Читать книгу Дожди над Россией - Анатолий Санжаровский - Страница 4
Часть первая
В стране Лимоний
4
ОглавлениеМаленькие дети – маленькие хлопоты, большие дети – большие аплодисменты.
Е. Тарасов
Жгучий чай я отхватывал капельными глотками и заметил, как столкнулись взглядами мама с Глебом.
Мама сидела на корточках, перебирала бельё в тазу. С лица вроде спокойна. Но под рассыпухой пеплом томились ало-синие угли раскалённой обиды, и как она ни старайся, её волнение выдавали и напряжённый быстрый взгляд, и вздрагивающие мокрые пальцы, и губы, плотно сжатые, бледные.
Я думал, моё дело мельника: запустил и знай себе молчи. Я неторопливо помешивал, позванивал ложечкой в стакане, всем своим безразличным видом давал понять, что меня ничто не занимает, разве только один чай.
Но втайне я ждал баталии, в свидетели которой меня ткнул случай.
«И ту бысть брань велика…»
Первая заговорила мама сухим, чужим голосом:
– Глеб, ну что скажешь?
– А что спросите?
«Этот гусёк лапчатый диплома-атище…» – хмыкнул я.
– Ы-ы-ых! Бессовестный пылат! – Брызги родительского гнева хлестанули через край. Пылат, то есть пират, – единственно этим словом мама выражала предел своего негодования. – Бесстыжи твои глазоньки!
– Возможно, – деликатно уступил Глеб.
– Что тебе за это?
– Что хотите.
– Что ж я с тобой, вражина, связываться стану, как ты уже выще дома?
– Мы люди негордые. Можем пригнуться…
Наверно, мама не слышала о великодушной уступке. Продолжала перебирать бельё.
– Когда только я и отмучусь от вас? – тяжело подняла взор на Глеба.
В ответ он лениво передёрнул плечами, словно говорил:
«А я почём знаю».
Эта выходка явилась тем последним перышком, от которого целое тонет судно.
Мама резко поднялась, выдернула из таза полотенце и широко замахнулась, чтоб непременно буцнуть тоже вставшего во весь рост высокушу праведным тычком да по окаянной аршинной спинище.
Глеб отдёрнулся, и мама дотянулась всего-то до крутого плеча. Две капли упали ей на лоб и пробежали по лицу. Из ладонной бороздки светло выкатилась струйка и, блёстко пробежав по запястью, скрылась под рукавом цветастой кофты. Прижала мама локоть к боку, промокнула струйку.
Видимо, она решила не гнаться внакладе за журавлём в небе, а довольствоваться синицей в руке, накатилась латать школьные и свои прорехи в Глебовом воспитании шлепками мокрого полотенца по его бедрам, по коленям.
Мы не были ни образцовыми, ни показательными.
Однако сеанс воспитания с практическим применением мокрого полотенца проводился сегодня впервые. До этого были лишь жалкие угрозы ремнём. Надо отдать должное – зловещая тень ремня сыграла прогрессивную роль в лепке наших характеров.
Сама мама училась в школе всего с ничего. Как она шутя говорила, носового платка и разу не успела сменить; отозвали в няньки, в работницы. «Учись лучше ткать. Всё себе хоть дерюги на юбку наткёшь».
Не проходила мама Ушинского и считала, что в крутой час мобилизующая сила родительцев сидит в весомом солдатском ремне, чего в доме не было, но о чём не так уж и редко напоминали.
К ремню её настойчиво поталкивала народная мудрость.
Как ни прискорбно, народная мудрость возвеличивает рукоприкладство, не находит ничего оскорбительного ни в подзатыльниках, ни в оттягивании ушей до неприличных размеров. Напротив. Рукоприкладство идёт в цене как снисходительный святой дар свыше. Теперь-то мы знаем, доподлинно знаем, кто родоначальник розги и кнута, кто отец порки. «Бог создал человека и создал тальник и березник». Не пропадать же тальничку с березничком! Потому «не плачь битый, а плачь небитый». Поскольку «не бить, так добра не видать».
Частые слабые удары сыпались от полноты чувств как из рога изобилия. У-у! «Родители не прощали учителям своих ошибок в воспитании детей»!
Трагически-просветленно, с почтением, с надеждой сначала смотрел Глеб сверху вниз на своё избиение. Он горячо верил в очищающую от скверны магическую силу воспитательного удара.
Но скоро его постигло разочарование.
Теперь он уже не мог без смеха видеть происходившее. Не мог и не смеяться, хоть и сдерживал себя на всех вожжах. Весьма неприлично, негоже хихикать над старательной работой взрослого человека, как тоскливо он её ни делай.
Глеб прыснул раз в кулак, прыснул два, а там и вовсе разоржался на весь дом.
– Ма, да ради Бога! Придумайте что-нибудь пооригинальней! А то я со смеху помру!.. Всего вымочили, из реки будто… Без огня… Без гнева… Это не битьё! Па-ро-ди-я! Не можете – не беритесь…
Не слушала мама, чему там учили яйца курицу.
– Ну, ма-а, – сквозь смех канючил Глеб, – не кажется ли Вам, что Вы слишком увлеклись? Знайте же край! Мера на то и существует, чтоб её уважали хотя бы по великим праздникам. Как сегодня!.. Со смеху вон мухи с потолка сыплются мёртвые… Не смешите. Не можете дать оттяжного порежа́[9] – не беритесь! Прекратите же!
Мама как-то послушно бросила полотенце в таз, но не выпустила Глеба из своего взгляда.
– Что ты зубы скалишь?
– А что мне плакать? Пускай поревёт небитый ангелочек вот этот. – Глеб кинул в мою сторону руку, сжатую в кулак, оттопырил указательный и большой пальцы, всадил в меня из воображаемого пистолета две пули. – Пых! Пах!.. Теперь мы с ним – небо и земля. С сегодня за одного, как я, битого двух, как он, небитых дают, да и то уже не берут. Небитый – серебряный, битый – золотой!
– Ма, – сказал я, – наш золотунчик просит набавки?
– А-а, – с натугой, с горечью дрогнувше вымолвила мама, ватно махнула рукой и, отвернувшись, заплакала в голос, сронив лицо на ладони.
Злость подпекла меня. Мало – полторы недели убивалась, пока эту каланчу мотало в бегах. Явился, не упылился. И снова из-за него слёзы!
– Да не стоит, мам, из-за этого разбуздая расстраиваться.
Хорошенечко бы проучить!
– Кто не даёт? – вполплеча повернулся Глеб ко мне. – Проучи и не фони.
– И проучу. Дать тебе надо так…
– Чтоб?..
– Чтоб сам Чоча не смог опять собрать по кусочкам!
Я разлетелся капитально звездануть его в ухо. Но впопыхах не дотянулся, лишь чиркнул подушечками пальцев по подбородку.
– Как видишь, хлопот Чоче не набавилось, – засмеялся он одними глазами. – Это вовсе не значит, что вот сейчас его помощь не востребуется.
Обошлось без Чочи, совхозного врача.
Зато мне улыбнулось счастье в смятении изучать в зеркальном осколыше, вмазанном в стенку, чёткие глянцевито-румяные отметины его пальцев у себя на щеке.
Они алели, как стручки перезрелого перца.
– Три ха-ха! Спасибо! – кивнул я Глебу.
– Не стоит благодарности, – отвесил он поклон.
– Что вы не помиритесь, как тот рак с окунем? – прикрикнула на нас мама. Она переставала плакать, вытирала кончиком косынки уголки глаз. – Щэ мне подеритесь!
Мы притихли на койке.
Сидим рука к руке, покорно опустили головы.
– Эх, хлопцы, хлопцы, – с мучительным беспокойством затосковала мама. – Растёте, как из воды идёте. Выдули, хочь небушко подпирай… А слухаться, почитать перестали. Почему?.. Я вся на ваших видах. Рази я кого обошла? В вас же я вся… Все лета, всё здоровья, мои все жилоньки – в вас… Батько шёл на фронт… с фронта… Дядько Анис живэ за стенкой, на одном с нами крыльце, не дасть сбрехать, вместе воевали-были до остатней минуты… В кажинном в письме с фронта батько всё наказывал: «Ты ж гляди, Полька, за ребятами. Чтоб не хуже как у людей… Чтоб не уркаганами росли». Его б слова да Богу в уши… Я боялась, зараз щэ бильшь боюсь – такими станете. А поделать ничего не поделаю. Здоровья не то, года не те. Никогда не била, теперюшки и не смогу. Поперёк лавки поздно класть. Не уместишь… Ещё сдачи дасте… Ни в чём не буду вас потужать… Делайте, как знаете… Как же не докумекаете?.. Не себе ж бьюсь как рыба об лёд. Не себе ж надрываюсь. Ва-ам!.. Хочу, шоб в люди выбежали. Шоб не стыдно про вас в народе послухать… А… Для кого вы живёте?.. Для себя живёте. Хорошо сделаете – вам, плохо – тоже вам. Не отыму. Что сеешь, то и жнёшь…
«А хреновенький урожайка, раз что посеял, то и сгрёб», – скучно набежало мне где-то уже вроде слышанное.
– Как постелешься, так и выспишься, кажуть у нас в Собацком. Хотите – слухайте. Не хотите – как хотите. Тилько я большь ничего не скажу.
Мы не поднимали голов.
Я отрешённо пялился на свои руки, лежали на коленях кверху ладонями. Ладони сплюснутые, непослушные, будто вовсе и не мои. Со вчерашнего это сева. Всегда вот так. Денёк покатаешься на лопате, повламываешь ли топоришком, чайным секатором, тохой[10] – это такая тяжёлая мотыга, как мы говорим, с декольте, с окошком в кулак над лезвием, – денёк плотно попотеешь, чернильным вечером вчера бредёшь домой, хочешь разжать, распрямить пальцы – нет, не выходит. Не слушаются. И сразу не поймёшь отчего. Уже ж вроде не сеешь ту кукурузу… А чувство такое, будто тоха и сейчас всё в руках, и ты всё сеешь ту кукурузу, сеешь, сеешь, сеешь, боишься выпустить тоху из рук: не чесанула бы по ногам. Вроде не ты, а она тобой правит, и ты при ней умученный служка.
Перед ужином новое открытие.
Умываешься и подмечаешь, ладони в мозольных холмках стали тоньше, шире, словно расплющила их тоха. Кожа стала гладкой-гладкой, отполированно заблестела.
Я не вытерпел, посмотрелся в ладошку, как в зеркальце.
В шаге от койки поставила мама лавку, села против нас.
– Глеб, – заговорила мягко-уступчиво, как ровня с ровней, – ну вот как тут сказать? Подняться в ночь, в полночь, никому ни словечушка и сапком из дому? Не наравится – да назови ты меня как угодно… матерью, тёткой, дурочкой… только напрямки скажи, шо думаешь-замышляешь… Один думал?.. Похоже, подманул кто? Так кто?
– Кто, кто?! Конь в пальто!
– Не полезет сам гвоздок в стенку…
– Не грешите ни на кого. Сам ехал, сам погонял… Что думаю?.. А скажете, не заикался я про Кобулеты? Про мореходку?
«Эк метнул! Да откуда взялась в Кобулетах мореходка?» – хотел я крикнуть братцу, но смолчал. Не кинул соли на Глебову беду.
– Заикаться-то заикался… – говорила мама. – Заика ты настырный… Как его покороче?.. На твоих видах… На твоих глазах всё. Живём только что не как те – одиннадцать груш делят на двенадцать душ. Есть понятие, куда ж я тебя пустю? Ты старший в доме мужик – первая рука, первый работник. Тебе хозяиновать, тебе батьковничать. Да не перебивайся мы с пуговки на петельку, отпустила бы на все четыре ветра… А то как подойдёт первое число – засылай свежу копейку Митьке у техникум. Не успеешь оглянуться – опеть это чёрное чёртово число хапае за горлянку. Да-ай! Царица небесна, оно нас утрескает и костоньки не выплюнет… Так и самим тут тричи на день надо что-то кусать. Брюхо не балабайка, не евши не уснёт, а старого добра не помнит. Эту яму ни завалить, ни засыпать!
– Трое ребят и барина съедят, – подъелдыкиваю я и наглаживаю живот.
– Сама-четверта. Одна в работе, помочи ниоткуда. Пензия? Получишь ту батькову пензию, кисло поглядишь и нема, растаяла от одного взгляда. Всяку копейку алтынным гвоздём присаживай – не держится… Кто ж мне подможет, как не ты?.. Вот суди да ряди. Я не бачу другого выхода. Можа, ты подсоветуешь?
Глеб сумрачно сопит в сторону. И ни слова.
– У тебя одна дорога… А тута прокидаюсь на рани – нема Глеба! Лап постелю – холодна. Я туда – Глеб! Я сюда – Глеб! Нема! Как собаки куда загнали. Кто ё зна… Ни помину ни позвону… Волка нэ було и батька украли. Да за эти полторы недели я вся обкричалася!.. Пусти уши в люди, чего-чего не наслухаешься! Тилько в ранние завтраки[11] в бригаду ногой, бабы жу-жу-жу-жу. Зачнуть пытать, что слыхать про Глеба. А паразит ё зна, что про него слыхать. Можь, где с урками сплёлся. Можа, где уже под забором червей кормит… В ночь люди добри спать валятся. А ты напнёшь шальку на сами на глаза да к повороту под ёлку. Лупишься, лупишься на ту на городскую дорогу – нема сыночка. Стоишь, стоишь да и завоешь. Что ж то за дорога за злодейска!? Батька увела, сына увела. Когда вернёшь-отдашь?.. За всё то время и разу не разбирала постелю. Антонка не даст сбрехать… Будешь ты щэ так отстёгивать, не будешь – мне не отвечай. Ответь себе, Глеб…
Мама неслышно встала и, будто нас и не было в комнате, без звука вышла с тазом белья.
Я покосился на Глеба.
Широко раскрытыми глазами этот раскатай-губы придавленно, слепо пялился на пустую лавку перед ним и вряд ли её видел.
Я подпихнул великому путешественнику под нос кулак и в отместку неожиданно так бацнул его локтем в бок, что где-то далеко в посёлке тонко взвыла чепрачная дворняга Пинка. Может, между ударом и воем собаки никакой связи? Просто совпадение?
Глеб набычился, дёрнул носом, но пудовикам своим воли не дал.
– Ну и братца аист удружил, – насыпался я. – В какой только капусте он тебя откопал? Заячья душонка! Даже мне про Кобулеты ни гугу. Тайна! Его ждали с моря на корабле, а он выскочил с печки на лыжах!
– Не перегревайся, баландёр.[12] Остынь. – Слабая беглая улыбка тронула его лицо, на миг блеснули красивые белые зубы. – Воспитательный бум отшумел. Пора к делу.
– Дело не Алитет, в горы не ускачет.
– Разговорчики в струю! – подкрикнул Глеб со сдержанной важностью.
Подумаешь, велика хитрость! Заменил в строю одну буковку. Нашёл чем похваляться! Эта занятная словесная завитушка из его кобулетского багажика. Не зря, не зря катался…
Ещё с полчаса тому назад братушкино положеньице было хуже губернаторского. Теперь он ожил, командует по праву старшого:
– Вот тебе мини-программа. В темпе подои коз, вынеси поросёнку. Да не забудь выпроводи коз в стадо. А я, – поддел воображаемым коромыслом пустые вёдра и запел, – а я по-са-дил вот две га-лоч-ки на од-ну па-лоч-ку да при-не-су во-ды-ы…
Гремит Глеб вёдрами к кринице в крутом овраге, куда кронная теснота старых каштанов не пускает нарядные солнечные лучи, и там даже в яркие летние дни стынут такие плотные сумерки, что хоть ножом режь.
Кипятком из чайника сполоснул я весь во вдавинах бидон, подхватил на ходу ведро с похлёбкой кабану и толкнул дверь плечом.
9
Дать порежа – побить.
10
Тоха (грузинское sj[b – тохи) – мотыга. Тохать – мотыжить, полоть.
11
Ранние завтраки – раннее утро, время восхода солнца.
12
Баландёр – болтун.