Читать книгу Собрание сочинений в 15 томах. Том первый - Анатолий Никифорович Санжаровский - Страница 42

Оренбургский платок
Роман
21

Оглавление

Смелость силе воевода.

– Ну и стопроцентная кулёма! Не верная вдова, а непроходимая баба-дура! – выпевала мне по-свойски Лушка моя Радушина.

– Я, Луша, клятву не умею рушить…

– А! Клятва-молятва!.. Ну что за кислое чертевьё[194] ты вешаешь мне на уши?.. Подумаешь, клятву она дала! Да это просто слова… Сказки Венского леса! А всё счастье, христарай-сурай,[195] не в клятве. Прямо ну злость печёт, язви тебя в пуповину! Ведь только ну саксаульная глупыня не меняет линию. Главно в жизни, это как карты ляжут. Карты к тебе с добром. А ты к картам – своим багажником. Ну не бабахнутая? А чего кобызиться?[196] А чего так колдыбаться?[197] Иля ты на голову контуженная? С твоей жа с собачкиной верности масло не падёт на хлеб. Мёду, что тоже, будь покойна, не опиться. А пришатни к себе какого надёжного привальня…[198] А выпорхни замуж вповтор, так за мужниной за спинищей всякая бедушка обтекала бы тебя, как ласковая, покорливая водичка камень. Жила б себе кум королю. А ты, рухляйка,[199] всю войнищу пробегала в пятнашках-пегашках![200] И не таскала б, горюша, на базар последний, с головы, платок…


А и всправде скрутилось такое…

Знамо, сапожник без сапог, платошница без платка.

После каждого платка остаётся всегда в клубке немного пряжи. Что с нею делать? Выбрасывать? Глупо. Из этих разноцветных остаточков и свяжешь себе горькую пегашку. Свяжешь и носишь сама.


Это уже под самый под венец войны.

Снег свалило со взлобков.

А холода ещё крепостно так подпекали.

Сработала я себе тёплую серую пуховку. Повязала в первый раз. Да не возрадовалась обнове. Совестно стало что-то перед самой собою.

– Что ж ты это, девонька, – корю себя в зеркале, – прикоролевилась, словно семнадцатка? В доме ж у тебя харчу – мышам нечем разговеться!

Плохо ох было тогда с продуктами. На троих давали мне на месяц всё про всё девять кил муки. Хлебушка каждому доставалось лишь в зубах поковырять.[201]

Шатнулась я в скажень[202] в Оренбург. На толкун.[203]

Повезла обнову на продажь.

А снять с головы не отважилась. Потащишь в узелке, так какой чертяка ещё и выхватит у деревенской раззявы. Прощай тогда пуховка! А с головы сорвать не всяк крадун допетрит да и не посмеет. А потом, думаю, пускай напоследке пошикует моя головушка в тепле. Это не во вред ей.

Только я на рынке – а на рынке у нас завсегда платков, что грязи, полно, – только я платок с себя это кинула через руку, осталась в бумажной косыночке, ан вот тебе подлетает какая-то вёрткая такая старая жига, матёрая, видать по всему, спекуляшка, и хвать рудыми от курева пальцами лишь за пух мой платок на косицах[204], – а громадина, ну прям тебе с полнеба! – и в задумчивости зацокала языком.

Тягуче сипит в нос:

– Уроде омманом не пахнет…

Перевернула платок, снова цоп за один пух.

– Уроде ноне в обед не будет ему сто лет…

Ухватила в другом месте.

– Уроде не от первого козла…

Испытанка какая!

Мёртво прикипели обе глазами к платку: держится всё про всё на нескольких пушинках.

Какое-то недоброе у старухи лицо. Вижу, ждёт, что плат вот-вот сорвётся. Тогда она может и тычка мне в лицо дать за такую халтуркину поделушку. Отменными слывут платки, что не падают, когда их держишь только за пух. Значит, весь платок из чистого, вышней качественности, пуха, а не Бог весть из чего.

Платок держится молодцом.

Падать тёплым облаком к ногам и не думает.

Старуха притомилась держать на весу.

Заблажила ковыряться иглой. Ясно отделяет пуховую нить от хлопчатки.

Ну титька тараканья!

Всплеснула я руками:

– Бабанюшка-колупаюшка! Да за кого ты меня принимаешь?.. Божечко видит и ты тоже, делано не на ковыль-костыль… Моченьки моей нетушки… Не дурю… Козы свои, жиром подплыли. Себе вязала… Из персюка!..[205] Да прищучило…

На слова на мои она ноль сочувствия.

Упрямисто молчит. Знай ковыряется себе.

«И когда эта испытка кончится? А чтобушки тебе, клещебойка, на посмех ежа против шерсти родить!» – сулю ей про себя. А сама дёрг, дёрг это из воньких табачных клешней платок – ещё не охолонул от моего тепла.

– Ковырялка! Он тебе не нужон, родимец тя хлыстни! Отковыливай… Отдавай-сдавай сюда!.. Закрываем эту хану-ману…[206] А штуковина, скажу, знатная. Хотешки на рентгений проверяй. Ей-бо!

– Не божись, в долг поверю, – уже домашне, в ласке пролыбнулась старушка. – Знаю, раздумье на грех наводит. Но ты потерпи, милостивица. Божечко терпел и нам, сказывают, велел… Я полмешка купилок отвалю. А на кой мне ляд за такой капиталище чулок на голову?

Ишь, дошлая что! Всё-то она знает…

В ту военную пору хлопчатобумажные нитки для вязки днём с огнём в магазинах где не добудешь. Мы распускали обычные чулки. Нитку красили. Вязали. Греха тут никакоечкого. За такое никто не налепит шишку на горб.

А вот ежли покупщик от чулочной нитки иль, как её называют, шлёнки, не отделит пуховую – тогда лихо: пуха в платке самая крайняя малость, вплели скорей на показ нео-пытному глазу. Эта малость пуха по-быстрому снашивается. Остаётся одна шлёнка, по хваткому слову, чулок на голове…

Наконец-то мы утолковались.

Старуха, довольная, вчетверо переломила окаянный платок, положила на грудь, стала враз толстая. Ну лось лосём. Крадливо погладила, перекрестила платок. Застегнула пальто на последние верхние пуговки и тяжело взяла шаг к выходу с базара.

Не было ни гроша. Да вдруг эка оказия нагрянула!

Навалились полных три тыщи!

Это ж укупишь пуд муки!

Калиты[207] у меня нету. Денюшки я посадила под булавку в потайной карман. Перекрестила. Сидите мне тихо!

А непокой всё одно шатает душеньку. Булавка – нашла защитность! Да карманной слободы тяглец[208] мне её одну и спокинет! Уж лучше в руках держать.

В мешок, поверх тапок, определила я в марле свою выручку.

Прижала к груди обеими руками.

Тумкаю, что ж мне брать сперва.

А на толчке, на этом «рынке по продаже вещей с рук», народищу – сельдям в бочке раздольней.

Сердечушко у меня подёргивает.

Я это рвусь, где посвободней.

Кой-как выдралась из толкухи на простор.

Глядь – жульманы низ мешка аккуратненько так счесали, уволокли вместе с одной тапкой. Зато вторая тапка да деньжанятушки впридачу – деньжанятки-то повыше! – всё моё всё при мне!

Обдурачила я, кривоныра[209], жульманов! Провела!

Рублята-лягушата скорёхонько упрыгали от меня кто куда.

Взяла того, сего…

Нахватала на живую руку муки, отрубей, соевой макухи да и попёрла под завязку два пуда к вокзалу.

Кассирка кинула мне билет до Саракташа.

Сказала, Жёлтое поезд прошьёт без останову.

Уже в вагоне справилась у проводнички – останавливается!

Я было бежаком назад, к кассе, докупить билет – поезд стронулся.

Ну, ладно. Еду.

В Саракташе я не слезла. С провиантом не топтать же шпалы. Двадцать пять вёрст!

Другой поезд подбежит только завтра. А дома детвора – одна, голодная.

Сижу подмалкиваю.

До Жёлтого было уже вёрст так с восемь.

Подходит проводница. Белокурва-дробь. Метр с кепкой на коньках. Носастая, мелкорослая коровя. Ну бока лопаются!

– Ваш билет? – и протянула шмаходявка[210] руку, будто я подаю ей что.

Руку-то она протянуть протянула. А сама там важнющая что. Дышать прям нечем! Глядит не на меня. Уцелилась мимо посверх меня. В окно.

Меня это зацепило.

Да нечего киселя молить!

Я тоже метнулась пялиться в окно. Внимательно. Солидно. Будто твоя индюшка. Сижу слушаю, песню – лилась из приёмничка на коленях малого, сидел на соседней лавке.

Золотистое поле смотрит колосом в небо,

Красотой небывалой моё сердце пленя.

Как большие ладони, оренбургские степи,

Оренбургские степи обнимают меня.


Молодые колосья тянутся к солнцу,

Через поле тропинка убегает в зарю.

В это звонкое утро, оренбургские степи,

Оренбургские степи, я вам песню пою.


Провожанка пыхнула:

– Би-лет!

– Лучше послушайте, как наш хор из Оренбурга ладно поёт!

Пусть буран меня кружит, пусть дожди меня слепят,

Я накину на плечи оренбургский платок.

Для меня в этой жизни оренбургские степи,

Оренбургские степи – мой родной уголок.


Золотистое поле смотрит колосом в небо,

Красотой небывалой моё сердце маня.

Как большие ладони, оренбургские степи,

Оренбургские степи обнимают меня.


– Ты меня глупостями на сбивай… Би-лет!

– Ну что билет? Что билет!.. Ещё ж в Оренбурге я вам говорела, что кассирка…

– На баснях ревизёр дырки не бьёт! Би-лет!

Провожательница смертно добивалась билета.

«А-а, будь что будет… Раз и слушать не хочешь…»

От шутоломной радостины, что вертаюсь к своим к горюшатам не порожняком, скачнуло меня чуток поманежить проводничку.

Неторопливо достала из марли в тапке билет, какой у меня был. Подаю.

– Этот вас устроит?

Голос у меня подсмеивается.

Зыркнула провожатка вполглаза – шваркнула мне в подол.

– Ты что дуроломом суёшь?

– Что есть.

– Негодён!

– На свой нос,[211] другого у меня нету.

– Но этот негодён! Понимаешь?!

В удивленье вскинула я бровь.

Посередке игру не бросай!

– Ехала сколь… Был гожий… Теперь ах вдруг негожий… Вот так штука. Где-ка ж он подпортился?

– В Сарак-та-ше!

– Тут и езды на копеюшки на какие…

– А хотьша и на грош! Я по службе спрос веду! Я должностю исполняю!

Лохня распалялась, вскрикивала всё грозней, всё авральней. Прочно входила во вкус.

«Не дражни собаку – рычать не будет!» – подумала я себе и бросила вязать игру.

Без прежнего смешка в голосе потишком утихомириваю:

– Стоп, машина! Будет шуметь-то… Ну не дури, дурица, а то мамушка будет сердиться. Ей-пра, ни дна ни покрышки – в задницу две задвижки! Ну чего вскудахталась?.. Ну… Первый раз в жизни таковское приключилось… Не убивайся ты уж в шишки. Не облапошу железную твою дороженьку. В Жёлтом, покудушки поездок свои пятнадцать минут выстоит, хватну я в кассе билетко на твой же поезд до Кувандыка. Вдвое надальше, чем от Жёлтого до Саракташа. Суну тебе билетину, а сама пойду гладить стёжку к домку к своему.

– Ага! На дурёнку набежала! Влезь в рот в сапогах[212] ещё к кому! А я в сам в трибуналий[213] тебя закатаю. Нехай на всю мерку штрахонут!

– Сдавай. Только застегни свой свисток[214] на все пуговки.

– Я при исполнении! А она – рот затыкать!

Лопнула моя терпелка.

– Послушай… Эль тебя черти подучили? Чего призмеилась-то? А чтобушки те на ноже поторчать! Чтоб тебе не дожить до воды![215]

– Ты чё? – задыхалась освирепелая провожатая. – Чё?.. Раскатываешь!.. Без билетища!.. Да стращать исчо! – И всё на мешок на мой только зырк, зырк. Уж больно он её поджигал. – Ха! До сблёва ж замумукала!..[216] Свой трибуналище сострою!

Провожатка ца-ап мешок за хохол да и ну волоком к выходу.

Сдёрнуло меня ветром со скамейки.

И так и так ловчу вырвать у этой обротной змеищи[217] мешок – ну не за что крепонько ухватиться.

Покуда я кумекала, как отбить своё добро, ан мы уже в тамбуре.

Расхлебенила провожатиха дверь нарастопашку да тооолько шшшварк мешок мой – с поезда!

Божечко праведный!

Потемнело всё у меня перед глазами…

Пришатнулась к стенке…

Ни жива ни мертва…

«Что ж я повезу домой? Одни глаза?.. За тем ли набегала в сам в Оренбург?»

Гадюка проводница с шипом уползла в свою клетуху.

Осталась я в тамбуре одна.

Стою.

А чего стою, и себе не скажу…

Не знаю, какая лихая сила духом бросила меня к двери. Рванула враспашку! А прыгнуть – нету меня. Прикипели рученьки к поручням смола смолой. Не разожму и один пальчик, хоть что ты тут делай…

Закрыла я руками зажмуренные глаза (не так боязко) и – сиганула.

Когда я очнулась на галечнике, поезда уже и прах остыл.

Вечерело.

Солнце спустилось уже до полтополя. Садилось в стену[218]. Похоже, в гору поездина бежал не шибко, когда я дала кувырок. А потому ничего такого страшного со мной не стряслось. Толечко вот коленки чисто в кровь разметелила.

Попробовала – ноги гнутся. Стало быть, мои! Живые!

Встала…

На пробу даже постучала пятками в землю.

Ничегошеньки. Твёрденько так держусь. Не валюсь…

И тихошко – покудушко одну ногу подыму, другую волк отъест – бочком, бочком пошкандыбала себе назад к мешку.

Мешок, казнь ты моя египетская, целёхонький. Хоть бы что ему. Дажь не развязался. Радости-то что!

И болячки куда все расподелись.

Потаранила я резвой ногой к домку.

Да куда быстрей утекал свет дня.

Темно уже. В глаз ткни пальцем, не увидишь. Брела я чуть ли тебе не ощупом.[219]

Где-то вдалях свертелся лужок.

Уже другая ребятёжь-холостёжь горлопанит под гармошку другие припевки.

Эх, мальчишки вы, мальчишки!

Что это за нация?

По двадцать девушек любить —

Это спекуляция!


Меня матушка родила

На соломе, на мосту.

Меня куры поклевали —

Я кудрявая расту.


Я не тятькина,

Я не мамкина,

Я на улице росла.

Меня курица снесла.


Уж ты, маменька родима,

Что ж ты раньше думала?

Отдавала в чужи люди,

Точно в омут сунула.


На катушку нитки вьются

Тонкие, кручёные.

Посылай, милашка, письма,

Разберут учёные.


Ох, топну ногой,

Из-под пятки огонь!

Мать, корову продавай!

Меня замуж отдавай!


Хулиганом я родился

И хожу, как живорез.

Когда мать меня рожала,

Я уже с наганом лез.


Затвори, жена, ворота

Да спусти с цепи собак.

Кто-то бродит по Европе,

То ли призрак, то ль маньяк.


Самолёт летит,

Крылья модные.

А в нём колхозники сидят

Все голодные.


К коммунизму мы идём,

Птицефермы строятся.

А колхозник видит яйца,

Когда в бане моется.


Я бычка сдала колхозу

И бурёночку свою.

И теперь на каждой зорьке

Нашу курицу дою.


Ох, какая я счастливая:

Иду голосовать!

В бюллетне одна фамилия —

Не велено черкать.


Спасибо Ленину,

Ещё Ворошилову!

Раскулачили меня

За шубёнку вшивую!


Слева молот, справа серп —

Это наш советский герб.

Хочешь жни, а хочешь куй,

Всё равно получишь… Уй!


Темно, темно кругом…

Темно под ногой, темно в душе…

Пускай на моих памятях, в молодости не пели такого.

Но то было вроде и другое время.

Но такое же тёмное, как и сейчас. И у кого шевельнётся хоть одна жилочка в чём-то попрекнуть теперь этих ночных страдаликов?


Давно вздули в Жёлтом огни.

А мои сидят горюшата в потёмках одни.

Сидят и хнычут.

Подступилась я к домку к своему.

Остановила шаг и дыхание.

Притолкнулась мешком на плечах к стенке.

Скрозь стенку помилуй как всё слышко…

Вхожу – виском нависнули на меня. Как гроздья.

Жалуются:

– Роднулечка… Ну как же ты до-олго. Нажда-ались мы тебя! Одним… так боязно… Совсема умёрзли.

– А маленьки! А что ж вы к тёть Луше не пошли?

– Да-а… Тёть Луша ещё в день сама проявилась. Забрала к себе. Дала с варку́[220] мундирной картошки с капустонькой, бабьей лени.[221] Вечером тёть Луша утянулась убираться с козками… Мы и уёрзнули…

– Куда-а-а?.. Бесспроша?..[222]

– Родненькая! А мы лётали тебя совстречать. Поезд с дымной пробёг косой. Напроход[223] пробёг!.. А тебя нету… нету… Навовсех нетуньки… горькая ты нашенская потеряшка…

Они плачут, а я втрое плачу…

194

Чертевьё – чушь, вздор.

195

Христарай-сурай – нищий, обездоленный человек.

196

Кобызиться – артачиться.

197

Колдыбаться – жить-мучиться.

198

Привалень – мужчина, которого одинокая женщина приняла в свой дом.

199

Рухляйка – оборванка.

200

Пегашка – платок, связанный из пуха разного цвета.

201

В зубах поковырять – о слишком малом количестве хлеба.

202

Скажень – снежная вьюга с холодным северным ветром.

203

Толкун – вещевой рынок.

204

Косицы, косички – кончики платка.

205

Персюк – сорт тонкого козьего пуха.

206

Хана-мана – пустые разговоры.

207

Калита – сумочка для денег.

208

Карманной слободы тяглец – вор-карманник.

209

Кривоныра – пройдоха

210

Шмаходявка – невзрачный, не внушающий доверия человек.

211

На свой нос – на беду.

212

Влезть в рот в сапогах – обмануть.

213

Трибуналий – отделение милиции.

214

Свисток – рот.

215

Чтоб тебе не дожить до воды – до весны.

216

Замумукать – надоесть.

217

Обротная змея – змея, которая сворачивается кольцом и бросается на людей.

218

Солнце садится в стену – за сплошные облака на горизонте.

219

Ощупом – ощупью.

220

С варку – горячая, только что приготовленная пища.

221

Бабья лень – затируха быстрого приготовления.

222

Бесспроша – самовольно, без разрешения.

223

Напроход – не останавливаясь, безостановочно.

Собрание сочинений в 15 томах. Том первый

Подняться наверх