Читать книгу Посмертно подсудимый - Анатолий Наумов - Страница 9

I. Под тайным и гласным надзором полиции и жандармерии
Пушкин и III отделение

Оглавление

Ко времени вызова Пушкина царем в Москву уже функционировало новое учреждение политического сыска, которое вплотную занялось надзором за поэтом. Его создание объяснялось тем, что и военная, и гражданская полиция «проморгала» декабристское движение, чем вызвала неудовольствие и недоверие нового императора к этим традиционным для России полицейским организациям. В начале 1826 года Бенкендорф представил Николаю I несколько записок об учреждении высшей полиции и корпуса жандармов. В результате этого уже 3 июля 1826 г. Николай I издал Указ «О присоединении Особенной Канцелярии Министерства внутренних дел к Собственной Его Величества Канцелярии». Фактически старая канцелярия преобразовывалась в III Отделение (I Отделение ведало назначениями, наградами, званиями и пенсиями высших чиновников, II – занималось кодификацией законов) Собственной императорской канцелярии под начальством Бенкендорфа. Управляющим этой канцелярией остался фон Фок. В компетенцию нового учреждения входило следующее.

1. Все распоряжения и известия по всем вообще случаям высшей полиции.

2. Сведения о числе существующих в государстве разных сект и расколов.

3. Известия об открытиях по фальшивым ассигнованиям, монетам, штемпелям, документам и проч., коих разыскания и дальнейшее производство остается в зависимости министерств финансов и внутренних дел.

4. Сведения подробные о всех лицах, под надзором полиции состоящих, равно и все по сему предмету распоряжения.

5. Высылка и размещение людей подозрительных и вредных.

6. Заведование наблюдательное и хозяйственное всех мест заточения, в коих заключаются государственные преступники.

7. Все постановления и распоряжения об иностранцах, в России проживающих, в пределы государства прибывающих и из оного выезжающих.

8. Ведомости о всех без исключения происшествиях.

9. Статистические сведения, до полиции относящиеся.

Чуть позже, 28 апреля 1827 г., был учрежден Корпус жандармов как исполнительный орган III Отделения, шефом которого также был назначен Бенкендорф. Сам император внимательно следил за деятельностью III Отделения, и под его покровительством оно превратилось в могущественный орган, опутавший всю страну сетью тайных агентов. Герцен справедливо называл корпус жандармов «вооруженной инквизицией», имевшей «во всех уголках империи, от Риги до Нерчинска, своих братьев слушающих и подслушивающих», III Отделение – «центральной конторой шпионажа», а самого Бенкендорфа – лицом, «который судит все, отменяет решения судов, вмешивается во все, а особенно, в дела политических преступников».[101]

Итак, уже с ведома вновь созданного III Отделения Пушкин был отозван в Москву. Чтобы опасный поднадзорный не пропал, «высокие» государственные учреждения ведут учет его передвижения и местонахождения. Сразу же по отправлении ссыльного из Михайловского псковский губернатор секретно информирует об этом Дибича, а 21 ноября фон Адеракс, также секретно, уведомляет о том, что «вытребованный из Пскова чиновник 10-го класса Александр Пушкин оставлен в Москве».[102]

Утром 8 сентября Пушкин прямо с дороги был доставлен в Кремль в канцелярию дежурного генерала Потапова, немедленно известившего об этом Дибича, а тот через этого же генерала передал Пушкину «высочайшую волю» о том, что в 4 часа пополудни поэта примет сам император. Об этой встрече осталось много мемуарных свидетельств. Несмотря на различие в некоторых деталях, все мемуаристы сходятся в основном. Во-первых, в том, что Пушкин держал себя перед царем смело и откровенно и на вопрос Николая I, где он был бы 14 декабря 1825 г., если бы находился в Петербурге, поэт ответил, что был бы в рядах мятежников. Во-вторых, что царь «простил» поэта и возвратил его из ссылки. И в-третьих, самодержец назначил себя цензором Пушкина.

Несмотря на царское «прощение», III Отделение не только не оставило поэта в покое, но, наоборот, занялось им, так сказать, вплотную. Уже 17 сентября 1826 г. фон Фок в секретном донесении Бенкендорфу сообщил последнему новые сведения о поэте, по его мнению, доказывающие незаслуженность им царских «милостей»: «Выезжая из Пскова, Пушкин написал своему близкому другу и школьному товарищу Дельвигу письмо, извещая его об этой новости и прося его прислать ему денег, с тем чтобы употребить их на кутежи и на шампанское. Этот господин известен за мудрствователя, в полном смысле этого слова, который проповедует последовательный эгоизм с презрением к людям, ненависть к чувствам, как и к добродетелям, наконец – деятельное стремление к тому, чтобы доставлять себе житейские наслаждения ценою всего самого священного. Это честолюбец, пожираемый жаждою вожделений и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему».[103]

Несколько слов о личности автора столь нелицеприятной характеристики поэта и о его прогнозах в отношении будущего поведения характеризуемого. М. Я. фон Фок – управляющий III Отделением (до его учреждения был директором Особой канцелярии при министре полиции), ближайший помощник Бенкендорфа. Фон Фок, по признанию современников, был человек умный и образованный, хорошо знавший несколько языков. Он являлся главной пружиной тайного сыска. Пушкин отдавал должное его деловым и человеческим качествам. В своих дневниковых записках 1831 года он пишет: «На днях скончался в Петербурге фон Фок, начальник 3-го отделения государственной канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное» (8, 26). Однако не станем преувеличивать эту оценку. Она дана поэтом, в первую очередь, в сравнении управляющего тайной полицией с Бенкендорфом и другими чинами, совсем не похожими на образованного фон Фока. Неслучайно в письме к Вяземскому от 3 сентября 1831 г. он писал: «Ты пишешь о журнале: да, черта с два! кто нам разрешит журнал? Фон Фок умер, того и гляди поступит на его место Н. И. Греч. Хороши мы будем!» (10, 380) Таким образом, смысл доброжелательной характеристики, данной поэтом, мастеру полицейского и политического сыска, заключался в том, что Пушкин признавал, что образованность фон Фока не является обычной для его коллег по полицейскому поприщу и что все остальные «куда хуже» последнего. Тем не менее, как видно, образованность фон Фока не помешала ему дать, в свою очередь, крайне отрицательную нравственно-политическую характеристику поэту и высказать шефу жандармов свои предложения о способах воздействия на него. Думается, что слова «необходимо проучить» означали применительно к Пушкину найти повод запугать его тяжкими для него последствиями (хотя поэт и сам не имел в этом отношении никаких иллюзий, так как хорошо знал, что любая его оплошность может обернуться Сибирью или тюрьмой).

Тем не менее полицейская слежка за Пушкиным продолжалась, и вскоре шеф жандармов докладывал Николаю I: «Пушкин-автор в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью, за ним все-таки следят внимательно».[104] По поводу этого донесения можно сказать, что оценка отношения Пушкина к царю была, в принципе, верной. Что-что, а неблагодарность была вовсе не свойственна поэту. Тем более что в тот момент его переполняло пьянящее чувство свободы, нахлынувшее после долгих лет ссылки. Общение с друзьями, возвращение в литературные круги, наконец просто прелесть московских балов (не будем забывать и о молодости поэта) – все это, он прекрасно понимал, произошло по воле царя, и Александр Сергеевич по-человечески был благодарен ему. Этого он не скрывал и от окружающих ни в разговорах с ними, ни в своих письмах, и это, как явствует из донесения шефа жандармов Николаю I, было хорошо известно тем, кто непосредственно осуществлял полицейское наблюдение за поэтом. И сам Бенкендорф успокаивал царя: несмотря на благожелательные отзывы о Пушкине, за ним «следят внимательно».

Немного позже, 5 марта 1827 г., жандармский генерал Волков в донесении Бенкендорфу также свидетельствовал о «благонамеренном» поведении Пушкина: «О поэте Пушкине, сколь краткость времени позволила мне сделать разведании, – он принят во всех домах хорошо и, кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой…»[105] За Пушкиным внимательно продолжают следить, успокаивают шефа жандармов. Однако улыбнемся снисходительно по поводу прогноза жандармского генерала насчет того, что Пушкин будто бы за картами забросил поэзию: внутренний мир поэта был недоступен жандармскому надзору.

Летом того же года (12 июля) уже сам Бенкендорф докладывал Николаю I: «Пушкин, после свидания со мной, говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить за здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и речи, то это будет выгодно».[106] Зная финал этих жандармских надежд, можно сказать, что они были напрасны и поэт их не оправдал. Направить его перо на службу самодержавию не удалось ни императору, ни шефу жандармов.

Сознавал ли поэт существование за ним навязчивой полицейской слежки? Солидный опыт ссыльнопроживающего, приобретенный им ранее, конечно же не делал эту полицейскую слежку для него тайной. Но чувство свободы, присущее Пушкину, несмотря на все надзоры, ощущение молодости позволяло ему относиться ко всему этому насмешливо-снисходительно. Так, в письме к П. П. Каверину от 18 февраля 1827 г. он описывает свое московское житье в ярко политической окраске: «…наша съезжая в исправности – частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны… и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера» (10, 224). Даже свое пристанище он называет «съезжей», т. е. полицейским участком, а друга – хозяина Соболевского – «частным приставом». Не забывает он и о посетителях – шпионах. В этом письме чувствуется и откровенная издевка поэта над своими полицейскими попечителями и уверенность в том, что ему удастся провести их.

В письме к поэту от 31 августа 1831 г. его близкие друзья – Вяземские шутливо указывают адрес поэта таким образом: «Адрес: Александру Сергеевичу Шульгину, нет, виноват, соврал, Пушкину».[107] Шульгин – это московский обер-полицмейстер. Вяземские намекают на то, что письма, адресованные Пушкину лично, не пройдут мимо полиции, поэтому их можно сразу адресовать на имя обер-полицмейстера.

Вернемся, однако, к царскому «прощению». Оно было весьма своеобразным. По всей вероятности, поэт вначале не вполне осознал все тягости своего, так сказать, свободного существования. Но очень скоро через Бенкендорфа последовало разъяснение содержания царской воли. 30 сентября 1826 г. Бенкендорф написал Пушкину письмо, в котором уведомил его, что поэту разрешено свободное повсюду проживание, но что все свои сочинения он должен, минуя цензуру, представлять царю или непосредственно, или через Бенкендорфа. О понимании царем и главным жандармом «свободного проживания» речь впереди. В литературном же плане Пушкин теперь накрепко был привязан и к тому и к другому. Видимо, он принял сообщение шефа жандармов к сведению, но оставил его без ответа. В связи с этим в своем следующем к поэту письме (от 29 ноября) Бенкендорф делает ему первый выговор за «самовольное» чтение Пушкиным «Бориса Годунова» и за то, что тот оставил без внимания его первое письмо. Поэт вынужден был оправдываться. На этот раз сразу же после получения письма от шефа жандармов (в тот же день!) он отвечал ему:

«…Я не знал, должно ли мне было отвечать на письмо, которого удостоился получить от Вашего превосходительства…

Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно, не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя), то поставляю за долг препроводить ее Вашему превосходительству в том самом виде, как она была мною читана…» (10, 218).

Таким образом, царская цензура обернулась для поэта жандармскими цепями. Речь, оказывается, шла не только о разрешении царем и Бенкендорфом вопроса о печатании пушкинских произведений, но даже и об их устном прочтении. Следует отметить, что, когда уже после смерти поэта, Жуковский прочитал письмо Бенкендорфа с выговором по поводу прочтения Пушкиным своей поэмы «Борис Годунов», он с возмущением писал шефу жандармов: «…B одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику».[108]

Тем не менее Пушкину надо было «исправляться». Но не мог же он беспокоить царя из-за каждого своего стихотворения, каждой строки, вышедшей из-под его пера! (Хотя, с позиций нашего видения этой проблемы, какие государственные дела Николая I могли быть более важными?) И в том же письме Бенкендорфу (от 29 ноября) Пушкин пытается оправдаться по поводу того, что несколько стихотворений он уже отдал в журналы: «Мне было совестно беспокоить ничтожными литературными занятиями моими человека государственного, среди огромных его забот: я раздал несколько мелких моих сочинений в разные журналы и альманахи по просьбе издателей: прошу от Вашего превосходительства разрешения сей неумышленной вины, если не успею остановить их в цензуре» (10, 219).

В этот же день Пушкин предпринял и практические шаги по остановке издательского процесса. Он пишет М. П. Погодину, издателю журнала «Московский вестник»: «Милый и почтенный, ради бога, как можно скорее остановите в московской цензуре все, что носит мое имя, – такова воля высшего начальства; покамест не могу участвовать и в вашем журнале – но все перемелется и будет мука, а нам хлеб да соль. Некогда пояснять: до свидания скорого. Жалею, что договор наш не состоялся» (10, 218). Кстати сказать, «дружба» с царем и Бенкендорфом ударила и по материальному благополучию небогатого поэта. По договору Пушкина с Погодиным об участии поэта в журнале «Московский вестник» он должен был получить 10 000 руб. с проданных 1200 экземпляров журнала.

Так выглядела полученная Пушкиным его литературная «свобода» от цензуры. Теперь оценим пределы вмешательства жандармов в его личную жизнь. Вот, например, что содержалось в жандармском донесении, относящемся к ноябрю – декабрю 1826 года, самому Бенкендорфу:

«Я слежу за сочинителем Щушкиным], насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома княгини Зинаиды В[олконской], князя Вяземского (поэта), бывшего министра Дмитриева и прокурора Жихарева…»

«8 ноября 1826 г. сочинитель Щушкин, о котором я уже имел честь говорить Вам в моем последнем письме, только что покинул Москву, чтобы отправиться в свое псковское имение…»

«Ваше превосходительство найдете при сем журнал Михайлы Погодина за 1826 год, в коем нет никаких либеральных тенденций: он чисто литературный. Тем не менее я самым бдительным образом слежу за редактором и достиг того, что вызнал всех его сотрудников, за коими я также велю следить; вот они:

1) Пушкин…»[109]

Среди агентов III Отделения были и безграмотные (полицейское дело заставляло не брезговать никем). Вот, например, одно из агентурных донесений, относящихся к февралю 1828 года:

«Пушкин! известный уже, сочинитель! который, не взирая на благосклонность государя! Много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих даже, и к государю! Имеет знакомство с Жулковским!! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая быдто уже, и напечатана в Северной Пчеле!! Средство же, имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!!».[110]

Нетрудно догадаться, что Жулковский – это не кто иной, как Жуковский, а «Таня» – одна из глав «Евгения Онегина».

Параллельно со слежкой III Отделение завело секретное дело, связанное с распространением пушкинских стихов, показавшихся правительству крамольными. Дело это являлось одним из первых с момента создания III Отделения, и первые его документы относятся еще к пребыванию поэта в ссылке в Михайловском. Дело в том, что, когда Пушкин находился там, Бенкендорф в начале августа 1826 года получил от своего московского представителя, упоминавшегося уже генерала Скобелева, донесение о том, что в Москве по рукам ходят стихи Пушкина, озаглавленные «На 14 декабря». К донесению был приложен и текст стихов. В действительности речь шла об отрывке из элегии Пушкина «Андрей Шенье», посвященной событиям Французской революции XVIII века, написанной в мае 1825 года и напечатанной с цензурными пропусками в 1826 году. Пушкинские строки «Убийцу с палачами избрали мы в цари» относились к Робеспьеру и Конвенту, однако после разгрома восстания декабристов их можно было понять и как намек именно на эти события. Так и восприняли жандармы содержание пушкинских строк, в связи с чем и было заведено указанное дело. Первым документом этого дела был перечень интересовавших Бенкендорфа вопросов, обращенных к Скобелеву:

«1-е. Какой это Пушкин, тот ли самый, который живет в Пскове, известный сочинитель вольных стихов.

2-е. Если не тот, то кто именно, где служит и где живет.

3-е. Стихи сии самим ли Пушкиным подписаны и не подделана ли подпись под чужое имя? – также этот лист, на котором они сообщены генерал-адьютанту Бенкендорфу, суть ли подлинные или копия с подлинного? Где подлинник находится и чрез кого именно доставлены к Вашему превосходительству».

Скобелев ответил на первый и третий вопросы. На первый: «Мне сказано, что тот, который писать подобные стихи имеет уже запрещение, но отослан к атцу его». На третий: «Я представил копию, которая писана рукою моего чиновника, подлинная, говорят, прислана из Петербурга, о чем вернее объяснит чиновник, коего буду иметь честь представить».[111]

Следует сказать несколько слов и о том, как к Скобелеву попал список со стихов Пушкина. Об этих стихах Скобелеву донес один из его агентов – помещик, чиновник 14-го класса Коноплев. Последний узнал, что пушкинские стихи имеются у его приятеля – выпускника Московского университета кандидата словесных наук Леопольдова. Скобелев поручил Коноплеву выяснить, от кого получил Леопольдов пушкинские стихи. Коноплев съездил в Саратовскую губернию, где у своих родителей проживал в это время Леопольдов, и узнал, что стихи были взяты тем у прапорщика Молчанова. При этом Леопольдов, зная, чем ему грозит распространение таких стихов, предпринял некоторые предосторожности. Он отправил на имя Бенкендорфа письмо, в котором сообщил, что у него имеются преступные стихи, свидетельствующие о том, что не все злоумышленники против правительства истреблены (намек на декабристов). Молчанова тут же разыскали и арестовали. 8 сентября, т. е. в день аудиенции Пушкина у царя, Молчанов сообщил Дибичу на своем допросе, что «стихи сочинены Пушкиным на 14-е декабря» и получены им от Алексеева. 16 сентября последний был арестован в Новгороде и отправлен в Москву. Николай I приказал учредить по данному поводу военный суд, предписав завершить его в три дня.

Таким образом, стихи эти попали к Бенкендорфу в очень трудное для Пушкина время. 30 июля рижский военный генерал-губернатор Паулуччи направил в Петербург прошение Пушкина на имя Николая I (составленное поэтом еще в мае – июне):

«Всемилостивейший государь!

В 1824 году, имев несчастье заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.

Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом) решился я прибегнуть к Вашему императорскому величеству со всеподданнейшею моею просьбою.

Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие край».

К прошению на отдельном листе была приложена подписка:

«Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь никаким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них.

10-го класса Александр Пушкин 11 мая 1826» (10, 209, 210).

Бенкендорф, разумеется, знал о прошении Пушкина. Царь не мог не посвятить его в это, не посоветоваться с ним. В свою очередь, шеф жандармов не мог не ознакомить царя со скобелевским доносом на Пушкина и его криминальными (да еще какими! – «На 14-е декабря») стихами. 28 августа на пушкинском прошении была наложена царская резолюция, записанная начальником Главного штаба Дибичем: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем псковскому губернатору».[112] 31 августа тот же Дибич конкретизировал царскую волю в секретном предписании псковскому губернатору Б. А. фон Адераксу: «Секретно. Г. псковскому губернатору. По высочайшему государя императора повелению, последовавшему по всеподданнейшей просьбе, прошу покорнейше Ваше превосходительство, находящемуся во вверенной вам губернии чиновнику 10-го класса, Александру Пушкину, позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его императорского величества».[113] Стоит поразмышлять над странным пониманием царем понятия «свободы»: «свободно», но «под надзором фельдъегеря». П. Е. Щеголев объясняет такое сочетание свободы с фельдъегерским сопровождением тем, что вызов поэта в Москву вовсе не означал еще его помилования, что его Пушкину надо было еще заслужить, оправдавшись в возведенном на него III Отделением обвинении в написании крамольных стихов. При этом Щеголев обоснованно, на наш взгляд, считал, что при личном свидании с царем поэту удалось оправдаться в этом. Доказательством этого может служить то, что в отношении распространителей этого стихотворения было возбуждено военно-судебное дело, однако сам автор не был к нему привлечен.[114] Версия Щеголева подтверждается и мемуарными свидетельствами Ф. Ф. Вигеля, близкого знакомого поэта по его кишиневскому и одесскому периоду жизни. Их дружеские отношения продолжались и после возвращения поэта из ссылки. Вигель так описывает причины «доставления» Пушкина в Москву к Николаю I: «Лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи, будто Пушкина, в честь мятежников 14 декабря. Молчанова схватили, засадили, допросили, от кого он их получил. Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился ссыльным во псковской деревне, отправили гонцов. Это послужило к пользе последнего. Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика».[115]

Учитывая, что Вигель был крупным чиновником (в конце своей служебной карьеры дослужился до чина тайного советника, был директором Департамента иностранных вероисповеданий), общался с Блудовым, Дашковым, нет оснований не верить его осведомленности в этом.

Суд шел своим ходом. Вначале это была военно-судная комиссия и Аудиториатский департамент военного министерства (как вторая инстанция по отношению к военно-судной комиссии). Затем дело рассматривалось в Новгородском уездном суде и Новгородской уголовной палате. После этого дело было передано в Сенат и завершилось рассмотрением в Государственном Совете. III Отделение параллельно с судебным продолжало вести по этому поводу свое секретное дело. Оно довольно объемно по числу находящихся в нем документов. Среди них – сообщение Бенкендорфу о результатах обыска в квартире Коноплева, при производстве которого были «найдены бумаги, которые хотя к оному делу оказались не принадлежащими, но заслуживают внимания правительства» (с приложением указанных бумаг). Обыск у Коноплева объяснялся тем, что Скобелев не хотел расшифровывать своего агента, и Коноплев, как прикосновенное лицо, был привлечен к делу. Далее в деле помещено объяснение самого Коноплева, где последний был вынужден рассказать о всех деталях своего сотрудничества по этому делу со Скобелевым. Шеф жандармов в секретном послании подтвердил правдивость объяснений Коноплева и свидетельствовал «о похвальном его усердии в точном исполнении возложенного на него поручения». В суде возник вопрос и о вине Леопольдова, который утверждал, что он своевременно поставил в известность самого шефа жандармов о «крамольных» стихах. В связи с этим суд запросил мнение по этому поводу Бенкендорфа, и тот засвидетельствовал, что показания Леопольдова «основаны на сущей правде». Среди бумаг III Отделения имеется и копия определения Сената по данному делу, определения очень пространного, в котором Сенат, оправдывая Пушкина, тем не менее обязывал его дать подписку в нераспространении без разрешения цензуры своих произведений «под опасением строгого по законам взыскания».[116] Таким образом, дело III Отделения, возникшее с целью разоблачения Пушкина в написании им крамольных стихов, в дальнейшем фактически вылилось в переписку судебных инстанций с шефом жандармов по поводу удостоверения свидетельств прикосновенных к делу Коноплева и Леопольдова об их связях с III Отделением.

Находящаяся, как было отмечено в деле, копия определения Сената по судебному делу «о распространении стихотворения «Андрей Шенье» юридически свидетельствовала о невиновности Пушкина в распространении этих стихов. Однако царь и Бенкендорф рассуждали иначе Юриспруденция юриспруденцией, а петербургский военный генерал-губернатор Голенищев-Кутузов направил 18 августа 1828 г. главнокомандующему в С.Петербурге и Кронштадте графу Толстому секретный рапорт следующего содержания:

«Во исполнение Высочайшего Его Императорского Величества повеления, объявленного мне Вашего Сиятельства, от 16-го сего августа за № 3155, я предписал обер-полицмейстеру известного стихотворца Александра Пушкина обязать подпискою, дабы он впредь никаких сочинений, без рассмотрения и пропуска оных цензурою, не осмеливался выпускать в публику под опасением строгого по законам взыскания, и между тем учредить за ним бдительный надзор…»[117]

После этого в деле помещено секретное послание от 17 августа 1828 г. графа Толстого Голенищеву-Кутузову о том, что решение о секретном надзоре над Пушкиным вынесено Государственным Советом и санкционировано царем: «…Государственный Совет, рассмотрев сие дело, признал, что по неприличному выражению Пушкина в ответах насчет происшествия 14 декабря 1825 года, и по духу сочинения его, напечатанного в феврале того года, поручено было иметь за Пушкиным в месте его жительства секретный надзор, и что сие положение Государственного совета также удостоено высочайшего утверждения».[118]

Следующий документ – секретный рапорт Голенищева-Кутузова Толстому от 28 августа 1828 г. об исполнении «высочайшей» воли:

«Во исполнение Высочайше утвержденного положения Государственного совета, изображенного в повелении Вашего Сиятельства от 16 сего августа за № 3155, известный стихотворец Пушкин обязан подпискою в том, чтоб он впредь никаких сочинений без рассмотрения и пропуска оных цензурою не выпускал в публику. Между тем учрежден за ним секретный со стороны полиции надзор».[119]

Возникает вопрос: в чем различие между уже бывшим за поэтом надзором и вновь установленным в результате рассмотрения дела о распространении стихотворения «Андрей Шенье»? Фактически различий нет. И раньше полиция и жандармы следили за каждым шагом поэта. Однако существовало различие в юридической силе этого надзора. Ранее он был, так сказать, ведомственным, полицейско-жандармским, полуофициальным. Теперь в отношении Пушкина надзор устанавливался Государственным Советом – высшим законосовещательным органом Российской империи. Секретный надзор устанавливался теперь вполне официально и также официально утверждался царем. Действовал этот надзор до самой смерти поэта, который так и умер поднадзорным, а отменен был уже спустя много лет после смерти Пушкина.

Только что более или менее благополучно для Пушкина закончилась история с его стихотворением «Андрей Шенье», как новая беда обрушилась на «прощенного» царем поэта. В мае 1828 года дворовые люди отставного штабс-капитана Митькова донесли петербургскому (Новгородскому и Санкт-Петербургскому) митрополиту Серафиму, что их барин переписал своей рукой и читал им богохульные сочинения, и в качестве доказательства предъявили ему саму рукопись. 28 мая митрополит обратился с письмом к статс-секретарю H. Н. Муравьеву, в котором сообщал о факте обращения к нему дворовых Митькова, и приложил к письму рукопись этого «богохульного» произведения. В своем письме митрополит категорически указывал на автора этого сочинения и давал соответствующую его, митрополита, сану оценку:

«Нынешнего дня… подал мне лично дворовый отставного штабс-капитана Митькова человек весьма важное на Высочайшее Государя Императора имя прошение с приложенной при нем рукописью, в коей между многими разного, но буйного или сладострастного, содержания стихотворениями, коих я не успел прочитать, помещена поэма под названием Гаврилияда, сочинения Пушкина…

…Поистине, сам сатана диктовал Пушкину поэму сию! И сия-то мерзостнейшая поэма переходит из рук в руки молодых, благородных юношей. Какого зла не может причинить она, тем паче, что Пушкина выдают нынешние молодые писатели за отличного гения, за первоклассного стихотворца?

Теперь прошу я совета Вашего. Что мне делать с сим прошением и сею рукописью? Препроводить ли мне их в секретный комитет или куда-либо в другое место?»[120]

Донос священнослужителя был передан в так называемую Временную верховную комиссию, осуществлявшую верховный надзор в отсутствие императора (Николай I в начале 1828 года отправился в действующую армию на Кавказ). В состав этой комиссии входили граф В. П. Кочубей, граф П. А. Толстой и князь А. Н. Голицын. Следует отметить, что в отношении Кочубея сохранилась пушкинская характеристика (Кочубей «занимался» поэтом будучи министром внутренних дел еще в 1820 году). В апрельских дневниковых записях 1834 года Пушкин иронически замечает: «Милостей множество. Кочубей сделан государственным канцлером» (8, 46). А в июне того же года, нарушая общепринятое правило в отношении умерших, дает государственному канцлеру посмертную весьма нелицеприятную характеристику: «Тому недели две получено здесь известие о смерти кн. Кочубея. Оно произвело сильное действие: государь был неутешен. Новые министры повесили голову. Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!» Далее Пушкин приводит эпиграмму на Кочубея, от авторства которой он хотя и отказывается, но полностью соглашается с ее содержанием:

Под камнем сим лежит граф Виктор Кочубей,

Что в жизни доброго он сделал для людей,

Не знаю, черт меня убей.


Комиссия начала расследование и вела по этому поводу особый журнал своих заседаний. Материалы следствия были сосредоточены в императорской канцелярии (в том числе в III Отделении) и в Военном министерстве.

Результатом жандармских изысканий явилось расследованное III Отделением дело «О дурном поведении: шт. капит. Митькова, Владимира, Семена и Александра Шишковых, Мордвинова, Карадикина, губ. секр. Рубца, чиновн. Гаскина и фихтовального учителя Гомбурова». Хотя на обложке этого дела (довольно объемного) имя Пушкина не значится, тем не менее из 46 документов дела 11 непосредственно относятся к поэту. Первый из них датируется 25 июля 1828 г. и представляет собой выписку из журнала заседания указанной выше комиссии. В ней, наряду с решением судьбы Митькова («Оставить Митькова свободным от дальнейшего по сему делу преследования и уничтожить учрежденный по оному над ним надзор…»), по сути дела, констатируется официальное привлечение к делу Пушкина:

«З. Представить С.-Петербургскому Военному Генерал-Губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить:

а) Им ли была написана поэма «Гаврилиада»?

в) В каком году?

г) Имеет ли он у себя оную и если имеет, то потребовать, чтоб он вручил ему свой экземпляр.

д) Обязать Пушкина подпискою впредь подобных богохульных сочинений не писать, под опасением строгого наказания».[121]

В следующем документе дела (секретном письме одного из ее членов – Толстого) это решение комиссии доводится до сведения петербургского военного генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова. Последний в точности выполнил возложенные на него полицейские обязанности и уведомил комиссию, «что г. Пушкин в допросе о поэме, известной под заглавием „Гаврилиада“, решительно отвечал, что сия поэма писана не им, что он в первый раз видел ее в Лицее в 1815 или 1816 году и переписал ее, но не помнит, куда девал сей список, и что с того времени он не видел ее».[122]

Сохранилось собственноручно написанное поэтом «Показание по делу о «Гаврилиаде», в котором Пушкин на три указанных выше вопроса ответил следующим образом:

«1. Не мною.

2. В первый раз видел я „Гаврилиаду“ в лицее в 15-м или 16-м году и переписал ее; не помню куда дел ее, но с тех пор не видел ее.

3. Не имею».[123]

Такой ответ не удовлетворил Николая I, который очень внимательно следил за ходом дела, и 12 августа 1828 г. Н. Н. Муравьев объявил П. А. Толстому высочайшую волю:

«По докладной Вашего Сиятельства записке, вследствие рапорта к Вам С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора, о допросах, сделанных им чиновнику 10-го класса Пушкину, касательно поэмы, известной под заглавием „Гаврилиада“, – последовало Высочайшее соизволение, чтоб Вы, Милостивый Государь, поручили г. Военному Генерал-Губернатору, дабы он, призвав Пушкина, спросил у него, от кого получил он в 15-м или 16-м году, как то объявил, находясь в Лицее, упомянутую поэму, изъяснив, что открытие автора уничтожит всякое сомнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под именем Пушкина; о последующем же донести Его Величеству».[124]

17 августа Толстой препроводил это «высочайшее» решение Голенищеву-Кутузову, и тот через день вторично допросил поэта, что было зафиксировано в его собственноручных показаниях.

«1828 года августа 19, нижеподписавшийся 10-го класса Александр Пушкин вследствие Высочайшего повеления, объявленного г. Главнокомандующим в С.-Петербурге и Кронштадте, быв призван к С.-Петербургскому Военному Губернатору, спрашиваем, от кого именно получил поэму под названием „Гаврилиада“, показал:

Рукопись ходила между офицерами Гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что не в одном из моих сочинений даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное.

10-го класса Александр Пушкин».[125]

На следующий же день, т. е. 20 августа, Голенищев-Кутузов секретным рапортом доложил П. А. Толстому о содержании новых показаний поэта.[126]

Таким образом, Пушкин отказался от авторства поэмы. На самом же деле он написал эту поэму еще в 1821 году. В ней в шутливо-эротической форме пародировались эпизоды из Евангелия и Библии. В своем письме от 1 сентября 1822 г. Вяземскому поэт писал: «Посылаю тебе поэму в мистическом роде – я стал придворным». Последняя приписка означала ироническую оценку мистически-ханжеского духа, царившего при дворе. Спустя семь лет поэт вовсе не был намерен расплачиваться за грехи своей юности. К тому же он хорошо помнил, что за одну атеистическую фразу своего письма он был сослан в Михайловское. Поэтому в письме к Вяземскому от 1 сентября 1828 г. (с явным расчетом на его перлюстрацию полицией) поэт демонстративно открещивался от авторства поэмы и даже приписывал ее другому (умершему) автору:

«Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее.

Прямо, прямо на восток.

Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец „Гаврилиада“: приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность» (10, 250).

Как видно из содержания приводившихся материалов III Отделения, так же решительно Пушкин не признавался в авторстве поэмы и в ходе следствия по делу о ее распространении. Более того, он умышленно исказил и время «ознакомления» с рукописью поэмы, относя его к 1815–1816 гг., ко времени своего обучения в лицее. Для него такое искажение хронологически было обоснованно. Он понимал, что один спрос – с юноши-лицеиста, а другой – с фактически сосланного за неугодные монарху стихи, с того, кого не могла исправить и ссылка.

Верховная комиссия, однако, не поверила и этому объяснению поэта. 28 августа 1828 г. члены комиссии составили документ на имя Николая I, в котором ознакомили его с содержанием последнего показания Пушкина по делу. При этом они высказали царю свое мнение о неискренности ответов Пушкина:

«Комиссия хотя не полагает, чтоб Пушкину могло не быть памятно от кого он вышеуказанную рукопись получил…» Царь согласился с этим и наложил на этом документе свою резолюцию: «Гр. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость, и обидеть Пушкина. Выпуская оную под его именем?»

На заседании комиссии от 7 октября «высочайшая» воля была выполнена, а результат этого был зафиксирован в следующем документе:

«Главнокомандующему в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив выше помянутую собственноручную Его Величества отметку требовал от Пушкина: чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение Его Величества, не отговаривался от объявления истины, и что Пушкин по довольном молчании и размышлении, спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо Государю Императору и получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал Его Величеству письмо и запечатав оное вручил Графу Толстому.

Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное Его Величеству, донося о том, что Графом Толстым комиссии сообщено».[127]

Бюрократическая скрупулезность этого документа доносит до нас психологическое состояние поэта – его длительное размышление о том, как ему поступить. Царь «бьет» на честность и искренность. Но Пушкин вовсе не склонен доверять монарху и за прошлые «прегрешения» проститься с только что полученной свободой (хотя и ограниченной царским и жандармским вниманием). С другой стороны, поэт сознавал, что хотя в момент следствия доказательства его авторства отсутствовали, но, как отметил Н. Эйдельман, «сочинитель «Гаврилиады», кажется, всем известен и по слухам, и по слогу – «по когтям».[128] Этим и объясняется длительность раздумий поэта насчет того, как ему ответить на предложение царя. В деле III Отделения нет ни ответа поэта, ни царского решения. Оно заканчивается документами, определявшими судьбу дворовых Митькова.

Делопроизводство, осуществляемое по этому же поводу в I Отделении императорской канцелярии в части расследования авторства поэмы, мало чем отличается от аналогичного дела III Отделения. Однако и в нем есть несколько документов, не находящихся в жандармском деле или несколько отличавшихся от соответствующих документов III Отделения. Так, начинается это делопроизводство с упоминавшегося уже письма митрополита Серафима к статс-секретарю Муравьеву (письмо, послужившее поводом для проведения расследования). Но в этом деле есть еще один документ, исходящий от митрополита, который отсутствует в деле III Отделения. 25 июня 1828 г. митрополит вновь обратился к статс-секретарю. В новом письме он напоминает, что направил (через Муравьева) «на Высочайшее имя прошение, и при нем рукопись, содержащую, между прочими буйными стихотворениями, богохульнейшую поэму Гаврилиаду, сочиненную Пушкиным…» При этом митрополит обеспокоен ходом дела и ссылается на то, что «госп. Митькова люди… объявили, что помещик их требует, чтоб они непременно и в скорейшем времени отдали ему ту безбожную поэму, грозя им жесточайшим наказанием».[129] Остальные пушкинские документы этого дела фактически дублируют материалы дела III Отделения. Вместе с тем следует все же выделить один документ дела I Отделения, составленный статс-секретарем для Николая I. Он представляет собой выписку из журнала заседаний Верховной комиссии, в которой сообщается о том, что поэт ознакомился с поэмой еще в лицее и о повторном императорском предложении Пушкину «открыть сочинителя». Кроме того, в нем приводится решение Верховной комиссии относительно Царскосельского лицея и других учебных заведений о недопустимости распространения там подобных богохульных сочинений:

«…Начальствующему в Царскосельском лицее о том, что в оном обращалась рукопись самого вредного содержания в 1815 и 1816 годах (не именуя оной), которая воспитанниками была переписываема и переходила из рук в руки, и чтоб он имел самое строгое наблюдение за тем, чтобы никаких вредных книг или рукописей воспитывающиеся не имели, подтверди профессорам и учителям лицея и пансиона, чтоб и они с своей стороны имели таковое же попечение.

…таковое же предписание дать и во все училища, как военного, так и гражданского ведомства, не упоминая только о причинах, кои к оному делу дали повод».

Таким образом, поэт все-таки ввел своих следователей в заблуждение и пустил их по ложному следу. Однако этот документ представляет особый интерес не поэтому, а в связи с тем, что именно на нем царь наложил свою «самодержавную» резолюцию: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.».[130]

Эта царская резолюция и есть ответ Николая I на письменное показание Пушкина, направленное им (через Верховную комиссию) царю. Вот что писал Пушкин Николаю I лично, вложив в запечатанный им для передачи царю конверт:

«Будучи вопрошаем Правительством, я не считал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. – Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 г.

Повергая себя милосердию и великодушию царскому есмь Вашего императорского Величества верноподданный

Александр Пушкин»[131]

Поэт решил признаться царю. Однако этот шаг нельзя расценивать лишь как акт его бесхитростности или доверия к царю (в ответ на императорское доверие). Думается, что в первую очередь это было обдуманное и взвешенное средство защиты, поскольку Пушкин вполне допускал, что «завтра» доказательства его авторства могут появиться в Верховной комиссии. Лучше «честно» ответить за прошлые «грехи», чем за введение в заблуждение императора и Верховной комиссии.

Так закончилось еще одно очень близкое «знакомство» Александра Сергеевича с жандармским ведомством. Однако особого оптимизма такой финал у него не вызывал. Он прекрасно понимал, насколько усилилась его зависимость от царя, насколько он «обязан» царю и насколько труднее будет теперь обрести ему подлинную творческую и личную свободу. Это вовсе не радостное настроение выражено поэтом в стихотворении «Предчувствие»:

Снова тучи надо мною

Собралися в тишине;

Рок завистливой бедою

Угрожает снова мне… (3, 72).


Стихотворение это впервые опубликовано в альманахе «Северные цветы на 1829 г.», а затем в «Стихотворениях Александра Пушкина» (1829 г.), где датируется 1828 годом. В советском пушкиноведении оно связывается именно с привлечением Пушкина к секретному следствию о распространении поэмы «Гаврилиада».

Таковы были отношения поэта с жандармами и полицией, так сказать, литературного свойства. Вернемся, однако, к праву поэта на «свободное передвижение» и его жандармскому толкованию. Об этом можно судить хотя бы по его письму к Бенкендорфу от 24 апреля 1827 г.: «Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у Вашего превосходительства» (10, 228). Отметим, что так обстояло дело еще до установления за Пушкиным секретного надзора Государственного Совета и царя. Фактически свободное передвижение означало право (в случае разрешения Бенкендорфа и царя) на поездки поэта из Москвы в Петербург и обратно либо в Михайловское. Однако и эти (разрешенные) поездки строго контролировались и фиксировались в соответствующих полицейских документах.

Так, в октябре 1827 года Пушкин на пути из Михайловского в Петербург встретил своего лицейского товарища Кюхельбекера, которого, как активного участника восстания декабристов, перевозили из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую. Подробности этой встречи зафиксированы не только в дневниковых записках поэта, но и в рапорте фельдъегеря, сопровождавшего осужденного декабриста, на имя дежурного генерала Главного штаба – уже упоминавшегося Потапова:

«Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того, не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин между прочим угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет. 28 октября 1827 г.».[132]

Сопоставим с этим служебным рапортом пушкинскую запись этого события: «…один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели… Увидев меня, он с живостью на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же?» (8, 20).

Сравнение этих документов свидетельствует о том, что и жандармско-полицейские донесения со временем приобретают большую ценность, так как являются важными документальными источниками изучения биографии поэта. В данном случае лишь служебный рапорт фельдъегеря свидетельствует и о смелости поэта, и о силе его любви к своему лицейскому товарищу, и о его стремлении, хотя и безуспешном, как-то облегчить его судьбу. Смелость была необходима уже для одной лишь попытки общения с государственным преступником. Поэт конечно же понимал, что ему в его теперешнем положении (только что «прощенного» царем) это совсем ни к чему. Тем не менее и в этой ситуации Пушкин выступает не в роли жалкого просителя. Зная всю жандармскую публику, он, как говорится, берет фельдъегеря «на пушку», ссылается на свои близкие отношения с царем и Бенкендорфом, угрожает «служивому». Поэт пытается посеять сомнение у фельдъегеря в том, что Кюхельбекер – государственный преступник. Для этого Пушкин старается ввести фельдъегеря в заблуждение тем, что и он, Пушкин, был арестован, но государь, власти, разобравшись, отпустили его на свободу, что то же самое может случиться и с Кюхельбекером. Стараясь хоть как-то облегчить судьбу Кюхли, он пытается передать ему деньги. Следует отметить, что позже Пушкину удалось наладить связь с Кюхельбекером. Он был с ним в переписке, посылал ему книги, пытался публиковать его произведения.

Еще в 1827 году Пушкин собирался ехать в Грузию. Он намеревался заняться ее историей и ермоловскими войнами на Кавказе. В начале 1828 г. поэт дважды через Бенкендорфа (в письмах от 5 марта и 18 апреля) обращался за разрешением ему поездки туда в действующую армию, но получил отказ. 21 апреля он вновь обратился по тому же адресату с просьбой разрешить ему поездку в Париж. Эту просьбу шеф жандармов, видимо, счел чрезмерной и даже отказался передать ее Николаю I. Роль униженного просителя надоела Пушкину, и он, видимо, махнув на все рукой, не поставив в известность своих высоких и высочайших надзирателей, 1 мая 1829 г. выехал из Петербурга в Тифлис. Это вызвало крайнее недовольство царя и Бенкендорфа. В делах III Отделения есть карандашная запись словесной реакции Николая I на этот поступок, являющийся, по сути дела, монаршей угрозой непокорному поэту: «Дойдет до того, что после первого же случая ему будет определено место жительства», т. е. новая ссылка. Шеф же жандармов провел по поводу этого настоящее следствие. В официальном письме Голенищеву-Кутузову, напомнив ему «об учреждении за г. Пушкиным секретного надзора», Бенкендорф подписал ему: «…побуждаюсь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство… предписать начальству того места, куда г. Пушкин уехал, о надлежащем продолжении за ним учрежденного с Высочайшего утверждения секретного наблюдения».[133] Через три дня петербургский военный генерал-губернатор секретно доносил Бенкендорфу о том, что об отъезде в Тифлис известного стихотворца отставного чиновника 10-го класса Пушкина, состоявшего в Петербурге под секретным надзором, он довел до сведения главнокомандующего в Грузии графа Паскевича-Эриванского.

Пушкин, далекий от этой царско-жандармской «кухни», по пути на Кавказ посещает в Орле героя войны 1812 года А. П. Ермолова, путешествует по Кавказу, участвует в боевых действиях русской армии против турок, встречается с находящимися там ссыльными декабристами. Последнее не могло не встревожить Паскевича (он, разумеется, постоянно помнил о предписаниях царя и Бенкендорфа насчет Пушкина), и он постарался поскорее отправить поэта обратно в Россию. Однако слабости надзора над Пушкиным уже были замечены «всевидящим» самодержцем и не менее «всевидящим» шефом жандармов, который 1 октября обратился к тифлисскому военному губернатору С. С. Стрекалову:

«Государь Император, осведомись из публичных известий, что известный по отечественной словесности стихотворец Александр Сергеевич Пушкин, разъезжая в странах за Кавказских, был даже в Арзруме, Высочайше повелеть мне изволил отнестись к Вашему превосходительству, чтобы Вы, Милостивый государь, изволили призвать к себе г. Пушкина, и спросили его, по чьему позволению он предпринял сие путешествие и по каким причинам, против данного им мне обещания, не предуведомил он меня о своем намерении отправиться в те страны, но исполнил сие без моего на то согласия! При сем случае, Ваше превосходительство, не оставьте заметить г. Пушкину, что сей поступок легко почесть может своеволием и обратить на него невыгодное внимание».[134]

В своем ответном письме шефу жандармов от 24 октября 1829 г. Стрекалов был вынужден оправдываться и обращал внимание Бенкендорфа, что, кроме предписаний соответствующим должностным лицам о надзоре за поэтом, он лично обращал внимание на образ его жизни и что перед отъездом его из Грузии он «счел нужным тогда же уведомить об оном г. Московского Военного Генерал-Губернатора и сообщил ему Высочайшее Государя Императора повеление о состоянии А. Пушкина под секретным надзором правительства».[135] Этот документ заслуживает внимания уже и потому, что именно в нем точно (строго юридически) сформулирована суть секретного надзора над поэтом как правительственного надзора.

Правда, царь и Бенкендорф зря особенно волновались по поводу пребывания поэта в действующей армии. Паскевич разрешил Пушкину приехать в расположение войск, известив об этом 8 июня тифлисского военного губернатора Стрекалова. При этом Паскевич ничем, по сути дела, и не рисковал. Дело в том, что в Нижегородском полку, который посетил поэт, служил некий майор Казасси (командир дивизиона), являвшийся осведомителем III Отделения.

Бывало, что хорошо отлаженная машина жандармско-полицейского надзора над поэтом и пробуксовывала. Так, тифлисская городская полиция получила предписание о надзоре над Пушкиным спустя полгода после его отъезда оттуда. В этом документе указывалось на необходимость «объявить чиновнику Пушкину, если он окажется в городе, указ» (имеется в виду решение Государственного Совета по делу о распространении стихотворения «Андрей Шенье»), в противном же случае, донести, «не был ли Пушкин в Тифлисе и куда выехал?».

Полиция и жандармы тщательно готовились к возвращению Пушкина в Москву. 6 сентября 1828 г. не кто иной, как сам московский военный генерал-губернатор в секретном приказе московскому обер-полицмейстеру Д. И. Шульгину предписывает:

«Вследствие отношения г. тифлисского военного губернатора, которым меня уведомляет, что он, имея в виду высочайшее его императорского величества повеление о состоянии известного поэта отставного чиновника 10-го класса Александра Пушкина под секретным надзором правительства, отправившегося на днях из Тифлиса в Москву, я рекомендую вашему превосходительству учредить секретный надзор за Александром Пушкиным»122.

Шульгин, выполняя волю генерал-губернатора, уже на следующий день, т. е. 7 сентября, отдает приказ (также секретный) всем полицмейстерам Москвы:

«Г-н тифлисский военный губернатор уведомил г-на московского военного губернатора, что он имеет в виду высочайшее его императорского величества повеление о состоянии известного поэта отставного чиновника 10-го класса Александра Пушкина под секретным надзором правительства, отправившегося на днях из Тифлиса в Москву. Вследствие предписания ко мне его сиятельства от 6 сентября рекомендую: учредить по вверенному вам отделению надзор за Александром Пушкиным, мне о последующем немедленно донести».[136]

20 сентября полицмейстер I Отделения Миллер докладывал Шульгину:

«На предписание вашего превосходительства… имею сим донести, что известный поэт, отставной чиновник 10-го класса Александр Пушкин прибыл в Москву и остановился Тверской части 1-го квартала в доме Обера гостинице „Англия“, за коим секретный надзор учрежден». Соответственно Шульгин 22 сентября докладывает об этом военному генерал-губернатору.

12 октября Пушкин выехал из Москвы в Петербург. Незамедлительно последовал рапорт полицмейстера (того же Миллера) обер-полицмейстеру (тому же Шульгину): «Квартировавший Тверской части в доме Обера в гостинице Англии чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин, за коим был учрежден по предписанию вашего превосходительства секретный полицейский надзор, 12-го числа сего октября выехал в С.Петербург, о чем имею честь вашему превосходительству сим донести и присовокупить, что в поведении его ничего предосудительного не замечено». Обер-полицмейстер сообщает об этом как московскому генерал-губернатору, так и петербургскому оберполицмейстеру. В отношении к последнему содержится напоминание о том, чтобы полиция Петербурга «не дай бог» не забыла учредить там строгий надзор за опасным поэтом.[137]

Вернемся, однако, к приезду Пушкина с Кавказа в Москву. По возвращении поэт получил письменный выговор от Бенкендорфа, в котором был передан и царский гнев по поводу самовольной поездки на Кавказ. Тем не менее Александр Сергеевич все же надеется, что власти (в первую очередь Николай I и Бенкендорф) убедятся, что он не враг правительству, и ослабят за ним надзор. Он даже вынашивает план заграничного путешествия. 7 января 1830 г. в письме Бенкендорфу он обращается со следующей просьбой: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством» (10, 802). Соответствующего разрешения на поездку за границу дано не было под предлогом «заботы» о денежных делах и литературных (!) занятиях поэта. В поездке в Китай было отказано по «дипломатическому» поводу – будто бы туда все чиновники посольства «уже назначены и не могут быть переменены без уведомления о том пекинского двора».

17 марта 1830 г. Пушкин получил от шефа жандармов очередной выговор с угрозой за то, что ненадолго ездил из Петербурга в Москву: «…Вменяю себе в обязанность вас уведомить, что все неприятности, коим вы можете подвергнуться, должны вами быть приписаны собственному вашему поведению».[138] В своем ответе Бенкендорфу от 21 марта 1830 г. Пушкин, во-первых, пытался объяснить шефу жандармов, что такие обязанности (отпрашиваться по каждому пустячному поводу) в отношении него никем не устанавливались, что они не соответствуют ни царским «милостям», ни разъяснениям по их поводу самого Бенкендорфа: «В 1826 году получил я от государя императора позволение жить в Москве, а на следующий год от Вашего высокопревосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму проводил в Москве, осень – в деревне, никогда не испрашивая предварительного дозволения и не получая никакого замечания. Это отчасти было причиной невольного моего проступка: поездки в Арзрум…» Кроме ярко выраженного стремления поэта добиться хотя бы элементарной свободы (права на самостоятельные поездки в Москву, Петербург и деревню), здесь видна и попытка уличить могущественного Бенкендорфа в неискренности, если не сказать нечестности. Последнее особенно просматривается в следующих строках пушкинского письма: «В Москву намеревался приехать еще в начале зимы и, встретив Вас однажды на гулянии, на вопрос Вашего высокопревосходительства: что я намерен делать? – имел я счастье о том Вас уведомить. Вы даже изволили мне заметить: vous êtes toujour sur les grands chemins[139]» (10, 275). Нужно отдать дань мужеству поэта, по сути дела, уличавшего шефа жандармов во лжи. Однако и это не помогло – не тот был адресат, не та совесть у адресата. Все осталось по-прежнему. Через три дня (24 марта) поэт письменно просит у Бенкендорфа разрешения на поездку в Полтаву для встречи со своим другом H. Н. Раевским (сыном) и встречает ставший уже обычным отказ.

В марте 1830 года поэт вернулся из Петербурга в Москву. Об этом незамедлительно полицмейстер секретным донесением докладывает обер-полицмейстеру: «Тверской частный пристав донес мне, что чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин 13-го числа сего месяца прибыл из С.-Петербурга и остановился в доме г. Черткова в гостинице Коппа, за коим… учрежден секретный полицейский надзор». Проходит время, и у обер-полицмейстера возникает вопрос о том, достаточно ли серьезно его служба относится к важнейшему делу – секретному надзору над поэтом (а вдруг он, к примеру, подожжет Москву!). В мае 1830 года он запрашивает пристава Тверской части: «Для доклада… нужно иметь достоверное сведение: не выезжал ли из Москвы в С.-Петербург чиновник 10-го класса Александр Пушкин со времени прибытия его в Москву, т. е. с 13 марта по настоящее число».[140] Ответ частного пристава не сохранился.

В июле 1830 года Пушкин возвращается в Петербург, и полицейская канцелярия тщательно фиксирует это: полицмейстер уведомляет обер-полицмейстера, а тот – своего петербургского коллегу «для зависящих с вашей стороны распоряжений».[141] Новый приезд Пушкина в Москву также сразу регистрируется тайной полицией, о чем московский полицмейстер Миллер официальным рапортом известил своего шефа – московского обер-полицмейстера (теперь уже полковника и кавалера С. Н. Муханова): «…Имею честь донести, что 9-го числа сего декабря[142] прибыл из города Лукоянова отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин и остановился Тверской части 1-го квартала в гостинице „Англия“, за коим надлежащий надзор учрежден».[143] Служба есть служба. Прибывший в Москву поэт – «опасный» для государства, поднадзорный, и обер-полицмейстер в свою очередь докладывает об этом событии самому московскому военному генерал-губернатору.

14 мая 1831 г. Пушкин получает (разумеется, в полиции же) свидетельство на выезд из Москвы. Как известно, к этому времени поэт стал «остепениваться», женился. Однако для тайной полиции и ее надзора это не меняло дела. И тот же полицмейстер Миллер так же привычно секретно докладывает обер-полицмейстеру: «Живущий в Пречистенской части отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеев. Пушкин вчерашнего числа получил из части свидетельство на выезд из Москвы в Санкт-Петербург вместе с женою своею, а как он, по предписанию бывшего обер-полицмейстера от 7-го сентября за № 435 прошлого 1829 г., состоит под секретным надзором, то я долгом поставлю представить о сем вашему высокоблагородию». На этом рапорте есть помета, видимо, сделанная обер-полицмейстером: «Пол. 15 мая 1831 г. № 6875. Уведомить С.-Петербургского обер-полицмейстера». Здесь же зачеркнутая запись: «Донести его сиятельству».[144] 29 июня московский обер-полицмейстер секретным посланием уведомляет об этом петербургского обер-полицмейстера. В этих полицейских документах обращают на себя внимание три момента. Во-первых, то, что полиция не нашла в поведении Пушкина в Москве «ничего предосудительного». Надо сказать, что поэт в этом отношении «подвел» своих опекунов. Старались, наблюдали, надзирали, и на тебе: такой опасный человек, а «ничего предосудительного». И правительство не ругает, и о царе ничего плохого не говорит, и к революции не призывает. Во-вторых, московский обер-полицмейстер напоминает своему петербургскому коллеге, что все это (благопристойное поведение поэта в Москве) ничего не значит, что в Петербурге он может повести себя по-иному и что, следовательно, нужно не забывать о полицейских распоряжениях насчет Пушкина, т. е. не забывать об установлении над ним полицейского надзора. И наконец, третье – полиция в части дат приезда Пушкина в Москву и отъезда из нее неточна. С. Т. Овчинникова в доказательство того, что московская полиция опоздала с уведомлением об отъезде Пушкина из Москвы, приводит два убедительных источника. 18 мая в № 17 газеты «Санкт-Петербургские ведомости» за 1831 год среди приехавших в Петербург значится «из Москвы, отставной 7-го класса Пушкин» (насчет «класса» явная ошибка). Кроме того, 21 мая Е. Хитрова пишет из Петербурга Вяземскому в Москву о том, что она «была однако очень счастлива свидеться с нашим общим другом», т. е. с Пушкиным.[145]

В 1833 году в связи с работой над пугачевской темой Пушкину необходимо было выехать в Поволжье (Казань, Симбирск) и оренбургский край. 22 июля он в своем письме Бенкендорфу спрашивает согласие на посещение Казани и Оренбурга для ознакомления с «архивами этих двух губерний». Ввиду отсутствия в Петербурге Бенкендорфа на пушкинское письмо ответил А. Н. Мордвинов – управляющий III Отделением. В своем письме от 29 июля он от имени царя спрашивал Пушкина о причинах, вызвавших необходимость такой поездки. Уже на следующий день (30 июля) Пушкин в ответном письме Мордвинову объясняет это тем, что должен дописать роман, «коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани», почему ему и хотелось бы «посетить обе сии губернии». Разрешение было получено, и 18 августа поэт выехал из Петербурга. По пути были остановки в Тверском крае, Яропольце и Москве. 2 сентября он прибывает в Нижний Новгород, где пробыл совсем недолго и откуда написал жене два письма. В одном из них он пишет: «Сегодня был я у губернатора, генерала Бутурлина. Он и жена его приняли меня очень мило и ласково! Он уговорил меня обедать завтра у него» (10, 435, 436, 444).

Несмотря на теплый прием, генерал-майор М. П. Бутурлин – нижегородский военный и гражданский губернатор, предупрежденный о строгом надзоре за поэтом во время нахождения последнего во вверенной ему губернии – помнил об этом и действовал в точном соответствии с полицейскими инструкциями. В адрес казанского военного губернатора Бутурлин направил секретную депешу, в которой уведомил о том, чтобы «был учрежден секретный полицейский надзор за образом жизни и поведением известного поэта Титулярного Советника Пушкина, который 4 сентября выбыл в имение его, состоящее в Нижегородской губернии». Но главная забота нижегородского губернатора заключалась в следующем: «Известясь, что он, Пушкин, намерен был отправиться из здешней в Казанскую и Оренбургскую губернии, я долгом считаю о вышеписанном известить Ваше Превосходительство, покорнейше прося в случае прибытия его в Казанскую губернию учинить надлежащее распоряжение о учреждении за ним во время пребывания его в оной секретного полицейского надзора за образом жизни и поведением его».[146]

Так заработало секретное делопроизводство губернских канцелярий. Казанский губернатор точно в положенный срок четко доложил об исполнении возложенных на него полицейских обязанностей: «На отношение Вашего превосходительства… имею честь уведомить, что известный поэт Титулярный Советник Пушкин, за поведением коего следовало учредить полицейский надзор, прибыл в Казань 6 сентября и выехал из оной в Оренбург 8-го числа того же месяца». Кроме того, учитывая, что «известный поэт» может возвращаться из Оренбурга через Казань, губернатор счел своим долгом предупредить казанского полицмейстера «в случае прибытия Пушкина в Казань, иметь за поведением его строгое наблюдение». Все эти три документа объединены в секретное надзорное дело канцелярии казанского военного губернатора, на обложке которого значилось:

№ 142

О учреждении надзора за поведением известного поэта

Титулярного Советника

Пушкина

Началось 17 октября 1833 года

на 2-х листах

Кончено 30 октября 1833 года.[147]

Иногда в литературоведении утверждается, что Николай I и Бенкендорф неспособны были по-настоящему оценить поэта, его значение, видели в нем лишь мелкого чиновника. Изучение вопроса о надзоре над ним, роли в этом обоих указанных «исторических» лиц позволяет категорически опровергнуть это мнение. Знали, понимали, ценили – все, разумеется, по-своему. Понимали, что поэт в силу своего таланта мог серьезно влиять (и влиял) на умы граждан России (они постоянно помнили, например, о роли пушкинских стихов в декабристском движении). Видели в нем своего серьезного противника, а поэтому и принимали свои «контрмеры», необходимые, по их мнению, для нейтрализации и предупреждения его опасного влияния.

«Ласковый» Бутурлин позаботился о «безопасности» не только Казанской губернии, но и Оренбургской. Одновременно с секретным посланием в Казань он отправил такой же в адрес оренбургского военного губернатора. Этот документ также составил основу специального секретного дела (уже канцелярии оренбургского генерал-губернатора) об учреждении тайного полицейского надзора за прибывшим временно в Оренбург поэтом титулярным советником Пушкиным.

Правда, Бутурлин в своих расчетах ошибся. Он почему-то думал, что Пушкин вначале поедет в свое нижегородское поместье (Болдино), а уже потом в Оренбург. В общем-то, географически так было и логичнее. Но поэт поступил по-другому и тем самым вольно или невольно ввел в заблуждение и «сбил со следа» полицейских ищеек. И оренбургский генерал-губернатор ответил Бутурлину, что его секретное отношение получено через месяц по отбытии господина Пушкина отсюда. К тому же оренбургский генерал-губернатор по части рвения в отношении исполнения полицейских функций мало походил на нижегородского и казанского своих коллег.

В. А. Перовский – хороший знакомый Пушкина, Жуковского, Гоголя. Пушкин был в переписке с Перовским, упоминает его в своих дневниковых записках, подарил ему экземпляр «Истории Пугачева» с дарственной надписью. Это был образованный человек, личность по-своему исключительная, так как свою блестящую служебную карьеру (он дослужился до членства в Государственном совете) сумел сочетать с либеральным образом мышления и высоким понятием чести. Известно, что он, будучи оренбургским губернатором, снисходительно смотрел на то, что сосланный туда Шевченко нарушал «высочайшее» запрещение писать и рисовать. Последнее в николаевскую эпоху тотального наушничанья и шпионажа могло для самого генерала кончиться плохо. В том же письме Бутурлину Перовский пояснил, что «хотя во время кратковременного его (Пушкина. – А. Н.) в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как остановился он в моем доме, то я лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий.[148] Думается, что, кроме дружеской заботы о поэте губернатор пытался своим покровительством избавить его от унизительного полицейского надзора.

23 сентября Пушкин покидает Оренбургскую губернию. 1 октября он был уже в Болдине, а 20 ноября возвратился в Петербург. Сохранилось донесение исправника Лукояновского уезда Нижегородской губернии (нижегородскому же губернатору) о пребывании поэта в Болдино: «Означенный г. Пушкин жительство имеет в Лукояновском уезде в селе Болдине. Во время проживания его, как известно мне, занимался только одним сочинением, ни к кому из соседей не ездил и к себе никого не принимал».[149]

Так для Пушкина выглядела «свобода» передвижения в понимании царя и шефа жандармов. Это настолько не соответствовало общепринятому пониманию свободы, что вызвало глубокое возмущение даже у далекого от радикализма Жуковского. Под впечатлением писем Бенкендорфа к поэту, который вместе с другими бумагами Пушкина Жуковский читал, выполняя волю Николая I, он писал шефу жандармов: «В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?… Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали об них, переходя к другим важнейшим вашим занятиям… А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждаться видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России…».[150]

Поднадзорность поэта не давала гарантий на невмешательство жандармов и полиции в чисто личные (даже интимные) сферы его жизни. Так, его личная переписка (в том числе с женой и друзьями) перлюстрировалась. Свидетельств этому немало, в том числе сама переписка и дневниковые записки. Например, в письме жене от 30 июня 1834 г. Пушкин пишет: «Пожалуйста, не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в полиции и так далее (намек на царскую «цензуру». – А. Н.), охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет» (10, 497–498). Эта приписка была вызвана тем, что поэт узнал (через Жуковского), что полиция перехватила по почте его письмо к жене (от 20 и 22 апреля 1834 г.), в котором он несколько вольно отозвался о своем отношении к трем царям (Павлу I, Александру I и Николаю I), к наследнику последнего царя и своем пренебрежении камер-юнкерскими обязанностями:

«Письмо твое послал я тетке, а сам к ней не отнес, потому что репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники (по случаю совершеннолетия великого князя Александра, будущего императора Александра II. – А. Н.) просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен: царствие его впереди! – и мне, вероятно, его не видеть. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфироносным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями» (10, 475).

О том, что поэт знал о перлюстрации этого письма, он сделал запись от 10 мая 1834 г. в своем дневнике: «Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина!» (8, 50).

Письмо это было прочитано (по долгу службы!) московским почтмейстером А. Я. Булгаковым. Восприняв его как неуважение поэта к царской фамилии, почтмейстер снял с него копию, заверил ее припиской «с подлинным верно» и направил ее по адресу, т. е. самому Бенкендорфу. Последний же «по долгу» своей службы должен был ознакомить с копией письма самого Николая I. Однако секретарь Бенкендорфа П. И. Миллер (бывший лицеист и почитатель Пушкина), «злоупотребляя своим служебным положением», после прочтения копии письма шефом жандармов поместил ее не к тем документам, которые должны были быть представлены на просмотр царю, а к другим. Таким образом, в этом случае Пушкин зря «грешил» на Николая I, который на самом деле эту копию с пушкинского письма не читал.

Реакция поэта на прочтение жандармами и полицией этого письма отражена и в его письмах к жене от 18 мая и 3 июня 1834 г. В первом поэт сообщает: «Я тебе не писал, потому что был зол – не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции и так далее» (в словах «и так далее» виден намек поэта на царя). Во втором он вновь возвращается к этому: «Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охладило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство…» (10, 485, 487).

В биографии поэта зафиксировано два случая перлюстрации его писем (первое, как уже отмечалось, одесское, послужило поводом к его Михайловской ссылке). Однако, разумеется, в действительности его письма прочитывались полицией более или менее регулярно. Подтверждением этого может служить хотя бы «фундаментальность» постановки дела: например, снятие копии с его письма и удостоверение ее почтмейстером. Здесь конечно же чувствуется влияние инструкций на сей счет, исходящих от всемогущего III Отделения.

Царь и Бенкендорф считали своей обязанностью надзирать и за внешним видом поэта. Так, в своем письме поэту от 29 января 1830 г. шеф жандармов делает ему следующий выговор: «Государь император заметить изволил, что Вы находились на бале у французского посла в фраке, между тем как все прочие приглашенные в сие общество были в мундирах. Как же всему дворянскому сословию присвоен мундир тех губерний, в коих они имеют поместья или откуда родом, то Его Величество полагать изволит, приличнее русскому дворянину являться в сем наряде в потребные собрания».[151] Кстати говоря, Бенкендорф «заботился» и о посмертном внешнем облике поэта, при отпевании которого последовал грозный вопрос шефа жандармов: «Почему положили в гроб не в мундире?» Пушкин как будто предчувствовал это при жизни. Так, в письме к Наталье Николаевне (датируемом примерно 28 июня 1834 г.) поэт сокрушался: «…мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане…» (10, 495). (Имеется в виду камер-юнкерский мундир.) И насколько мы должны быть признательны жене поэта за то, что она не допустила того, что так беспокоило ее мужа при жизни.

Посмертно подсудимый

Подняться наверх