активный, жесткий, обладающий несворачиваемой целеустремленностью мощного танка», сообщалось победно об усилении борьбы с коррупцией в партийно-советском аппарате, порожденной безответственностью и абсолютной безнаказанностью в брежневское правление. Ну и что… если у него есть Варвара, о которой вспомнил вдруг Василий Симаков. Появилось сообщение о заседании Политбюро, посвященное обсуждению писем трудящихся, недовольных беспорядками на производстве, нарушениями в распределении жилья, приписками, расхищением государственной собственности и другими противоправными действиями, чего у него на пилораме сроду не было и не будет, что им делить? Развернулась кампания так называемых отзывов – излюбленный прием демагогической системы очковтирательства и массового самоуспокоения новой волны подписантов и политических шулеров, а ему какое дело? Попросят и он напишет, как все, не обратятся – не заплачет, значит обошлись другими. Предложения по усилению санкций в отношении нарушений законности и справедливости демонстрировали намерение нового руководства страны энергично бороться со всеми видами преступной деятельности, невзирая на лица, родили заранее неработоспособный закон «О трудовых коллективах и повышении их роли в управлении предприятиями, учреждениями, организациями» – хорошее дело, а что без этого не понятно, что и к чему, без обращения. Радио на столбе посредине деревни, не выключишь по своему желанию, наращивает и наращивает наступательную мощь на равнодушного обывателя. Молчащих стадно, понимающих, что неспособны на серьезное вмешательство в процесс очередного возвеличивания власти и старичков-вдохновителей, было привычно больше – спать сильно мешает, но терпеть можно. Шумливых и бессмысленно бузотерящих, чаще совсем не по сути, полно, какие-то жалкие прилипалы, вот-те и жалобы, да как-то в расчет не берется. Восхищающихся «мудростью» дальнозорких вождей новой волны, устроившихся удобно в чьей-то благодатной тени более чем предостаточно для уверенной жизни власти, уверенной в своей боеспособности управлять государством и обществом. Что же в конце концов происходит?.. Радио штука полезная, да толкает куда-то совсем не туда, включаясь раньше пробуждающегося по утрам мужицкого сознания и выключаясь за полночь. Ленька вырос, Надюха растет, а кто бабенке помог, при чем Симаков, совсем не при чем. Спрашивал, спрашивал иногда разогретого Андриан, что происходит в стране не имеющей нравственного вдохновителя, которой, усыпленной величием взошедшей «звезды», в другой уже не нуждается, этого теперь надо бы пережить-перелопатить восторгами или проклятьем, и причем тут деревня, живущая как бы на обочине этого шумного водоканала, удовлетворительного ответа не получил, и Андриан как бы в окончательной растерянности. Страна рабствующих особей, способная выдержать пытки и лагеря чужих и своих животных приматов долго еще не сможет услышать голос плачущего ребенка, брошенного и властью и матерью на самовоспитание.
А-уу, люди, вы где? На Подмосковском пятачке тусуетесь? «Подмосковные вечера» распеваете, а мы так все «Ревела буря, гром гремел!»
Откуда все это?
Конец массового бессмыслия когда-нибудь закончится или мы обречены жить не доструганными, не доделанными, не долепленными Богом и появляющимися время от времени лихими народными «просветителями», толкующим Маркса-Ленина, совсем не по Марксу и далеко не по Ленину, потому что и на нормальное токовище так же не лишне скопить хотя бы немного умишка.
Мысли Грызлова не соответствовали его устремлениям, оставаясь слишком общими для случая и момента, Андриан жил приземленнее.
2
Очередной день завершался, Варвара грела бочок и усыпляя, радуя присутствием, встревоживший нутро Васька Симаков уплывал. Где-то в глубине далекого сна грубоватые, но чуткие руки вращают веретено, сучится тонкая белая нить, в избе так натоплено, что плачут замерзшие окна. Душно. Чадит семилинейка с огрызком стекла склеенного полоской газеты. Пахнет овчиной, горячим кирпичом, запечной пылю.
И грустные песенные голоса:
«Ах, барин, барин, добрый барин,
Уж скоро год, как я люблю,
А нехристь – староста, татарин,
Меня журит, я терплю…»
Все плывет смутой, грезами, топчется рассерженно на краю полусонного осознания, усиливая нарастающую тревогу, что это не во сне и еще больше становится жаль, кто столько терпит от злого и наверняка краснобородого татарина. И если не страшно до беспамятства, как бывает невыносимо страшно, когда остаешься в сгущающемся мраке избе один одинешенек, то причина в одном – в доносящихся голосах: ровных, уверенно сильных, даже могучих… из радиорупора, переходящего вдруг на жалобно могучие стенания и далекий волчий вой.
«Уу-ууу!» – тужится-завывает ветер-злыдень, ветер-помело.
Шебаршащая осыпь в выстывшей трубе. Осыпается что-то мелкой осыпью, как рождественское гадание рассеваемого жменей зерна. Чуть слышно дышит наволгшая дверь, обросшая понизу наледью. Приотворяясь со скрипом, она пропускает могучей волной через порожек клубы сизого морозного тумана, низом расползающегося по избе.
Песня стихает, веретёна набирают большие обороты, накручивая на свое вспухающее тельце былые истории человеческих судеб и словно бы связывают канатами вечности полное тайн прошлое, не со всем понятным настоящим и вовсе загадочным будущим, которое тоже мнится разбойным. Савке не хочется, чтобы песня обрывалась, и сильный голос мчится на встречу его желаниям, затягивая: «Вот мчится тройка удалая вдоль по дорожке столбовой…» Песню подхватывают, будто прислушиваясь, что же делается там, на столбовой дороге, которая совсем близко, за стеной…
Много песен плавает под звездами в позабытой родной стороне, много боли стынет в беспомощном ребячьем сердчишке…
«Ма-ам, дай калошики на улку сбегать! Дай калошики, ма-ам», – канючит кто-то до боли знакомо Савелию писклявом голоском. В избе светлынь не бывалая. Такие мрачные недавно бревенчатые стены вовсе не мрачные. Рыжий мох в пазах, смолка прозрачная. От окошка к печи выстлалась золотистое полотно, излучающее немыслимую радость. На теплой печи становится вдруг холодно, кожа покрывается пупырышками, хочется нырнуть прямо с печи в тот ручей на полу, в ту кипящую ясень, в буйную свежесть.
А мать бегает, бегает с утра до вечера. Мокрая, нараспашку. Глаза блестят, будто разбогатела немыслимо, будто дали ей кучу новехонькой одежонки или еще невесть чего недоступного всю зиму. За окном, на улице шум, шум, шум! Шум особенный, в кипении самого воздуха и ослепляющей радости света. И голоса, голоса; весна —неуемная радость, что выжили! Словно все подряд опились браги, наполнились удальством и лихостью, море всем по колено. Чавкает обувка, плеск воды и смех. Смех…
«Мой миленок, как теленок,
Кучерявый, как баран…»
«Меня милый провожал,
Семечками угощал…»
«Ты подружка не сердися,
что миленка увожу…»
По поводу и без, как перекличка переживших еще одну непростую уральскую зиму… Так нахлынуло и как выплеснулось на первого встречного. Все в движении, на Луну готовы взлететь.
«Ма-ам, ну дай калошики я тоже на улку хочу. Дай, мам!»
«Потерпи, Савушка, потерпи, родименький, – торжественно и напевно упрашивает невидима мать. – Вот подсохнет дня через два на полянках, вволю набегаешься босиком без калошиков. Впереди и весна, как девка красна, и лето-душа работой согрета, и осень с буйными красными праздниками».
«Я щас хочу, вон, сколько солнышка… аж до печки».
«Ну и ково смотреть, грязюку липучую? Ни пройти, ни проехать, глянь на меня – по самые уши».
«Хочу-уу!»
«Так нету же калошиков, обменяли на хлебец. Уж босиком што ли выскочи на минутку! Там же, где лывы, досточки, кирпичики брошены, все проходят, и ты попрыгай туда и обратно, если уж так невтерпеж».
На воле, на улке светло. Улица – сплошное месиво: где нет луж, там колеи по самые оси. Телега ползет, увязая по ступицы. Сколотый лед кучами у калиток и во дворах. Даль туманна, мельтешит испарениями, но как радостно на душе, как все поет и рвется… не важно куда. Лишь бы лететь и лететь, очарованному свершившимся таинством рождения весны – долгожданной весны.
– Совсем ты стал малахольным, Савушка, прям как лунатик! – смеется оказавшаяся подмышкой Варвара, – я дак сроду такого не помню. Ха-ха, вот помнил бы!
– Нельзя не помнить! Вовсе нельзя, душа совсем зачерствеет, – бурчит Ветлугин, не понимая, что успел рассказать, и почему перед ним вовсе не Варвара-краса, а вылупившейся из какого-то небытия, никогда не возникавший до этого в памяти деревенский конюх Елоха, в каком-то потрепанном ватнике, с жердочками на плече и топориком за опояской.
Вот и все сермяжное прошло у великого народа, умело и настойчиво выворачиваемое шиворот навыворот: ознобно-холодные дни холодного времени. Однажды дав чувствам волю…
Больная эпоха или пустая придумка и наговор обеспокоенного сознания, предчувствующая какой-то болезненный крах?
А было ли что-то иное у русской деревни под сермяжным узурпаторском самодержавием до нынешних дней, сменивших лишь песни?..
3
Морозы прижали рано, но по любой погоде, словно винясь, как случилось с Леонидом, он старался вырваться на центральную усадьбу, привезти Надьку на выходные. Надежда привносила в их помрачневшую жизнь некоторое оживление, много и доверительно рассказывала о школьных проделках. Он искренне смеялся, как оживала Варвара, воскресение катилось светлым праздником, но уезжала Наденька, и Варвара снова впадала в меланхолию.
Услышав ее странный вопрос, касающийся нового дома, оставаясь в каком-то неоконченном споре с Василием Симаковым, еще с кем-то, защищавшем Симакова, он повернулся будто бы несильно, но кровать тягуче и надсадно охнула, сказал сдержанно, в полголоса:
– Дак… скомандуй… Тако дело без команды не делатся.
– Вроде, рамы хотел заказать?
– Заказано давно.
– Ну, ладно… А двери?
Снова скрипнула кровать:
– И двери с карнизами да наличниками, и скобы, и лиственницу – пятидесятку на половицы, сороковка нам не пойдет… как и пихта, хоть босым ногами теплее… Но, но, знаешь, вопрос, лиственница или пихта? Тебе лично как?
– Нашел кого спрашивать, ко мне – о коровах.
– Ну, лиственница как бы надолго, почти на века нет износу, а пихта ногам теплее ходить… В чем фокус.
– Нашел хитрость! Босиком что ли ходим? Нам под старость босиком!.. Делай, чтобы прочней.
– Ну—к решено, будет домина тебе, спи, давай, беспокойна душа.
Варварины волосы источали приятный аромат лесных душистых трав. Запах ширился, проникал в размягченное и враз подобревшее сердце Савелия Игнатьевича, ложился на грудь мягкими волшебными туманами, похожими… на овечью шерсть.