Читать книгу Предчувствие - Анатолий Рясов - Страница 4
Часть первая. Отъезд
Эпизод второй,
к радости пытливого читателя мы поведаем кое-что о главном герое романа, но бо́льшую часть страниц посвятим некоторым приметам провинциальной жизни
ОглавлениеПоверьте, еще не раз проплывет перед глазами эта пыль, привыкшая серыми сгустками оседать на вещах задолго до того, как их вынесут из магазина. Тонкая песчано-пепельная пленка будет прочно скреплять здешние явления мутной гризайлью: неказистые дворы, покосившиеся ворота, скамейки с отломанными спинками, колдобины под ногами, увязшие в грязи тележки; убогие комнатушки, нераздвигающиеся дверцы буфетов, их дребезжащие (какой досадный звук!) даже от самых вкрадчивых шагов стекла; ничего не выражающие взгляды; плохо подметенный пол, хранящий в узких щелях осколки яичной скорлупы и обрезки ногтей, отстриженных (отгрызенных?) вместе с кусочками плотно приставшей к ним грязи; нескончаемая, поистине нескончаемая брань; отбитые ножки бокалов и липкие рюмки; рассыпанные на полках, давно потерявшие срок годности таблетки; кладовые, сберегающие прах изъеденных молью, рассыпавшихся шалей, – все это мелочное, невыносимое, столь знакомое существование.
Итак, в очередное утро он будет спать беспробудным, полупьяным сном. Очнется, грязный, помятый (хорошо еще, если его ботинки с вечера окажутся сняты), широко раскрытый рот будет жадно вдыхать кисловатый воздух, попутно разрежая тишину тошнотворными расхрипами. Если в эту комнату каким-то чудом попадет посторонний, то первым его инстинктивным движением станет откупоривание окна или хотя бы форточки.
Обстановка? Если кратко – скопище хлама. Немытая посуда, пустые папиросные пачки, смятая одежда, опорожненные бутылки, хлопья пыли в углах, посверкивающие на утреннем солнце, как комки тополиного пуха. Можно дать и куда более детальное описание, но пора уже разбудить хозяина комнаты. Нам помогут прорезающие дымку солнечные лучи.
Пролежав несколько мгновений с открытыми глазами, он, немного вернувшись в себя, почти привстанет на одном локте, пытаясь припомнить события предыдущей ночи, затем протянет руку к пачке папирос, благо одна, не пустая, найдется на табуретке рядом с кроватью, и уже через считаные мгновения пепел начнет падать на его липкую бородку, на нестираную наволочку, на заскорузлые пальцы, осыпаясь, как иссохшие башни однодневного песчаного дворца. Но дымящееся размышление, если здесь вообще уместно зачинать разговор о мысли, не породит ничего, кроме грубого ругательства, которое, надо отдать должное хозяину жилища, не худшим образом охарактеризует описываемую ситуацию. Наконец это жалкое существо попытается подняться.
Стоп.
Неужели вы готовы поверить, что перед вами – главное действующее лицо разворачивающегося повествования? Боже правый, как же легко ввести вас в заблуждение!.. Стыдитесь! Побойтесь Бога, если вы верующие! Опомнитесь! Эта наивность рано или поздно приведет к тому, что вы попадете в сети настоящих жуликов. Так иной раз кто-нибудь сгоряча скажет: нет, не родит верба груши (сделаем вид, что эта поговорка здесь уместна). Понятно же, что перед нами – третьестепенный, случайно попавший в фокус повествования персонаж, дела которого в дальнейшем нас никоим образом интересовать не будут. Более того, у почти уже готового появиться на авансцене протагониста с этим субъектом обнаружится довольно мало общего. Если он взаправду когда-нибудь станет подобным забулдыгой (забегая вперед, скажем, что от превращения в столь бесцветного субъекта его, скорее всего, удержит благоприятное стечение обстоятельств и врожденная сила воли), то нам придется совсем иначе выстроить повествование, а поступать так, признаемся, нет никакого желания (кстати, еще неизвестно, сумеет ли рассказ вообще сложиться в таком случае). Пожалуй, ненужного персонажа надо бы вырезать из этого эпизода, пронумерованного двойкой, но в каком-то смысле он необходим нам, чтобы сыграть на контрасте, да и, возможно, двойка эта – нечто вроде оценки, выставленной провалившемуся на жизненном экзамене болвану, без которого наш дальнейший рассказ вполне сумеет обойтись. Конечно, здесь уже впору возмутиться. Воля ваша, спрашивайте: что это за существа перед нами? Зачем нам узнавать о них эти анекдотические подробности? Не довольно ли уже зубы-то заговаривать? К чему эта глупая консьержка, этот пьяница? Какие еще контрасты? Когда же, собственно, начнется история?.. Ну потерпите, торопыги, ответит рассказчик, поглаживая почтенную бороду. Скоро все узнаете.
Так где же, намереваетесь определить, этот вечно ускользающий от любопытных взоров некто, готовый отрекомендоваться главным героем? Ах, лишь в одном можно быть уверенным: он ни за что не станет спать в этот час! Душ, с некоторой ленцой выполненные гимнастические упражнения, утренний кофе, легкий (не побоимся даже сказать – скудный) завтрак – все это уже позади! Мы застанем молодого человека (ужасное словосочетание, не правда ли, но куда деваться?) торопящимся на вокзал, а поскольку дом его не из тех, что выходят окнами на гнилые шпалы, дребезг железнодорожных составов, заблеванные кафе и площадную ругань, а вовсе даже наоборот – расположенный на самом краю нашего городка, всматривающийся в широкое, необъятное, пусть и засеянное невесть какой породой поле, ежедневно служащее усыпальницей для солнечной звезды, то наш спешный путь будет пролегать через несколько куда более тихих улиц и позволит немного понаблюдать за размеренной жизнью этого городка. Но сперва, хотя на бегу это и непросто, попытаемся рассмотреть нашего героя. Имейте в виду, здесь потребуется определенная сноровка.
Молод, русоволос, гладко выбрит, не станем перехваливать – но почти красив. Опрятен в одежде (хотя и не настолько, чтобы строить из себя какого-нибудь провинциального денди, во всяком случае зонта, шляпы и молескиновского блокнота у него нет), нередко резок в суждениях, ленив (да-да, не удивляйтесь – он и сам с радостью поспешит это подтвердить, тогда как увалень из предложения, открывавшего второй абзац пронумерованного двойкой (черт возьми, сколько продуманных совпадений) эпизода, напротив, ни при каких обстоятельствах не согласится считать себя лентяем), неплохо эрудирован (как минимум – в сравнении с повседневным окружением), нередко задумчив, пожалуй даже мечтателен (согласитесь, все эти качества на виду даже в столь суетливые минуты), внешне уравновешен, но вопиюще непрактичен и все же, повторим, невероятно силен духом. Лишь какая-то странная бледность вкупе с непричесанными вихрами выдаст едва приметное волнение. Да, горько признавать это, но юноша заметно бледен и немилосердно худ. Пожалуй, достаточно для первого эскиза. Отчего такое невнимание к деталям? Помилуйте, для размытой фотографии стремительно перемещающейся фигуры и этих замечаний не так уж мало! Скажем честно, даже спортсмена на беговой дорожке рассмотреть легче, чем этого проворного юношу. Да, вот так он вбежит, буквально вскачет в это неторопливое повествование, выплеснув из него меланхолию и скуку! Наверное, позже, если он, конечно, обратит взор в нашу сторону, мы сумеем составить о нем более полное представление. Да-да, нам наверняка еще удастся подкараулить его в менее решительный момент. Не будем оставлять надежды. А пока главное – не мешкать, попытаемся не отставать от нашего героя. Это важно.
Так вот, когда-нибудь, в тот день, когда у города уже точно будет имя – женское, мужское или какое-то бесполое, – он, настигнутый непостижимым решением, выйдет из дома, трижды провернув ключ в глазнице замка (словно в квартире останется что-то ценное), и с уже упомянутой суетливостью (не удивляйтесь, для большей точности мы повторим этот зачин еще раз, а впоследствии, наверное, время от времени будем обращаться к подобным приемам, ничего страшного, это поможет всмотреться в немаловажные детали) сбежит по лестничному пролету на улицу, так что звук его шагов еще некоторое время будет отдаваться глухим гулом в колодце старого подъезда. А пока мы будем вслушиваться в этот теряющий смысл, но не величественность шум, молодой человек уже успеет выпрыгнуть в утро.
Но как же звать нашего героя? Умолчать еще и об этом будет вопиющим неуважением не только к слушателю, но прежде всего и к нему самому. Нет нужды так рисковать. Что ж, Иероним? Или все-таки Феофан?.. Святополк? Нет, ни в коем случае не станем выдумывать смехотворных кличек. Из-за ненужной вычурности роман запросто утратит ритм. Пусть лучше речь пойдет об обычном Петре или, скажем, Алексее. Почему бы и нет?
Итак, он выбежит из дома с пронзительным, радостным, неслыханным чувством, которое лишь условно соотносимо с бесцветным и маловыразительным словом «невозвращение». Забегая вперед, скажем, что обычно столь твердая уверенность ему несвойственна. Но теперь – дело другое. Разве можно поверить, что он больше сюда не вернется, что ему в конце концов (в начале начал? в середине середин?) удастся вырваться из пресного ада и вдохнуть долгожданное счастье? Победа, ликование, душевный шторм, головокружение, барабанная дробь пылкого сердца! Как скоро то, что прозябающим здесь горемыкам по-прежнему будет казаться жизнью, станет для него лишь тенью на стене, забытым ощущением удушья! Опостылевшее прошлое перестанет существовать, сползет в сточную канаву, полную осклизлых огрызков, превратится в лакомство для жирных, замшело-звенящих мух. Наконец, наконец (или все-таки перво-наперво?) удастся сбежать из этого гадкого местечка, где каждая вещь с привычной унылостью будет лелеять мечту как можно скорее состариться; где природа всегда будет казаться принявшей снотворное, а архитектура – хлебнувшей яда; где покосившийся рыжий крест на луковице купола не потеряет сходства с флюгером, который вот-вот уронит ветер, а обшарпанная каланча колокольни словно создана для того, чтобы внушать мысли о самоубийстве; где даже горький, мешающий дышать воздух продолжит дымиться лишь затем, чтоб доводить людей до безумия. Нет, все это не способно остановиться в больничном давлении на психику, задержаться здесь – будет означать подступить еще ближе к грани помешательства. Если что-то достойное и сумеет каким-то чудом проступить сквозь горклый туман, то непременно будет заключать в себе зародыш болезни, обреченности расти в этой глине и потому слишком быстро износится, истлеет, закрошится по углам, словно негодный кирпич, сгинет в трактирной духоте и стуке банок по столам (отродясь – никаких кружек в этих грязных харчевнях), ненужным сорняком упадет в помойное корыто, будет вырвано с корнем, втоптано в мокрую землю, нет, нет смысла и сил продолжать. Ясно одно: здесь ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах нельзя оставаться. Пора вырвать из тягучего ила покрытый тиной якорь, превратить его в абордажный крюк, нет, пожалуй, это слишком безрассудное решение, лучше просто перерубить ржавую цепь. Она не так уж крепка, но для этого поступка тоже понадобится некоторая отвага, стряхнуть с себя память не так-то просто.
Не собрав никаких вещей, Алексей – нет, все-таки Петр! – не согласится взять даже одну-две из своих книг, на которые привык тратить почти все свои деньги. (Конечно, большинство томов – в дешевых изданиях, с массой опечаток, с отклеивающимися страницами, но читать романы, пьесы и стихи с экрана[1] он так и не научится.) Так вот, из всех этих бумажных кирпичей, годами выстраивавших его жизнь, он не захватит ни одного, потому что его квартира, само собой, тоже покажется впитавшей зловоние проклятого селения, и – это известно наперед – даже книги сохранят постылый душок плесени. Да, да, не бери ни мешка, ни сумы, ни обуви и никого на дороге не приветствуй. Если воскресить бабушку нашего героя, она, наверное, выберет именно это напутствие. Что ж, вдруг и мы отыщем что-то полезное в бесцельных блужданиях, что, если они-то и окажутся полезнее привычной пользы?
Решение, которое вроде бы должно быть загодя обдуманным и взвешенным, вопреки всему будет принято внезапно, нежданно-негаданно, между делом, с бухты-барахты, как обухом по темени, вдруг, именно что вдруг; состоится задним числом, в один из таких же случайных, неотличимых друг от друга дней. Все, что он успеет ощутить, – это неуловимую важность первичного «вдруг», определяющего границу между старым и новым или, вернее даже, охватывающего обе противостоящие территории. Да, это «вдруг» окажется важнее всего остального.
Сжимая в руке билет, он помчится на другой конец вяло просыпающегося городка по одной из закоснелых улиц, по зашарканным булыжникам, которые навсегда останутся лишь робким намеком на тротуар. (Здесь можно будет до скончания веков вести споры о том, мостовая это или грунтовка, хотя, впрочем, никому из подвернувших тут ногу не придет в голову дискутировать на подобные темы, либо же диспуты будут неотличимы от многоэтажной брани, лучше уж не станем упоминать слов, что невольно сорвутся с их уст.) Вдыхая запахи невкусной утренней еды, мусора, выброшенных цветов, поджигаемого мальчишками сухого сена, он решит не перебирать в голове события своего детства, хотя буквально каждая из выбоин под ногами останется мутным окном, сквозь которое можно заглядывать внутрь памяти. И в этих ямах все всегда будет размываться, там не найдется ничего, на что можно опереться, но как раз в безнадежной далекости – нечто слишком даже реальное, опасность обостренной действительности. Впрочем, по-настоящему в такое путешествие никогда не удастся отправиться. По-прошлому – тем более. А по-будущему? Пока еще не сможем ответить. Но Петру (довольно миндальничать, решимся сохранить имя) некогда будет думать об этом. Распугивая путающихся под ногами кур, он успеет ускользнуть еще до того, как в воздухе зашевелится крещендо знакомых звуков: шарканье шагов, скрип ставен, сонные голоса, курлыканье голубей, урчание моторов, ленивый стук молотка; до того, как люди покажутся во дворах, до того, как они затеют первые свары. Сладостное ощущение чуждости всему этому. В который раз прошлое покажется лишь неудачным эскизом того, чему суждено произойти с ним.
Внезапно – громкое чиханье: это нарушит затишье старик-сосед; как обычно, Никифорыч не остановится, пока не чихнет еще пять-шесть раз, сотрясая своими выхлопами развешанное по двору белье, всем телом задрожит так, словно у него нескончаемая аллергия на стирку, а на самом деле это просто всем знакомая привычка, так что до этих взрывов никому и дела не будет. Прочь – от обреченного мычания лишаистых коров, от пригнувшихся по берегам грязной речушки лопухов, от выглядывающего из сарайного окна красноглазого нахохленного петуха – вытягивая шею, он захочет по заветам отцов напоследок наказать непослушного паренька: подло клюнуть или даже вкогтиться в волосы нашего героя, словно не желая замечать изменений в его возрасте. Что ж, осторожно спросим и мы: так ли уж она велика, эта разница? Или иначе: почему ее всегда будет хотеться сократить или удлинить, почему она не способна совпасть с самой собой? Но он ни за что не станет слушать подобных вопросов, отчего-то больше всего ему теперь захочется сбежать в те недоступные времена, в которых больше не придется ничего вспоминать. (Заметим в скобках, как странно, однако, само желание называть эту недостижимость «временами».)
Нет, сколько ни уверяй себя в неважности деталей, от них не так-то просто будет избавиться. Особенно если они прозрачны, растворены в воздухе, впитаны им. Невольно вдохнешь хоть малую часть. Петр уедет, чтобы никогда не возвращаться, а по этим кривым булыжникам по-прежнему будут бегать дети, одним из которых навсегда останется он сам. Невысокие, тянущиеся друг за другом домишки коротенькой улочки упрямо покажутся нескончаемыми. И не надо говорить: все дело в том, что ему по-прежнему неизвестно, что такое настоящая бесконечность (кстати, почему вы так уверены, что это слово нужно употреблять в единственном числе?), – не надо, помолчите лучше. Нет, эти прячущиеся под небом негодные лачуги, на самой окраине низкие, совсем деревенские, как утята, которых можно напугать топотом, запросто разогнав по куширям, эти наклонные, касающиеся облаков, выдлинившиеся крыши и вправду сделают пространство необъятным, в который раз смешав близкое и далекое, точь-в-точь как на картинах иных художников. Или все дело в изначальной ложности противопоставления бывшего и предстоящего? Нет, этот вопрос пока слишком рано задавать, но мы все равно будем время от времени к нему возвращаться. Время от времени. Пространство от пространства. Температура от температуры. Звук от звука. Цвет от цвета. Против воли ему придется рассмотреть почти стертые дождем рисунки на исщербленном асфальте, попытаться собрать рассыпанные фрагменты, протопать еще раз по бесформенным лужам, по наизусть выученным подворотням. Он сможет сделать это даже с закрытыми глазами, как слепые – узнавая задворки лишь по звукам, разве что используя тонкую трость для постукивания по булыжникам и неровностям стен. Перемещаясь от звука к звуку, от времени к времени и так далее.
Вдруг, без предупреждения, ему снова исполнится пять лет. Он в том смутном, забытом отрезке жизни – еще до того, как начнет по-настоящему бояться темноты. Давно умершая бабушка примется ему читать. Да, тот возраст, когда буквы уже известны, но голос пока предпочтительнее. Он укутается в раскач и ворожбу полузабытых слов. Конечно, будет в этом чтении вслух что-то значительно большее, чем знакомство со стихами, что-то много большее, чем чтение, что-то спрятавшееся в интонации, которая запомнится лучше слов, но передать ее чужим голосом никогда не получится, поэтому и останется только хвататься за слова, хоть они, по крайней мере, будут теми же самыми. Или даже они незаметно изменятся, когда пройдет несколько десятилетий? Лучше думать, что нет. Помири нас как-нибудь: одному женою будь, прочим ласковой сестрою. Слушай, не спи пока, толкнет его локтем бабушка. Как просто назвать это ласковое забытье сном; про себя он, конечно, не согласится, но не станет спорить, молча посмотрит на нее, подтвердив бодрствование. Как будто это так важно – слушать с раскрытыми глазами. Ему-то покажется, что все наоборот: чтобы по-настоящему услышать, нужно сомкнуть веки, избавиться от мешающих картинок; бродить по дворам, изображая слепого, – это ведь правда его излюбленное занятие, а не выдумка. (Позже, не теперь, гораздо позже, он захочет научиться слышать с открытыми глазами – избавиться от опостылевшего противопоставления «на глаз» и «на слух», осознать его как слишком позднее.) Как царица отпрыгнет, да как ручку замахнет, да по зеркальцу как хлопнет. И вдруг бабушка заметит между страницами какой-то странный мусор, нахмурит брови, почти как та грозная государыня, ну нет, конечно, совсем не так, но быстро заставит внука признаться, что это его рук дело.
Придется открыться: в книге – расковырянные сухие корочки от ранок, оставленных недавней ветрянкой, ведь не отколупывать их еще сложнее, чем отказаться от чесания незатвердевших болячек. Но что самое обидное – нет никаких объяснений этому дурацкому желанию запихать запекшуюся кровь между страницами одной из любимых бабушкиных (да и его самого) книг. Воскресни она спустя десятки лет, он все равно будет так же виновато молчать, не сможет растолковать своего поступка. Как объяснить, что, захоти он взаправду обидеть ее, легко найдутся куда менее изобретательные способы – например, можно вырвать или перечеркать десяток-другой страниц из Библии. Так что дело вовсе не в стремлении причинить ей боль. А в чем же? Тут снова кто-то уверенно отчеканит: бунт против (пра)родителей, против их неумелых попыток раньше времени привить ребенку свои представления о высокой культуре (понадобится именно такая, суконная лексика; к слову, особенно любопытно здесь это «раньше времени»). Но целесообразно ли так неучтиво встревать в разговор ради повторения вопиющей тривиальности? Не гнев, а какое-то даже чувство стыда проснется в нас из-за этой вашей самоуверенной нелепости. Ведь для еще не совсем взрослого героя едва успевшего начаться романа, скорее всего, никогда так и не появится ничего ценнее этих убаюкивающих интонаций. Да, как ни странно, они раньше любого «воспитания» (бабушка никогда не будет связана в его воспоминаниях с этим словом). И стихи эти он будет помнить наизусть (до самой старости, если доживет до преклонных лет) вовсе не потому, что они – насильно навязанные; наоборот – известные наизусть от начала до конца (это не преувеличение), по его же относительно недавней просьбе они многократно должны из вечера в вечер пропеваться перед сном, как прежде – на год-два раньше – другие, тоже хорошо знакомые всем азбучные небылицы: все эти «пойдет коза-дереза», «придет серенький волчок», «сказка будет впереди» (и его повторяющиеся просьбы с указаниями на еще помогающие пониманию картинки: прочитай еще, вот здесь прочитай). Или кто-то и тут рискнет ляпнуть что-нибудь про несвоевременность, травму и неосознанный гнев? Когда-нибудь бывший мальчик даже задумается о том, что все его последующие литературные «приобретения» – лишь отголоски той давней, забытой, но гнетущей утраты ежевечерних повторов, вернее чего-то важного, стоящего за ними, предшествующего им, дающего возможность их записи в памяти. Нет, если тут и можно вести речь о чем-то, то только о спрятанной где-то глубоко внутри нужде в святотатстве над ценимым больше всего, о странной потребности посмеяться над ним, пусть это глумление одновременно будет высшей точкой слияния с самым дорогим. Как-то так. И при этом – ощущение неотделенности от мира, неразличения преданности и предательства или, наоборот, неотрезанности от себя, неумения смотреть на все со стороны. Да, детство закончится тогда, когда начнешь то и дело называть его детством, перестанешь просто жить в нем. Когда-нибудь попробуем сформулировать эти валкие мысли лучше. (Что ж, дойдя до конца нашей истории, мы, наверное, будем знать больше, чем теперь; эта цитата хороша, но вряд ли подойдет, так как мы не уверены, что наш рассказ можно будет назвать историей.)
Вот так все пронесется в его голове, не будет никакой возможности остановить летящую сцену, задуматься о ней. Ведь к этому времени он уже выйдет на центральную улицу (здесь уже появятся тротуары, проезжая часть и даже разделительная полоса). Снова перенесется на семнадцать лет вперед. Странная пьеса, наскоро разыгранная актерами на зыбких подмостках скрывающегося из виду ковра-самолета, уступит место повседневным сюжетам. Выходной день начнет расплескивать по городу свою кислую похлебку, ветер принесет собачий лай с далеких огородов, зачадит пыльная жара, продолжат чахнуть цветы, люди потихоньку станут приниматься за неохотные дела. Одни будут подновлять накренившиеся заборы и вылинявшие фасады, стирать накопившиеся за неделю тряпки, потом развешивать это белье на провисших веревках, подметать усыпанные куриным пометом дорожки; другие залягут под автомобили, чтобы крутить какие-то черные винты, этот ремонт, конечно, ни на минуту не приблизит момента попадания за руль; третьи, рыгая и отхаркиваясь, сразу отправятся в кабак. А он едва заметной тенью срежет путь по запекшейся тропинке между старыми яблонями. Тут ему придется увернуться от развевающегося штандарта продолговатого половика, которым живущая неподалеку тучная тетка (вроде бы ее имя Галина), облаченная в цветастый халат, будет колотить по потрескавшейся побелке стволов. Кстати, не та ли самая, уже знакомая нам черноротая консьержка задумает вдруг выбить пыль из гостиничного коврика? Нет, вряд ли она. Заметив расторопного юнца, Галина с безмолвным достоинством, плохо скрывающим внутреннее недовольство, уступит ему путь между ветками и, едва он успеет отойти на несколько шагов, тут же продолжит колошматить половиком по согбенным деревьям, едва не переламывая их стволы, вздымая тучу пыли, оседающей на ее халате, усугубляющей подмышечные и прочие пятна. А силуэт Петра (для справедливости присвоим ему хотя бы фамилию Алексеев) уже начнет таять в абсурдной хмари, как будто бы он зашагает еще быстрее. Прибавим шагу и мы, не терпится узнать, чтó же начнет происходить – и начнет ли.
Внезапно все прежнее, казавшееся завершенным, уступит место жизни, которую еще только предстоит прожить. В настоящем явственно проступят приметы грядущего, да, будущее начнет являть себя в разнообразных намеках. Неужели вот-вот придет время выбросить неудавшийся, опостылевший, изъеденный исправлениями и кляксами черновик, чтобы освободить место для ненаписанного романа, еще не существующего, но уже начинающего проявлять ясные очертания, настежь распахнутого в размахе возможностей, являющего себя в несказанном совершенстве? Завершить его покажется сущим пустяком, чем-то не слишком обременительным и затратным. Однако до того, как эта минута настанет, должно будет произойти немало неинтересного. Или даже страшного. Вдруг промелькнет неясная мысль, что все, готовящееся свершиться, способно оказаться похожим на предсказания из старого бабушкиного молитвенника. Вдруг впереди именно те дни, когда люди будут искать смерти, но не найдут ее? Пожелают умереть, но смерть убежит от них? А что, если и взаправду солнце превратится во тьму, а луна – в кровь? А ты так и будешь молчать, лишишься речи до того самого позднего дня, как все это сбудется. Но не бойся. Видать, тебе надлежит молча пророчествовать во языцех, безмолвно предрекать беды.
1
(Пора прибегнуть к помощи сносок.) Сложно поверить, но электронные устройства, словно всеохватная зараза, уже успеют добраться даже до столь захолустных мест.