Читать книгу Собрание сочинений в 15 томах. Том первый - Анатолий Никифорович Санжаровский - Страница 2
Репрессированный до зачатия
(Галопом по этажам жизни)
Автобиография
Калачеевская ночь
ОглавлениеВ пятницу семнадцатого марта одна тысяча девятьсот девяносто пятого года померла моя мама. Пелагия Михайловна Санжаровская.
В девичестве Долженкова.
На похоронах меня поразили своей поэтичностью причитания-плачи её родной сестры Нюры.
Тётя посулилась списать на бумажку свои слова.
Да не списала.
Ждал-пождал я с полгода и, так и не дождавшись обещанного, сам поехал к тёте Нюре Кравцовой за Воронеж, в степной, в сомлелый на солнцепёке городишко Калач.
А под боком у Калача жила Новая Криуша. Отцово родовое гнездо. Столица нашей семьи.
Полсела – Санжаровские!
Чудно как-то…
Я похож на них, они похожи на меня. Доброта тоскует в лицах…
Ещё в молодые дни я всё рвался хоть разок съездить в Новую Криушу. Да мама отговаривала.
И только в Криуше я понял, почему она это делала.
Мой дед по отцу Андрей Дмитриевич, упрямистый казачара, в десятом колене выскочивший из вольных казачьих кровей, не вписался в «Красную дурь», как навеличивали криушане свой колхоз «Красная заря».
– Не пойду и всё. Ну хучь режьте!
Его не стали резать. Объявили кулаком.
На "суде" тройки только спросили:
– Богу веруешь? – Да.
– Хорошо. Три года тебе. Иди.
И весь минутный "суд".
"Троечники" были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.
И поднесли втроём все три года одному деду.
На размышление.
И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от горячих сердец оторвали с кровью горячее местечко в уральском концлагере.
Вернулся.
Сызнова в Криуше клинки подбивают:
– Не пойде́шь до нас у колхоз снова? Иля не одумался?
– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?
Теперь репрессировали всех наших.
И уже целые семьи и деда, и отца ночью вытолкали с родной воронежской сторонки за Полярный круг.
На лесоработы.
А деду настукивал седьмой десяток.
А у отца с матерью было двое маленьких сынов. Митя и Гриша.
За чем все они полмесяца тащились в Заполярье?
"За туманом? За запахом тайги"?
Всё родовое наше гнездо в Новой Криуше разорили "неутомимые борцы за всенародное счастье на века".
Кого на север, кого на Дальний Восток, кого в Сибирь выжали. Все-е-ех «осчастливили».
Кулачьё же!
А у деда, у отца не было тёплых одеял. Укрывались самодельными дерюжками. Никаких работников не держали.
В заполярном селе Ковда, что прижилось к бережку Кандалакшского залива, я и родился в семье ссыльных переселенцев в субботу десятого сентября одна тысяча девятьсот тридцать восьмого года.
Выскочил я на свет и стандартным криком о том оповестил мир.
Оповестить-то оповестил, да вовсе и не подозревал по легкомыслию, что я уже четыре года как репрессированный. Родители "удостоились" этой чести ещё в Криуше в 1934 году. Выходит, за компанию и меня покарали тогда же? Досрочно! Став на очередную вахту в честь очередной годовщины Октября? Наказали за четыре года до рождения!
Оказывается, и я, ещё не появившийся с повинной на свет белый, был уже виноват в том, что мой дед, бунтарь, трудолюбик и правдолюб, тёзка знаменитого Сахарова, не разбежался вступать в колхоз и не позволил записываться и моим родителям.
В промозглой заполярной Ковде родители – они были чернорабочими – ишачили на лесопильном заводе.
Отмотали наши северный срок, ан подают на блюдечке с каёмочкой южный.
И семья выкатилась в Западную Грузию. В Махарадзевский район.
Это сейчас уже заграница.
Первое, что я ясно помню из детства, – это как под гнилыми, малярийными грузинскими дождями родители – выселенцы корчевали на косогорах леса.
Разводили в совхозе-колонии «Насакиральский» чайные плантации.
Сначала мы жили на первом районе (отделении) совхоза.
Потом, сразу после войны, всех рабочих отсюда пораскидали по остальным четырём. Нашу семью перевезли на арбе на пятый район. По пути завезли в центре совхоза в баню – она была в овраге, – где от вшей прожарили одежду и постельное бельё наше, где мы в первый раз вымылись по-настоящему. А так мы обычно мылись, конечно, не в турецком хаммаме,[1] а дома в корыте или в тазике.
А в бывших наших гнилых бараках на первом районе разместили… колонию.
Мы и не подозревали, что шиковали в тюремных апартаментах.
Жили мы горько.
За всё детство я видел несколько крохотных газетных кулёчков с дешёвыми конфетами-подушечками. И сахар был в большую редкость. Сахар у нас всегда был только в нашей моче. «Живой сахар». Этим «живым сахаром» мы, поцанва, орошали яблочные пупырышки. Яблоня росла вприжим к нашему барачному окну. С подоконника мы рвали горькие пупырышки, обдавали своим теплым «живым сахаром», яблочки становились не такими горькими, и мы их ели.
Только в восемнадцать лет я впервые увидел сливочное масло и то лишь тогда, когда беда прижала к больничной койке.
Отец погиб на фронте. Мама одна с тремя сыновьями. (Когда отец уходил на фронт, мама была беременна дочкой Машей. Маша умерла, не дожив и до года.) С темна до темна, без выходных мама ломила на чаю. По ночам рыла оградительные окопы: мы жили в прифронтовой полосе. И получала за каторжную работу горькие гроши.
Держались мы в основном домашним хозяйством.
Господин Огород. Огород – наша кладовка.
Козы.
Куры.
Поросёнок.
Всё это было на нас, на детях. На мужичках.
Весна.
Надо натаскать на глинистые бесплодные огороды побольше навозу.
А огороды за полторы-две версты на неудобьях, в крутых оврагах, куда чай не воткнёшь. Только бросовые клочки земли и позволяли занимать под огороды. Вприбежку тащишь неподъёмный чувал с навозом, а по тебе течёт чёрная жижа; несёшься по дороге из стороны в сторону. Мешок с навозом тебя ведёт! А остановиться передохнуть боишься. Мешок потом не подымешь.
Притащишь, спустишься на корточки, тихонько вальнёшься назад, не отрывая от спины мешка, и лежишь отпыхиваешься на нём, выкупанный потом и навозной жижей.
А сеять кукурузу, сажать под лопату картошку – казалось всё это самым лёгким и весёлым.
А окучивать, пропалывать… Курорт!
Багамы вперемешку с Канарами!
Осень-припасиха изматывала нас до смерти.
Кукурузу, картошку, кабаки – всё перетаскай на своём горбу.
А дрова на зиму? Лес ещё дальше огородов…
Мы, ребятня, сами лепили козам сарай. И каждую осень обязательно перекрывали кугой, обмазывали хворостяные стены глиной, утепляли папоротником. Не мёрзни наши козушки в холод! И из бросовых досточек-лоскутков ставили вдоль стен на коротких столбиках широкие лавки козам для отдыха.
– Коза, – говорила мама, – для нас же, дураков, старается как! Покы за день насбирает по горам молока повну банку – ноги с устали отваливаются. Надо ей по-людски за ночь выспаться ай не надо?
И вот огороды пусты. Сарай в тепле. Дрова натасканы. Гордой горушкой высятся между сараем и соседским плетнём Шаблицких.
Чем заниматься после школы? Уроками?
Не-ет…
Такой царской роскоши мы, маленькие горькие советские труженички-рабы, не знали.
Наскоро поешь и бегом после школы к мамушке на чайную плантацию. Собирали чай, формовали чайные кусты секаторами, копали чайные междурядья, тохали (мотыжили) их, чистили тунг…
Плоды тунга чуть мельче кулака, сопревшие в кучах под дождём и снегом, зимой притаскивали в корзинках домой, вываливали эту вонь посреди комнаты, и вся семья с утра до ночи колупалась в этой грязи, вышелушивала из скорлупы зёрна величиной с голубиное яйцо.
Весь этот тяжкий труд детей – какой-никакой доварок к маминому копеечному заработку. Надо ж и книжки купить. Надо ж и грешный зад прикрыть чем…
С чаю приползали усталые уже в потёмочках.
Пока уберёмся с живностью (я часто помогал маме доить коз), пока то плюс сё – мало ль всякой беготни по дому? – уже полночь.
Вот и прикатило время садиться за уроки.
Тесная комнатка у нас на четверых была всегда одна. (А до войны, когда жив был отец, нас было пятеро.)
Сначала в бараках с плетёнными хворостом стенами, обмазанными глиной и побелёнными, потом в новом, в один этаж каменном доме. Всегда одна. Стульев у нас никогда не было. Их заменяла одна узкая самодельная лавка. Все тут же уже спят под сильной голой лампой. А ты готовишься к завтрашней школе. Не заметишь, как и сам уронишь голову на единственный – он и обеденный, он и учебный, – стол и мигом отрубился.
Мама проснётся и увидит, мягко шатнёт за плечо.
– Иди, сынок, раздевайсь та ложись…
А наичаще бывало так. Что подремал на раскрытом учебнике, то и весь твой сон. Мама качнёт за плечо. Ты вскочишь и быстрей раздеваться на бегу к койке. А она горько улыбается:
– Не, сынок, тоби треба зовсим у другу сторону, – и показывает на дверь: за окном уже разлило свет дня. – Надо собиратысь у школу.
Школа для нас была всегда большим праздником.
И вовсе не потому, что там нам что-то клали в голову. Вовсе по другой причине. В школе мы могли за полдня хоть малехо отдышаться от домашней каторги.
И даже вздремнёшь когда на уроке – всё отдохновение!
В школу я пошёл в девять лет без десяти дней.
Неграмотной маме нравилось слушать, как я усердно терзал букварь.[2]
Сама она училась в школе с месяц. По чернотропу бегала. А как похолодало, как пали снега в воронежском хуторке Собацком – учёба и стань.
Не в чем было бегать в школу.
На троих у неё с братьями Петром и Егором метались в служках одни сапоги. Сапоги понадобились братьям.
Как-то мама готовила на плите вечерю.
В тот день я выучил уроки до её возвращения с чайной плантации, и мама попросила:
– Почитай мне трошки.
Я раскрыл букварь и важно прокричал по слогам:
– Бом-ба!
– Неправильно! – стукнула мама ложкой по кастрюле на плите. – Бон – ба!!! Ны! Ны посерёдушки воеводиха! А не твоя мыкалка мы!
– Но в букварике – «бомба»!
– Ой да ну-у! Та шо они там у той Москви понимають!? Негодный твой букварь! Вкрай неправильный! Выкинь ото!
– А уроки по чём делать?
– Тогда не выкидывай.
И больше мама не спорила с учебниками.
Сижу я на уроке.
А голос учителя забивают жалобные плачи коз и козлят.
Я был самый младший в семье. Братики Гриша и Митя жалели меня, доверяли самое лёгкое – пасти козлят и коз.
И я пас лет с четырёх и до окончания начальных классов.
После я делал всякую работу, что и они.
Но сейчас я был ответствен за козье пропитание. Пока я прохлаждался в школе, козки мои в плаче голодно покрикивали под крючком в сарае.
Всё звали меня.
Мы жили на пятом районе совхоза «Насакиральский».
А школа была в центре.
Туда четыре километра я шёл.
А назад уже бежал. Нигде не задерживался.
Добросовестный был я пастушок.
До самой ночи бродишь с табунком по кручам-оврагам, пока не раздуются мои рогатики как бочки. Идут назад, еле ноги переставляют. Ох-ох, ох-ох… Тяжело-о…
А у самой дороги зеленел чайный участок тёти Насти Сербиной, маминой товарки.
Как-то раз тётя Настя горестно посмотрела из-под зелёного пука чаинок в кулаке и говорит мне:
– Что ж у тебя, пастух, козы с пастьбы еле бредут в голодухе? Смотри, бока позападали!
– Вы не на те бока смотрите! – кричу я чуть не плача. – Вы что?.. Не знаете, что у коз один бок всегда немноженько пустой!? С ямочкой! Зато друго-ой!..
И круто заворачиваю стадушко.
Гоню назад мимо тёти Насти.
– Смотрите! Смотрите! Те бока были неправильные! А эти… Вот! Совсем полные-располные бочищи!
– Теперь вижу. Полные. Гарно напас. Молодэць!
И я затих в гордости…
После этого случая стал я стесняться тёти Насти.
Бывало, во всяк вечер, как гонишь мимо её участка стадо из лесу, угинаешь голову.
А они с дядей Петей бросят рвать чай и ну нахваливать дуэтом:
– Молодэць пастушонок! Гарно напас коз… Боки полнюхи…
А ты со стыда ещё круче утягиваешь голову в плечи.
«То с одной стороны полные. А на другом боку наверху у всех ямки. Господи! Неужели им лень так наесться, чтоб не было ямок?»
Однажды разгромный дождь напал на меня с моим рогатым табунком.
Бежим домой.
А тётя Настя пережидала беду под придорожной ёлкой.
Увидала меня. Зовёт:
– Скорей-но сюда, вихревей! Я закрою тебя от дождя. Ты ж весь мокрей воды! У тебя ж только, може, под мышками и сухо!
Она встречно распахнула полы большого старого пиджака. И я с разбегу влетел в её тепло, как в жаркую комнату.
Я плотно прижался к ней спиной.
Два тёплых бугорка мягко обняли меня за плечи.
Она застегнула свой пиджак у меня на животе.
Погладила меня по мокрой руке.
– Маленький пастушонок… Совсем мокренький… Совсем холодненький…
И заплакала.
Начальную школу я кончил с отличием.
Меня даже сняли на школьную доску.
Почёт тебе, дорогой!
Из учителей нашей насакиральской русской восьмилетки мне запомнилась Анна Сергеевна Папава.
Пава…
Она преподавала нам грузинский язык.
Молодая, приманчивая какой-то дерзкой, торжественной красотой, она ходила всегда в радостном окружении крепких духов.
Почему Анна Сергеевна так любила сильные духи?
Может, всё дело в нас?
Может, мы, ученики, слишком смело пахли весёлыми и милыми жильцами наших сараев?
И, может, магазинными духами она отгоняла от себя наше сарайное амбре?
Ясно вижу и слышу обаятельнейшего умницу математика Петра Иосифовича Боляка.
Правая рука у него была сухая. Война высушила.
К жали, вижу и слышу и мелкого, круглого, вечно паровозно сопящего директора школы Власа Барнабовича Талаквадзе.
А век бы его не видать! У этого «хорошего» учителя в классе не было любимчиков. Ему все дети были одинаково противны. Кто только и воткнул его в дуректора?
Он вёл географию.
Сколько себя помню, у меня дома всегда одну стену закрывала карта. Любил я географию. Всё сочинял географические чайнворды, кроссворды. Уроки готовил честно.
А выйдешь к доске отвечать…
Ух ты, тухты! Всё знаешь. Летишь без запинушки.
Кажется, его раздражало, когда ученик отвечал прилично.
Начинал наш Влас хмуриться. Хмыкать.
Я почему-то боялся смотреть на него. Нечаянно глянешь ему в злые глаза и вся география из тебя мигом вылетает в тартарары где-то у Баб-эль-Мандебского проливчика.
Растеряешься. Замолчишь.
И тут же сердитый басистый допрос:
– Пачаму напряжённая малчания в народэ? Кого хороным?
И сам себе манерно отстёгивал:
– Пиатёрку хороным! У гроба осталас одна нэсчастни вдова госпожя Двойка… Садыс!
Обидно огребать лебедя, когда знаешь урок.
Случалось, пустишь с горя росу.
А Влас этаким победителем и доложи:
– Москва, паньмаш, слэзам нэ вэрыт! Я солидарни на Москва! Развэ импэратор[3] плачэт?
Совсем иного замеса был завуч Сергей Данилович Косаховский.
С первого курса пединститута добровольцем ушёл на фронт. Больше он в институте не учился.
Озорные веснушки смеялись у него на лице, на руках.
Его все любили.
Этот удивительный человек никогда не ставил двоек!
Казалось, он просто не знал, как пишется двойка.
Он горячо верил, что двойка не самая высокая планка знаний у любого ученика.
Есть человечку в какую сторону расти.
К тройке.
К четвёрке.
Наконец, к пятёрке.
А чтоб не отбить охоту к росту, не надо сейчас топтать его двойками. Надо дать человеку возможность осмотреться, утвердиться, поверить в себя.
Не выучив географию, ребята срывались с урока.
Лучше пусть будет в журнале н/б (не был), чем верная цвайка.[4]
Здесь же убегать не надо.
Приходи на русский, на литературу.
Никто тебя двойкой не огреет. Знай приходи и спокойно сиди слушай. Только не мешай другим.
И дети постепенно втягивались, втягивались; водоворот любви совсем закруживал маленьких человечков в свои радостные недра.
Прибегала минута, и бывший неудаха варяжик отважисто вскидывал руку. Хочу отвечать!
Сперва я больше всего любил математику.
А под влиянием Сергея Даниловича переметнулся в его веру.
Мне почему-то было совестно идти к нему на урок, если я чего-то толком не знал.
Литература стала главной в моей жизни.
Уже в восьмом классе наладился я писать в газеты.
А началось…
Как бы в прощание с математикой я решил какую-то математическую головоломку в тбилисской газете "Молодой сталинец" и отправил ответ в редакцию.
Недели через три подхожу у себя в посёлушке к кучке парней.
И шофёр Иван Шаблицкий, с кем любил я кататься на его грузовой машине, в плату за что я помогал ему грузить тяжелухи ящики с чаем и разгружать машину глухой ночью, на первом свету, уже на чайной фабрике, – этот Иван, помахав газетой и не заметив меня, читает всем, державно потряхивая указательный палец над головой:
Выпускники насакиральской восьмилетней русской школы. Слева направо стоят: Мария Шаблицкая, Тамара Чхаидзе, Виктор Стадников, Клава Мельникова, Анатолий Санжаровский, Тамара Гогуадзе, Константин Сотников, Александра Васильченко, Мурман Чанишвили, Раиса Пенкина, Екатерина Визирская, Виктор Клинков, Мария Поченюк. Сидят: учительница биологии, не помню ни имени, ни фамилии этой тычинки, математик Пёпр Иосифович Боляк и преподавательница грузинского языка Анна Сергеевна Папава.
– «Первыми правильные ответы прислали…» – и выкрикивает мою фамилию. – Братва! Картина товарища Репина «Не ждали!». Зараз он пробегает низы жизни. Без низа ж нет верха! Покружит в низах и рванёт в верхи! Этот чингисханёнок ещё поломится в писарьки! Вот увидите, гром меня побей и молния посеки! То есть дорогой товаришок писатель Толстой. А это будет Тонкой. Младшенький писателёчек горячего насакиральского разлива!
Вся кучка слушавших грохнула.
Иван дождался тишины и продолжал уже с ядом так:
– Этот писявый тундряк совсем оборзел! Уже две недели не ездит на фабрику. Мы с Жорчиком одни качаем ящички… Ну ничего! Этот тормознутый мамкин сосунчик ещё на четырёх костях приползёт проситься покататься!
Я показал ему в спину дулю и побрёл домой.
Сделав благое дело, надо всё же кое-что просветить для ясности.
Иван – фигура в нашем посёлочке из трёх двенадцатиквартирных домов. Наместник Бога на земле и по совместительству шофёр! Привезти ли кукурузу с огорода, картошку ли, дровишки ли из лесу – все бегут на поклон к Ваняточке. Все перед ним не дыша ходят на задних лапках.
А мы с приятелем Жоркой Клинковым были вхожи в кабинку к Ивану.
Любили покататься.
Не отказывались и саночки возить.
С апреля по октябрь Иван возил на фабрику чай, собранный рабочими всего нашего пятого района. Возил дважды на день. В обед. И в ночь.
В обед Ивану помогали грузить чай в бригадах носильщики.
А в ночь мы с Жоркой сменяли носильщиков.
Дохлячки мы были с Жориком. А как пушинку вскидывали на машину, на пятый ярус трёхпудовые ящички с зелёным чаем!
При этом Иван стоял в сторонке и цвёл, поглядывая на нас.
Заберём чай во всех пяти бригадах, юрк в кабину и с песняками подрали на фабрику.
До фабрики мы добирались в полночь.
А там очередина. Что делать?
– Господа гусары! По бабам! – командовал Иван. – Пора в люлян![5]
Иван брал из кабинки сиденье и шёл отрабатывать на нём сонтренаж[6] в кустах.
А мы с Жорчиком взбирались на машину и плющили репы[7] на ящиках с горящим чаем. Хорошо-с! Чай не печка. А греет. Жалеет нас.
Мечталось мне с младых дней стать шофёром. Игрушек в детстве у меня не было. Кирпичина – вот моя первая машина. Я с воем гонял её по горке песка у нас в посёлке. Потом делал сам машинки из трёх тунговых «яблок». День напролёт мог бегать, поталкивая перед собой обруч с рассыпавшейся кадушки. И часто вылетал на дорогу. Смотрел на проходившие машины. Не было моих сил устоять на месте, меня срывало пробежаться наперегонки с машиной. И если она еле ползла, я цеплялся за цепь и ехал нашармака, покачиваясь, касаясь ногами бегущего колеса…
Я пьянел от запаха бензина. Дома его не водилось. Зато керосин вон под койкой стоит. Я любил брать керосин в рот. Наберу и блаженствую. Раза два по оплошке проглотил…
Моя мечта была – хоть с минутушку порулить трёхтонкой…
С фабрики мы возвращались домой всегда на зорьке.
Мама не могла смириться с такой дичью и была с Иваном на ножах.
Плача, она не раз и просила, и умоляла его:
– Ванька! Та где ж в тебе человек?.. Та где ж в тебе душа? Ну не бери ж ты хлопцев у ночь на фабрику! И хиба цэ дило подлетков валяться ночь на ящиках? Хиба цэ дило малых хлопят нянчить тебе ящики в полцентнера?
Иван ухмылялся и ломливо разносил руки в стороны:
– А я на верёвке их тащу на ту фабрику? Раз нравится…
Две недели назад вернулся я домой уже при солнце.
Мама подоила коз. Мыла пол.
– Ну шо, пылат,[8] опять на фабрике був?
– Был…
Ничего не говоря, мама резко распрямилась и со всего маху отоварила меня мокрой тряпкой по лицу и, заплакав навскрик, выбежала из комнаты.
Грязная холодная вода хлынула у меня по спинному желобку, по груди.
Горькие слёзы мамы, холод грязных струек, что лились по мне, ошеломили меня, сломали что-то во мне привычное, остудили интерес к шофёрской радости…
Я дал себе слово больше не кататься с Иваном по ночам.
Дал слово и – сдержал.
Да-а… Тряпка – великий двигатель прогресса.
Печать Бога – шлепок мокрой тряпки.
Я бы поцеловал сейчас ту тряпку, что одним ударом отсекла от меня всё ненужное, развела с Иван-горем.
Тем не менее я благодарен ему.
Этот человек невзначай, с насмешкой подсказал мне мою судьбу – я занялся сочинительством. И началось всё с того, что, придя домой, кинулся я внимательно изучать газету. Невооружённым глазом вижу, что в газете очень много мелких заметок.
И говорю я себе просто и ясно:
"Неужели я такой дурик, что не смогу настрогать в газету пяток строк?" И я написал про то, как школьники нашего посёлушка помогают старшим собирать чай.
Я оказался «дураком» вдвойне. Да ещё внасыпочку!
В газете «Молодой сталинец» (в субботу 16 июля 1955 года) первая моя заметка разлилась на полных двенадцать строк.
Кто бы мог подумать, что, начав с этих двенадцати газетных строк, я добегу до двенадцати томов Собрания своих сочинений, изданных в Москве? Именно двенадцать томов было в моём первом Собрании. Сейчас я издаю третье Собрание уже в шестнадцати томах.
В то далёкое лето я хорошо работал на чаю, и мама купила мне велосипед.
Я стал на велосипеде ездить за восемь километров в девятый класс в городке Махарадзе (сейчас Озургети).
Со всего пятого нашего района выискалось лишь два охотника учиться дальше. В городе.
Георгий Клинков да я.
На диковатом бугре, над змееватым притоком речонки Бжужи одиноко печалилась на отшибе наша ветхая русская школушка в два сплюснутых барачных этажика.
И невесть почему носила имя Главбуревестника – Максима Горького.
У Жорчика в городке были знакомые. Жили у рынка.
Мы кидали у них велосипеды и через весь тёмный даже днём школьный еловый сад брели в школку.
Как-то так оно выкруживалось, что мы частенько поспевали лишь ко второму уроку.
А то вообще прокатывали целые дни по окрестным горным сёлам.
А однажды…
Едем в школу.
Утро. Солнышко. Теплёхонько.
Развилка.
Налево поедешь – в школу к двойкам-пятёркам угодишь.
Прямо поедешь – дорогим турецким гостем будешь!
– Ну что мы всё налево да налево? – заплакал я в жилетку Жорке. – Давай хоть разок дунем если не направо, так хоть пряменько. – Пускай наши тетрадки на царский Батум поглядят! И на турецкую границу!
– Но если им интересно, пускай, – соглашается он.
Портфелей у нас не было. Книг в школу мы не носили.
На все случаи жизни за поясом толсто поскрипывала у каждого общая тетрадь.
Я повыше поднял тетрадь из-за пояса, – смотри, Машутка! – и мы понеслись прямо. Мимо Кобулети, мимо Цихисдзири, мимо Чаквы вдоль моря по горным серпантинам к Батуму.
На одном дыхании прожгли сто тридцать километров в два конца.
Дома я приткнул велик к койке и, не раздеваясь, без еды пал смертью храбрых поперёк постели. Сам вроде давил хорька[9] на койке. Но обутые ноги спали отдельно. На багажнике. Не хватило сил разуться и донести свои тощие ходульки до постели. Укатали Сивкина батумские горки.
В городской школе учителя были как и везде.
Разные.
Мне и в городе немножко повезло.
Русский, литературу вела Анна Семёновна Решетникова.
Милая, незабвенная Анна Семёновна… Кто сильней Вас любил Русское Слово? Кто сильней Вас любил этих размятых бедностью несчастных русских ребятишек на чужине?
Помню историка Ядвигу Антоновну Шакунас, тяжело оплывшую годами.
Помню и химика Шецирули Иллариона Ивановича.
Старенький, седенький… И очень добрый, сердечный. Жил он в пригородном сельце Двабзу. Оттуда ходил пешком к нам на уроки.
Запомнилось и то, что он относился ко мне как к ровне. Как к коллеге. Он печатался в районной грузинской газете.
В последних классах вела у нас литературу "Лера-холера".
И отчество, и фамилия не удержались. Выпали уже за черту памяти. Запомнилось одно прозвище.
Она никогда не знала урока.
Объясняет и перед ней на столе раскрытый учебник.
Всегда искоса подсматривала. Читала нам.
Будто мы сами читать не умели.
«Лера-холера» лепила мне гренадерские пятёрки по сочинениям. Но читать их никогда не читала!
Лень матушка.
Писал я ясно. Зато очень мелко.
И она мне часто вприхвалку выпевала:
– Я тебе верю. За тебя я спокойна.
– Я за вас тоже! – не отставал я в вежливости.
(После одноклассница Светлана Третьякова напомнила, что звали нашу «литераторшу» Валерия Шалвовна Глонти.)
Из оригиналов не выбросишь и математика Василия Фёдоровича Товстика.
Он носил чёрную повязку.
Насчёт пропажи глаза пели, что глаз ему выклевал по пьяной лавочке не то гусь (гусь был отпетый трезвенник), не то любимая жена дала туфлей-шпилькой в глаз, после чего неувядаемый Василий Фёдорович экстренно развёлся сразу с обеими. И с женой, и со шпилькой.
Другого конца не могло и быть.
Говорили, жили они с женой, как матрос Кошка с собакой Динго.
В школу его иногда приносили.
В буквальном смысле.
Его путь от дома проходил мимо вокзала.
А на вокзале ресторанчик. А в ресторанчике кофеёк.
Зайдёт по холостому делу попить с утреца кофейку, но из ресторана его уже торжественно выносят.
Учителя несём!
Крепкий всё-таки подавали в Махарадзе кофеёчек!
Товстика выгоняли из нашей школы.
Горячий на расправу директор Владимир Иванович Аронишидзе бессчётное число раз безжалостно выбрасывал его на улицу, и всякий раз, пока Василий Фёдорович «летел» со второго этажа, гордый и неприступный Владимир Иванович успевал спуститься по лестнице и принять незабвенного Василия Федоровича на любовно распахнутые мягкие ладошки. Не давал упасть на твёрдую всё-таки землю. Не давал ушибиться. И, извиняясь за несдержанность и бестактность, сдувая с дорогого Василия Фёдоровича пылинки, прилипшие к нему во время короткого экзотического полёта, ответственно и всерадостно нёс бесценного Василия Фёдоровича назад в школу. А иначе можно и пробросаться. Другие быстренько подберут. Хорошие математики на провинциальной уличке не валяются!
Василий Фёдорович и в самом деле был превосходный математик. Только бы ещё не измерял градус на крепость…
И был ещё у нас Андрей Александрович Еркомайшвили. По прозвищу Дыкий Хачапур. Всё пожирал голодными иллюминаторами сдобненьких старшеклассок. Он и женился на одной юной цесарке, когда та была всего-то в одиннадцатом классе.
Междометия и с десяток простеньких русских слов – вот и весь был его русский багаж.
Ho преподавал физику в русской школе!
По-русски ни бум-бум. Как же он нас учил? Оч оригинально. Наизусть отважно вызубривал весь текст, даже подписи к схемам и потом на уроке нам молотил слово в слово, ни слова сам не понимая.
Той же зубрёжки требовал и от нас.
Знай текст наизусть!
Слово в слово по учебнику надо было и отвечать.
Начнёшь ему отвечать, собьёшься, два слова поменяешь местами. Он теряет нить, кисло дёргает легендарным носом и мотает уже перед твоим носом свой мохнатый палец из стороны в сторону:
– Э-э-э, кацо!.. Урёк нэ знш. [10]
И вскинутая рука с растопыренными двумя пальцами-клешнями приказывала сесть.
Ради проклятухи удочки[11] я наизусть зазубривал физику.
Но ненавидел её на всю пятёрку с плюсом.
Возражать ему, молодому кругляшу-короткомерке, было опасно.
Мелкорослый, плечистый, широкоскулый, косая чёлочка, взгляд борзой, внагляк… А ну кто что непотребное пикни этому разбузыке – под горячий случай безвозмездную оплеушку может физик одолжить. В-морду-тренинг[12] у него было в чести.
Дыкий всегда спешил. А потому и успел умереть молодым. Тут подмешалось и то, что пил очень культурно.
По воскресеньям он уезжал кутить с братилами-дружками подальше. В Батум. Чтоб в Махарадзе не видели его ни под мухой, ни под хмельком, ни подшофе, ни под градусом.
Не дай же Бог запятнать репутацию святого учителя!
В Батуме перекушал однажды дядя.
И в Махарадзе привезли труп.
Хорошо проспиртованный.
Моя мама, как и отец, была неграмотная. Но всё-таки одна подняла трёх сыновей.
Отец, Никифор Андреевич, какой ни будь "кулак", а Родину защищал отважисто. Стрелок сто двадцать четвёртой стрелковой бригады. Рядовой.
Был ранен в бою. Умер в госпитале от истощения.
Похоронен в Сочи. В братской могиле.
Осталась от отца одна золотая строчка с его Именем на Стене Памяти. Это в Сочи.
Зато на Родине, в Новой Криуше, я не нашёл Имени отца на памятной доске.
В 1958 году я окончил среднюю школу в городке Махарадзе.
Летом того же года наша семья переехала на родную воронежскую сторонушку. В поселок Каменку.
Здесь я кочегарил на маслозаводе, лепил в промкомбинате шлакоблоки.
А всё свободное время очумело носился то на велосипеде, то на своих двух кривых клюшках по окрестным деревням, вылавливал фактуру для заметок и строчил, строчил, строчил в евдаковскую райгазету «Путь к победе», в областные газеты «Коммуна», «Молодой коммунар»…
Юнкор я был напористый и уже весной 1959-го на областном слёте рабселькоров меня наградили Почётной грамотой обкома партии и дали направление на работу в районной газете «За коммунизм», выходила в селе Щучьем.
Это северная глубинка Воронежского края.
А дальше – редакции, редакции, редакции…
Лиски.
Чебоксары.
Рязань.
Тула.
Солнечногорск.
Москва.
ТАСС.
Этапы большого пути…
Газеты и журналы сжевали двадцать пять моих лет. Из них три года я работал редактором в центральном аппарате Телеграфного агентства Советского Союза (ТАСС). Сейчас ИТАР-ТАСС.
Подпирать меня рублём было некому и я заочно окончил в 1966 году факультет журналистики Ростовского-на-Дону госдарственного университета.
Опубликовал около тысячи материалов.
Это фельетоны, очерки, рассказы, статьи, репортажи, заметки…
Первый рассказ мой «Песня солнечных спиц» (первоначальное название «Песня солнечных птиц») был опубликован в газете «Известия» (Москва) первого января 1978 года. Печатал я прозу в «Литературной газете», в журналах, в частности: «Наш современник», «Молодая гвардия», «Подвиг», «Огонёк», «Крестьянка», «Смена», «Подъём», «Воин России», «Студенческий меридиан», «Пионер», «Крокодил».
Со школьной поры я собирал пословицы, поговорки, присловья о природе. Получилась целая книжка народной мудрости об окружающем мире «Природы краса». Собирал я эту «Красу» сорок семь лет. Четыре года она печаталась в каждом номере журнала «Юный натуралист» (1973, 1974, 1975, 1978), в ежегоднике "Лес и человек" (1974, 1975), в газете "Лесная промышленность" (1977) и в других изданиях.
Свою первую повесть «Оренбургский платок» я отправил на суд классику русской литературы Виктору Петровичу Астафьеву.
Вскоре вернулась моя рукопись.
Я побоялся сразу вскрывать бандероль и на неделю пихнул в стол под ключ.
Дорогой Анатолий Никифорович!
Повесть хорошая. Прочитал я её с большим удовольствием, многое было для меня ново и внове. Дай Вам Бог и далее удачи, здоровья и радости в работе, а Вашим близким всякого добра.
В. Астафьев
27 августа 1979 г.
г. Вологда.
Этот отзыв классика русской литературы, написанный на тетрадочном листке в клеточку в понедельник 27 августа 1979 года, решил мою судьбу.
Я бросил газетно-журнальную беготню. Стал писать только прозу.
В 1985 году "Молодая гвардия" издала мою первую книгу повестей "От чистого сердца" с предисловием Валентина Курбатова.
И судьбу этой книги решал известный критик из «Литературной газеты», в будущем главный редактор журнала "Знамя" Сергей Чупринин. Он писал внутреннюю рецензию. Нашёл мою рукопись "дельной и самобытной", рекомендовал издать:
«Сила Анатолия Санжаровского-прозаика в нетривиальности его подхода к рассказу о наших современниках.
Доверив ведение «рассказа про жизнь» самим героям, А. Санжаровский пошел на известный риск, поскольку в любой стилизации под народную речь особенно заметна фальшь.
Риск оправдался – и именно потому, что фальши в сочинениях А. Санжаровского не ощущается. Наделённый острым слухом и безошибочным языковым чутьём, точно чувствующий стихию фольклора, «простонародных» речевых оборотов, писатель дает своим героям полностью раскрыться, высветить в себе главное».
О моём сборнике прозы «От чистого сердца» (тираж 100000 экземпляров) так написал мне первым «сибирский Даль», доктор филологических наук Александр Ильич Фёдоров:
Поздравляю Вас с удачей.
Главное, что удалось Вам сделать, это – с максимальной полнотой и последовательностью представить мир интересов деревенских русских женщин, выраженный их же языком. В результате – и современные, и будущие читатели получили возможность реально представить, чем и как жили их бабушки, прабабушки, как они мыслили и говорили; и главное – как сложна, нелегка была их жизнь.
Мне дорога двадцать седьмая книжка в серии "Библиотека "Огонёк" за 1990 год.
Та книжка – мои переводы с украинского сатирика Василя Чечвянского, старшего родного брата Остапа Вишни. В далёкие тридцатые к Чечвянскому дважды приезжали Ильф и Петров с предложением переводить их на украинский. «Увы, работе не суждено было осуществиться: через несколько месяцев украинского писателя арестовали и расстреляли как врага народа».
Репрессированный сам за четыре года до рождения, а после, через 62 года, реабилитированный, сперва я перевёл непроходного Василя Михайловича для себя. А отпустя четверть века всё-таки издал свои переводы Чечвянского в «Библиотеке «Огонька». Спасибо, поддержал Виталий Коротич, в то время был главным редактором «Огонька».
Приятно сознавать, что я, репрессированный сам на протяжении 62 лет, выхватил из небытия репрессированного и лишь посмертно реабилитированного Василя Михайловича Чечвянского, этого украинского Зощенко, и первым подал его русскому читателю.
Насколько мне известно, за все пятьдесят шесть лет после посмертной реабилитации у В. Чечвянского вышли на Украине лишь две тощенькие книжечки. За последние сорок пять лет ни одной книги не издано на Родине.
Зато в Москве за последнюю четверть века вышли четыре книги его рассказов в моём переводе. «Радостная параллель» была третьей книгой. «Избранное». Я выпустил его к 125-летию В. Чечвянского на свои тоскливые пенсионно-инвалидные миллиардищи. На свои средства я выпустил его три последние книги. Уцелевший русский репрессированный выдернул из забвения расстрелянного репрессированного украинца.
В советское время мою прозу репрессированного не издавали. При Советах я смог напечатать лишь тоненькую книжку художественной прозы «От чистого сердца» да ещё тоньше книжицу переводов. Я вынужден был долгие годы работать в стол. Ведь шестьдесят два года меня душило клеймо врага народа, и только в 1996 году я был полностью реабилитирован.
И началась другая Жизнь!
В 2001 году я стал издавать в Москве Первое собрание своих сочинений. Сначала намечалось выпустить собрание в десяти томах. Но десяти оказалось мало. Пришлось выпускать дополнительные тома. В одиннадцатый вошёл автобиографический роман «Репрессированный ещё до зачатия». В двенадцатом даны мои переводы с украинского, белорусского, польского и немецкого.
После выхода Первого собрания я основательно переработал многие свои произведения. Тщательная правка коснулась всех сочинений. Назрела необходимость издать их в новой редакции. И я приступил к выпуску Второго, а затем и Третьего собрания сочинений уже в 16 томах.
Из своих произведений я бы выделил две трилогии: «Мёртвым друзья не нужны» и «Высокие дни».
Трилогия «Мёртвым друзья не нужны» состоит из романов «Поленька», «Дожди над Россией», «Что посмеешь, то и пожнёшь» и рассказывает о незаконных преследованиях раскулаченной крестьянской семьи на протяжении почти всех советских лет.
В эпопее «Высокие дни» дана широкая панорама падения Советов и первых трудных шагов России к новой демократической жизни. Составляют трилогию роман-озарение «Москва-90, или Вся надежда на смерть», роман-увертюра «Пятьсот кругов над красной пропастью» и роман-надежда «Кукуня» (первоначальное название «Кукуня, или Гриша и сбоку мы").
Первый роман «Москва-90, или Вся надежда на смерть» – предисловие к неизбежному падению Советского Союза. Сейчас много спорят, почему же пал Союз. Называются даже анекдотические причины вроде той, что-де Союз развалили строптивые граждане диссиденты. И почему-то упорно не называется Ленин – главный могильщик Союза.
Ка-ак!? – возмутятся иные коммунисты. Ленин создал Союз!
Но как создал? Не на штыках и не на крови слепил?
А что может удержаться на штыках и на крови?
Семьдесят три года репрессиями продержались у власти верные ленинцы. И довели богатейшую страну до ручки. До голода!
Дожали державу до талонов. Даже на сигареты. Жена не курила, я не курил, но талоны нам выдавали. И эти талоны я менял на продуктовые и брал в магазине на продуктовые талоны зелёное, гнилое пшено.
Это в Москве. А в Армении вон выдавали табачные талоны даже младенцам.
Везде только взрослым выдавали, а тут и новорожденцам. Заместо соски – сигаретину ему!
Мужики кинулись уговаривать баб рожать хоть каждый день. Мало им Карабаха. Они ещё, насосавшись талонного яду, демографический взрыв с пожаром во всю Армению устроят!
А так там ничего занятного. Ну, триста грамм сыра на месяц. Восемьсот грамм риса на квартал. В день по целой крупинке! По целой!!! Это невозможно вообразить даже в самой безотвязной фантастике. Да не обжираловку ли армяне затевают на широкую кавказскую ногу?
Нет, говорят, не отжираловку. Это теперь у них такая норма.
А ведь было на исходе первое десятилетие, когда мы уже «жили» при хрущёвском коммунизме.
Гнилое пшено по талонам. Это и весь коммунизм? А чего дальше-то ждать?
Ленин создал Союз. В этом создании уже была заложена бомба разрушения. И Ленин вместе со своими верными продолжателями его дела похоронил Союз.
И как это делалось, рассказывается во втором романе-увертюре «Пятьсот кругов над красной пропастью».
1990–1992.
Россия на переломе.
Была разработана программа перехода к укладу новой жизни «500 дней». И осуществиться этой программе было не суждено.
Уже после смены строя в стране родился в семье мальчик. Звали его дома Кукуней. С него начинается отсчёт новой жизни. Он надежда. Таким, как он, вершить новую жизнь в России.
Пятитомная трилогия «Высокие дни» – одно из самых крупных художественных произведений в России. В трилогии 2584 страницы.
Романы «Русиния» (первоначальное название «Верховина, или Путь из-за океана»), «Сибирская роза», «Колокола весны, или Герой из книги рекордов Гиннесса» рассказывают о сегодняшней России.
Написал я и с десяток повестей. «В Батум, к отцу», "Оренбургский платок", "Жених и невеста", "Что девушка не знает, то её и красит", «Пешком через Байкал»…
Особняком стоит широкоизвестная повесть «Оренбургский платок». Впервые она была опубликована в журнале «Наш современник». Затем по ней была сделана радиопостановка, которая более десяти лет с успехом часто шла по Всесоюзному радио и всегда вызывала массу восторженных откликов слушателей. В 1979 году была признана одной из лучших литературных передач года.
Повесть «Оренбургский платок» я посвятил Виктору Астафьеву, предварительно получив на то его письменное согласие.
Более двух десятков лет у меня ушло на «Русинию». (Позже с романом «В центре Европы» она составила дилогию «Подкарпатская Русь».) «Русиния» трижды основательно перерабатывалась. Рукопись я посылал в Вологду секретарю правления Союза писателей России Василию Белову. Он добро отозвался о «Русинии» и выделил:
«Повесть, ясно, надо издать. Особенно нравится мне мне язык».
О романе «Сибирская роза» так написал мне Борис Можаев:
Анатолий Никифорович!
Роман «Сибирская роза» удался. Народные типы, народные образы. С интересом прочёл. Нравится, что Вы смело пошли на показ неофициальной медицины, народной медицины. Роман прекрасно скомпанован, хорошо выстроен каждый эпизод. Так и действуйте дальше. Прекрасное начало. Чувствуете народное слово, лю́бите его. Дело Ваше нужное, важное.
О моей повести «Что девушка не знает, то её и красит» прозаик Вячеслав Пьецух:
"Небольшая Ваша повесть – это в высшей степени серьёзное и интересное литературное произведение. Ваша повесть сама по себе заслуживает всяческого одобрения".
С полсотни иронических рассказов составляют цикл "Блёстки" («Жена напрокат»).
Корнем я воронежский. Поэтому воронежская тема – одна из главных в моём творчестве. В частности, в трилогии «Мёртвым друзья не нужны» показана жизнь раскулаченной воронежской крестьянской семьи на протяжении 60 лет.
Прообразом главной героини повести «Жених и невеста» послужила знатная воронежская трактористка Зинаида Молозина.
В предисловии к этой повести так написал ещё в 1983 году известный воронежец, лауреат Ленинской премии, один из руководителей Союза писателей СССР поэт Егор Исаев:
«Насколько это неожиданно, настолько и знакомо одновременно. Я лично в названии повести А. Санжаровского увидел себя в далеком воронежском детстве. В этом словосочетании есть и озорное и серьезное – это как весна перед летом – да и все, собственно, в этой небольшой повести как весна перед летом, в ощущении близкой осени и зимы.
Язык повести почти поговорочный – много за словом, над словом, в его глубине. Как велит язык, как велит чувство, так возникает характер. Два характера, две судьбы, но как они близки друг другу, сердцем близки. Хочется любить, верить, а это уже немало и для жизни и для писателя».
Без этого отзыва не появилась бы в те глухие советские годы – тогда мне было уже сорок семь лет – моя первая и единственная при Советах книжка прозы «От чистого сердца», куда была включена и повесть «Жених и невеста».
В качестве эпиграфов ко многим главам воронежской трилогии «Мёртвым друзья не нужны», написанной в 60–80-ые годы прошлого века, я брал строки из Кольцова, Исаева, Прасолова и других воронежских поэтов.
Поскольку меня, репрессированного, не спешили печатать, я время от времени посылал свою новую вещь кому-нибудь из известных писателей. Хотелось услышать от маститых, туда ли я еду.
Сильной поддержкой в те далёкие тяжкие годы были мне добрые отзывы о моих сочинениях Виктора Астафьева, Егора Исаева, Василия Белова, Бориса Можаева, Сергея Чупринина, авторитетнейшего видного критика, «неистового Виссариона» наших дней, академика российской словесности, члена Президентского Совета по культуре Валентина Курбатова, доктора филологических наук Александра Фёдорова…
По обычаю, после издания той или иной вещи работа над нею не прекращается. Я постоянно придирчиво перечитываю опубликованное и основательно правлю. Так что с долгими годами варианты одной и той же вещи в книге и в компьютере сильно разнятся. И, конечно, предпочтение компьютерному варианту: в нём самая последняя правка.
Естественно, все произведения, включённые в однотомник «Избранное» (Москва, 2010 год, 746 страниц), были существенно доработаны.
На примере этого однотомника о достоинствах моей прозы писала и «Литературная газета» на полосе ЧИТАБЕЛЬНО! ЛГ» («Литгазета», №№ 11–12 от 30 марта – 5 апреля 2011, страница 7). Речь о рецензии Алекса Громова «Любовь превыше всего». Как информировала «Литературка» на первой странице 26 апреля 2011 года, «гриф «Читабельно!» ставился только на книги, противостоящие рыночной стихии, защищающие честь и достоинство русской и мировой литературы».
Вот эта рецензия.
С однотомником «Избранное» я вошёл в лонг-листы Бунинской премии (2011) и международной премии Достоевского (2017). С романом «Оренбургский платок» вошёл в 2012–2013 годах в лонг-листы литературных премий: «Ясная Поляна», «Золотой Дельвиг», «Премия Белкина», Бунинской. Награждён дипломом Международного литературного конкурса «Белая скрижаль – 2011».
В восьмом номере московского журнала «Подвиг» за 2010 год была опубликована моя грузинская поэма «Кавказушка» (первоначальное название «Генацвалечка»). С нею я стал лауреатом Всероссийской литературно-художественной премии «Золотой венец Победы» за 2011 год. (Москва).
В 2008 году мои повести «Оренбургский платок», «Жених и невеста», «В Батум, к отцу» и роман «Сибирская роза» ЛитРес разместил в интернете в разделе «Классическая проза».
С прошлого года мою прозу стали переводить на иностранные языки. Уже перевели на болгарский, хинди…
Но самое дорогое моё творение – сын Григорий.
Он долго не начинал говорить.
Или всё раздумывал, с чего начать?
Из-под стекла на его обеденном столике всегда сверкала алмазами нарядная разрезная азбука Мурмана Чанишвили.
Это мой школьный приятель из грузинского местечка Насакирали под Озургетами.
Мурман был подчёркнуто вежливо-скромен в учёбе. Звёзды с неба не собирал в мешок. Вечно бегал с ширинкой, завазюканной красками. На уроках у нас шли то русский, то математика, то биология.
А у Мурмана плясал один вечный радостный урок.
Святая рисовалка!
Он не слышал, что говорил учитель, что говорили ученики. Знай рисовал. И так темпераментно, что раз за разом, огорчаясь неудачному мазку по вечному холсту, в досаде хватался за ширинку, забыв отложить в сторону кисть. Вот он и был весь разукрашен ниже пояса, как павлин.
Отпетый был двоечник.
А на-поди какую праздничную азбуку ухитрил!
Загляденье! Пузырика не оторвать!
Кормишь и между делом показываешь ему буквы.
Отломышек мой ел и попутно учился.
Учился и попутно ел.
Комплексные были обеды!
Однажды посреди обеда он твёрдо поставил столбиком указательный пальчик на А. Будто директиву какую государственную сверху спустил.
– А! – доложил важно. И передвинул пальчик по азбуке на разрезанный красный арбуз.
И вопросительно смотрит на меня.
– Спасибо Вам, молодой человек, за достоверную информацию! – в радости пальнул я.
– Ар-р-р-р-рбуз! – гордо крикнул он.
И только тут до меня доехало, что он впервые заговорил! Да так решительно, будто требовал подать сюда этот самый арбуз на десерт.
Я понял, что голой благодарностью не отделаться, и побежал принёс арбуз.
Так мы натурально ударили арбузом по его «Арбузу». Отметили первое его слово.
Поел он арбуз и тут же прочитал по порядку почти всю азбуку.
Вот я и думаю, сперва он начал говорить или читать? По-моему, читать. Ведь произнесённое сначала было прочитано!
К четырём он уже буянил на пишущей машинке бойчей меня.
Скоро он прилично освоил компьютер. Компьютерная вёрстка книг для него семечки. Верстает он лет с восьми.
Лет в пять, когда он начал осваивать компьютер, ему страшно хотелось, чтоб и я знал компьютер. Насильно учил меня. Тащил к компьютеру и показывал, что да как делать. Трудно, но всё же я поддавался учёбе.
Со временем, когда я стал потихоньку уже сам работать, мой учитель несколько поостыл ко мне.
Он смекнул, чем больше знаю я, тем реже буду обращаться к нему за помощью. А это ему ну совсем худо. По его годам, ему можно работать на компьютере по десять минут в день. Он же готов работать полные сутки с пятиминутным отбегом на обед.
Как какое чепе – зову его. Летит на всех парах и мигом устраняет неполадки.
А иногда доходило до казусов.
– Отвернись и я сделаю. Тебе не надо всё знать. С тебя хватит того, что я знаю всё. А я всегда тебе помогу. По большинному знакомству.
И улыбается, хитро заглядывая мне в глаза:
– Я лыблюсь! – певуче и игриво поясняет свою улыбку.
Как-то завуч вприхвалку сказала мне:
– По мнению психолога, ваш сын опережает своих сверстников по умственному развитию на два года. Я и без психолога вижу, что проблем у него с учёбой нет. Выберите день или два в неделю, когда не будет он посещать школу. И так успеет. Попробуйте.
И без пробы вижу: успеет.
Мы с женой и задумайся:
«А чего попусту разбрызгивать сыновы годы?»
И он у нас за один год играючи одолел два класса. С отличием закончил начальную школу. В семь лет стал пятиклассником. В те же семь – первая собственная книжка иронических рассказов «Смешинки от Гриши». С этой книжкой он как самый юный писатель занесён в Книгу рекордов России, стран СНГ и Балтии «Диво». И всё это в семь!
К слову, Пушкин первое свое произведение – поэму «Монах» – написал в 14 лет. Впервые «Монах» опубликован только через сто пятнадцать лет. Послание «К другу-стихотворцу» – первая публикация поэта в 15 лет. А Лев Толстой в семь лет написал семь первых коротких рассказов для детского рукописного журнала братьев Толстых «Детские забавы». В печати великий писатель их не увидел. Эти сочинения были опубликованы лишь через сто четыре года.
А тут вот у Григория в семь издана своя целая книга!
Всё это меня удивляет.
Сам я первую русскую букву написал лишь в школе.
А пошёл я в школу в девять лет без десяти дней. Была послевоенная разруха. Досталось ухватить голоду…
Читать и говорить Григорий начал почти в одну пору.
А вот пить и курить…
Тут что-то не заладилось. Полный провал. Не пьёт, не курит. И даже не тянет! Весь в отца.
Чтение ему далось играючи, как я сказал, благодаря разрезной азбуке Мурмана.
Без нажима, без доходчивых лекций о пользе чтения Гриша быстренько перезнакомился со всеми буквами.
Мы с женой и не заметили, как он между делом пошёл основательно читать. А там и пописывать и на стенах, и на дверях, и на всём, на чём только можно карандашом карябнуть.
В пять я повёл его в школу на смотрины.
– Читает за второй класс! – был суровый приговор.
В шесть – школьник.
И тут божьи искры сыпанули изо всех щелей.
Уже в семь лет он, круглый отличник, стал пятиклассником. В десять лет – восьмиклассник!
Это по части учёбы.
А с сочинительством…
В свой дневник я записывал на пишущей машинке истории, что случались с Григорием.
Он стоял за спиной или сбоку и ревниво следил, всё ли я правильно пишу.
Значит, я пишу, а у меня за спиной мой юный кровный цензор.
Не дай Бог написать слово, которое он не говорил.
Не дай Бог просто пустить на лист опечатку.
– Папа! Ты неправильно напечатал! Исправляй! Ну скорейше!!!
Что мне оставалось делать?
Исправлял, конечно.
Я предложил ему сочинять вместе.
Три коротких стишка наших напечатала газета «Труд» 22 июня 2000 года.
А с прозой ну совсем не заладилось.
Из-за какого-нибудь одного слова подымалась такая буча, что мы тут же выключали компьютер.
И только тут я задумался, как же это люди умудряются сочинять вместе.
Или, может, всё-таки пишет один?
А второй занят культурной обслугой пишущего и вдохновляет его на сочинительство? Чешет пятки, подаёт повкусней чай или коньячишко там?..
– За одним компьютером нам не усидеть, – сказал я. – Каждый молотит свою копну!
Смотрел он, смотрел, как я пишу. Читал, читал мои записки и, плотно вздохнувши, сам начал записывать свои смешинки.
Как видим, заразителен не только дурной пример. Дети всегда пытаются копировать родителей. Ну раз пишет отец, почему не писать сыну?
И эта «игра в папу» подтолкнула меня к неожиданному ходу.
Прибежав из сада ли, из школы ли он летел сразу к компьютеру и на бегу начинал взахлёбку рассказывать о своём последнем приключении.
Я ему говорил:
– Свои десять минут игры на компьютере ты получишь после того как запишешь эту свою новую историю.
– Оя! Да или мне жалко своих слов? Пожалуйста!
Со временем он без напоминаний записывал свежие приключения и потом уже переходил к своим стрелялкам-игралкам.
Так без нажима, исподволь, потихоньку я приучил его к сочинительству-игре.
Неповторим, пленителен язык детства. Порой у меня вызывала гордую зависть волшебная образность сынова письма. И в такие минуты я невольно вспоминал Льва Толстого, его статью «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» Есть, есть чему поучиться у сына. Иногда его «красота выражения жизни в слове» была просто непостижима.
Сын называл свои истории смешинками. А я называю их гришинками. Сработал же сам Гриша!
Итак, всё!
Мы на полном самообслуживании. Так-то оно надёжней. Каждый сам себе царь!
В общем нашем дневнике я помечал его смешинки красной собачкой. Был у него такой штампик.
То сын воображал себя кошкой, то коньком, то крыской…
А тут вот дорос и до собаки.
Выбился в таксочки!
– У меня не руки, а лапы! У меня не лицо, а мордочка! Я не говорю, не мяукаю, не ржу. А лаю! У меня не комната, а конура! Это понять взрослюки могут?!
– Извините, сударь, пробуем-с…
Что у шестилетика Гриши получалось со смешинками, судить не мне с ним. А читателям.
И мы вместе отвезли первые его гришинки в самую главную газету России. В «Российскую газету».
А чего мелочиться?
Играть так играть по-крупному.
И 23 июля 1999 года на тридцать первой странице юмора "Шутить изволите?" появились гришинки!
"Российская газета" подпустила к гришинкам дружеский шарж художника Владимира Захаркина.
Весёлый мальчик с соской в зубах увенчан лавровым венком.
Интересно, на что они там себе намекают? Что они там себе, понимаешь, позволяют?
Лиха беда начало!
1 июня 2001 года «Российская газета», в частности, писала о Григории в статье «Вундеркинды день за год считают…»:
«Гриша уже стал известным писателем. В прошлом году в издательстве "Новый век" у него вышла очень весёлая книжка "Смешинки от Гриши". А ведь юмор, как заметил в своё время Гёте, один из элементов гения. Кстати, Гришина книжка началась с первой публикации его «изречений» в "Российской газете". Именно наша газета первой напечатала талантливого "младенца"».
Гришины рассказы появились во многих центральных газетах и журналах.
Его иронические рассказы печатали «Литературная газета» (Клуб «Двенадцать стульев») от 22 мая 2002 года, «Детская роман-газета», «Пионерская правда», «Труд», «Вечерняя Москва», «Сельская жизнь», журнал «Пионер», альманах «Литературный перекрёсток»…
Григорий – лауреат Московского литературного конкурса «Золотое перо – 2007» в номинации «Малая проза», лауреат международного конкурса малой прозы «Белая скрижаль-2011» (Москва).
Выпустил уже семь книг.
Со временем его весёлые гришинки слились в детскую ироническую дилогию-дневник «Серебряная река».
В 17 лет Григорий стал членом Российского Союза профессиональных литераторов.
Долго и трудно работал я над автобиографическим романом "Репрессированный ещё до зачатия, или Стакан распятой земли " и часто горько разглядывал в стакане чёрную землю, что привёз с отцова подворья.
Распятая земля…
Распятые люди…
На мой запрос о дедушке ответила воронежская прокуратура:
«Разъясняется, что Санжаровский Андрей Дмитриевич, 1872 г. рождения, уроженец и житель с. Н – Криуша Калачеевского р-на ЦЧО (Воронежской области) по Постановлению тройки при ПП ОГПУ ЦЧО подвергался репрессии по политическим мотивам, по ст. 58–10 УК РСФСР к 3 годам заключения в концлагерь.
19 июня 1989 г. реабилитирован прокуратурой Воронежской области на основании Указа ПВС СССР от 16.01. 89 г. Дело №Г-4193 хранится в ЦДНИ г. Воронежа (ул. Орджоникидзе, 31)».
После долгой писанины во всякие инстанции я всё же добыл справки о реабилитации дедушки, мамы, папы (все посмертно). Реабилитирован и я.
Отец, на фронте защищая Родину, погиб репрессированным.
Мама умерла в возрасте 86 лет репрессированной. Пережила 61 год незаконных репрессий.
Старший брат Дмитрий был репрессирован в двухлетнем возрасте. Средний брат Григорий был репрессирован за год до рождения. А уж я напоролся на вышку. Я был репрессирован за четыре года до рождения. Вот какие в тридцатые очумелые годы были грозные «враги» у советской власти. Как же их не карать?
«Оглушены трудом и водкой
В коммунистической стране,
Мы остаёмся за решёткой
На той и этой стороне».
В нашей семье все пятеро были незаконно репрессированы. Троих реабилитировали. Но братьев Дмитрия и уже покойного Григория – нет.
И куда я об этом ни писал, мне так и не ответили.
Отмолчались.
Ещё дикость.
У родителей незаконно отобрали всё имущество, дом, сад.
Пытался я, член Московской Ассоциации жертв незаконных репрессий, получить хоть какие крохи компенсации.
В судебной тине дело и увязло…
В печали я часто подолгу рассматриваю вот эту справку о своей реабилитации.
Читаю в ней:
«Где, когда и каким органом репрессирован».
Ответ:
«1934 г. Калачеевским РИК».
РИК – это райисполком.
В третьей строчке указан год моего рождения. 1938-ой.
Только вдумайтесь.
В Ковде, Мурманской области, куда сослали нашу семью на спецпоселение, я родился в 1938-ом, а репрессирован Калачеевским риком Воронежской области в 1934-ом одновременно вместе с родителями, которые отказались вступать в колхоз!
Вот какой бдительный был «СОЦИАЛИЗМ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ».
Наказывал человека за четыре года до его рождения! Да не на год. На шестьдесят два года!
Брат Григорий был наказан за год до рождения и на всю жизнь! Григорий, повторяю, родился уже виноватым. И умер виноватым. Всю жизнь в репрессии. Да за что? В чём его вина? Кто объяснит? Кто ответит?
Брат Дмитрий был репрессирован в два года…
Вся семья перенесла целых шестьдесят два года незаконной репрессии.
Шестьдесят два года постоянного советского страха…
Всю жизнь душа и воля в ярме… А за что?
Я никак не вспомню, какое ж тяжкое преступление перед государством я совершил за четыре года до своего рождения?
Но слишком хорошо запомнил варварское наказание за это мифическое «преступление». Мои книги в советское время не издавали. Моё имя было под запретом. Я вынужден был писать свои книги в стол.
Ретивым колхозостроителям мало было уничтожить Род Великих Тружеников. Наказали и их Землю.
Людей с неё ни за что согнали-сослали в далёкие да глухие края, – загнали за Можай! – но сам участок – бросили.
И лежит Родительская Земля распятым трупом уже более восьми десятков лет, и жируют-бесятся на ней лишь сорные травы.
Вот этого-то, наверно, мама и не хотела, чтоб я увидел.
Потому и не пускала в Новую Криушу.
Вечный советский страх быть снова ни за что наказанной заставлял её таиться, молчать.
Всю жизнь скрывала от своих трёх сыновей, что мы "кулаки". Ни единого слова не проронила об этом. Хотела, чтоб хоть нам жилось спокойней. И кто осудит её за такое молчание? Умерла она в 1995 году виноватой, ещё до реабилитации.
Воистину, "колесо истории не приспособлено к нашим дорогам".
Моя жизненная позиция:
Ты не люби Россию оптом. Ты люби сына своего, люби дочь свою, люби жену свою, люби родителей своих и делай всё, чтобы жилось им счастливо. В этом и будет высшее проявление твоей любви к России.
Анатолий Санжаровский,
член Союза писателей Москвы
Москва
1
Хаммам – турецкая роскошная баня.
2
Терзать букварь – старательно учить уроки.
3
В переводе с арабского языка имя Санжар означает император. С тюркского языка это имя переводится как пронизывающий.
4
Цвайка – двойка.
5
Пора в люлян – пора спать.
6
Отрабатывать сонтренаж – спать.
7
Плющить репу – спать.
8
Пылат – пират.
9
Давить хорька – спать.
10
(грузинское ори) – два.
11
Удочка – тройка.
12
В морду тренинг – о рукоприкладстве.