Читать книгу Поезд до станции Дно - Анатолий .Юрьевич Козлов, Анатолий Козлов - Страница 6
Часть I
Меж двух огней
2
Оглавление«Если дела европейских наций будут с 1912 по 1950 г. идти так же, как они шли с 1900 по 1912 г., Россия к середине текущего века будет господствовать над Европой как в политическом, так и в экономическом и финансовом отношениях
Эдмон Тери, редактор французского журнала Economiste European, январь 1914 г.:
Жаркое, знойное лето грезилось в 1914 году в Западной Сибири. Уже в мае дни стояли горячими, а ночи тёплыми, так что можно ходить в одной рубахе ― если комаров не боишься, задорных сибирских комариков, незаметных при солнце, но поедающих всякого непривычного к ним с наступлением сумерек или в тенистом утреннем ещё влажном лесочке.
– О-ой, – не по-сибирски напевно, с какой-то молитвенной интонацией причитала Устинья ― жена отставного унтера Романа Макарова, – чтой-то бу-у-дет, Ром, а? – Роман по привычке пропускал без ответа начальные реплики женских речей. – Зо-ори смотри-ко на вечер кра-а-асны-ы-ые-е-е. Как кровью окрашенные. Чё ж так, пошто? Беды бы какой не случилось…
Роман, наконец, не выдержал, перестал хлебать постные щи из оставшейся в погребе прошлогодней капусты:
– Да ну, ей-Богу, Устя, вам, бабам, всё, что ни случись на природе ― всё к чему-то, и всё, понимаешь, к худу.
– Так вот, ишь, в девятьсот пятом годе, как тебе вернуться раненому с войны этой проклятущей, на Валааме-острове схимонах старец святой преставился Агапий – красно всё было по небу-то, и когда через три года батюшка Иоанн Кронштадтский отошёл ко Господу, и эт вот… министра-то того убили, три года назад, как от его…Залепина ― что ль?
– Столыпина? – вопросительно подсказал Роман.
– От его, так то ж всё красно бывало от…
Макаров живо вспомнил, как он видел Столыпина в Омске четыре года назад13. Роман Макаров тогда работал в бригаде печников, клали печи в новом доме на Гасфордовской улице.
Проехать мимо, не посетив такой большой город, Столыпин не мог. За время его службы в качестве министра население в Омске увеличилось вдвое и достигло почти 114 тысяч человек. Быстрый рост населения создавал множество проблем, требовал дополнительного серьёзного финансирования.
24 августа в половине одиннадцатого Столыпин прибыл в Омск в сопровождении главноуправляющего земледелием и землеустройством статс-секретаря Кривошеина.
Простой народ на узкий перрон, где и так едва хватило место для оркестра и представителей власти и общественности, не пустили. Но мальчишки и парни помоложе с раннего утра облепили окрестные заборы, столбы, водокачку и технические постройки.
Подошёл поезд, окутанный паром, грянул марш. Сидящий наверху народ комментировал события для тех, кто стоял внизу.
– Кажись, выходят…
– Встречают наши… Кандидов, ишь, шагает, подобрался весь, лапорт подаёт…
– Хлеб с солью подносют.
– Которые, Сень, с хлебом-то? – допытывался у напарника Макаров.
– Да от мещан, видать…
– Ни, с ним ещё какой-то.
– Так вот – от еврейского обчества.
– Иди ты!
– Точно, точно – ишь в ермолках, наши-то картузы сняли…
– Ну уж эти-то куда с хлебом-солью?
На следующий день вечером Столыпин отбыл в Павлодар на пароходе «Туринск» в сопровождении ещё двух пароходов – один маленький пошел впереди в качестве разведчика мелей.
Тут уже перед отъездом народу выпала возможность взглянуть на важного гостя. К положенному часу на Переселенческой пристани, на Иртыше, собралось множество зевак. Когда Столыпин с группой сопровождающих вышел на пристань, полицмейстер бодро скомандовал народу:
– Шапки долой!
Это было внове, в Сибири шапки ломать перед начальством не принято, головные уборы снимали только в церкви и входя в дом, крестясь на иконы, и все мужчины так и остались стоять в картузах и шляпах, лишь с опаской и недоумением покосившись на полицмейстера.
– Вот варнаки14.., – смущённо пробурчал тот.
Столыпин сделал вид, что не заметил конфуза и бодро прошествовал к парадному трапу.
– Лето жаркое, – сказал Макаров, отрываясь от воспоминаний, ― вот и зори красные с вечера. Вот если бы с утра ― тогда к ненастью. А то к жаре, да не к засухе, потому что и дожди, как положено, в срок.
Он нарочно нагонял на себя строгость, даже как бы грубость, боясь, что охи-вздохи Устиньюшки, мимо которой он и так пройти спокойно не мог: то тронет её ненароком тихонько, то и погладит подчас, вроде украдкой. Не принято это в сибирском краю – лишняя ласковость – что наведёт на него томление, от которого мужик только слабеет. Да оно бы и ничего, Устинья уж пятого вынашивала ― совсем разбабилась, сердобольная стала да жалостливая. В церковь пойдёт или на рынок ― мимо нищих не пройдёт, кому копеечку подаст, кому хлебушка. Всех-то ей жалко, за всех переживает заранее. Свой ли ребятёнок или чужой в запале детских игр упадёт, коленки обдерёт, или нос расквасит – поднимет, успокоит, погладит по головушке. Своих троих уж на ноги поставили, одному вот не повезло ― младенчиком помер. Да ведь то почти у каждой бабы – какие так помногу рожают нынче. И то удивительно ― одни мальчонки. Бабам уж тут и повод побалабонить: «К войне это, говорят, к несчастью…», – что ты с ними сделаешь. Который месяц всем душу рвут.
– Говорят, в позапрошлом годе, – тянула своё Устинья, – чуть войны не случилось. Старец наш Григорий с Туры – перед Государем на коленях стоял. Вымолил у царя мир.
– Вот ещё, – усмехнулся Макаров. – Станет Император старцев ваших слушать. Уж оне присоветуют… Добро, когда бы Серафим ещё жив был с Саровской пустыни или отец Иоанн. А то Гришка Распутин из Тобольской губернии! Ему ещё до старца-то далеко.
– А только при каждом государе духовный старец был, прозорливец. Государь вдаль глядит, а старец вглубь.., – не унималась Устинья.
– Дай, мать, утирку, и буди-к Ромку, – сказал Макаров, не зная, как уже прервать бабские стенания, но и не желая обидеть горячо любимую жену, – пора нам… – Роман Романыч уже знал ― тут и батя наказывал, и сам уже по-опыту уразумел ― как ни любишь, а нельзя бабам жалость свою показывать, слабость, за советом к ним идти – на шею сядут, верховодить начнут. Лучше лишний раз осадить, рыкнуть. Тяжело им, так ведь и ему тяжело, любит он жену, жалеет… Значит, для её же пользы.
– Там, Ром! – окликнула его Устинья. – В сенцах стоит – я поросёнку болтушку приготовила, снеси ноне.
Ближе к концу мая, в самый Петров пост, кто живёт на Иртыше и кто не дурак ― с утра уже на реке. Идёт стерлядь. Сейчас-то её и можно взять, пока она не встала на жировку в ямы, тогда её, сытую, попробуй, вымани. А теперь только меняй наживку на крючках. Зато уже будет стерлядей впрок солёных, копчёных, маринованных. Да и свежей стерляжьей ухи с блёстками жёлтого жира похлебать. А уж пирог из стерляди ― сочный, мягкий, да без костей, хрящички только так аппетитно на зубах: хруп-хруп, хрясь-хрясь, что ты!
Младший Макаров Роман поднялся, сопя спросонья, почёсываясь, ещё похрапывая на ходу вдогонку, бубня что-то под нос, протопал, покачиваясь в сенцы, хлебнул квасу, зачерпнув ковшом из кадушки, потом, взбодрясь, вышел на крытое крыльцо, подошёл к рукомойнику. Так уж повелось в роду Макаровых, что старших сыновей всех называли Романами. Потому – каждый старший в своём поколении ― Роман Романович. И то сказать ― почти всегда первенцем был мальчик, за редким исключением. И потому, может, много солдат было в роду Макаровых. Дед Романа участвовал в войне 1812 года, а прадед воевал ещё с Суворовым.
Пока Макаров-младший приводил себя в порядок, пил чай со вчерашними шанежками, Макаров-старший сходил в сарайку на краю огорода, ближе к речке, отнёс поросёнку ведро болтушки, подкинул коровам сена, всыпал овса мерину, радостно раздувшему ноздри при виде хозяина, зачерпнул несколько вёдер воды из колодца, влил в специальный жёлоб. Вода разлилась по поилкам.
Он начал утро, зная, что жена и младшие дети будут ломить весь день по хозяйству до нестерпимой боли в пояснице и состояния полной сонливости на вечерней молитве, радуясь отходу ко сну, как избавлению. Слава Богу за всё!
Макаров готовился к рыбалке. Набрал из ведра накопанных загодя дождевых червей, уложил их в деревянный ящик, посыпал влажной испитой чайной гущей, чуть-чуть землицей, прикрыл листиками и травкой ― чтоб солнце не попалило, чтоб червь не «сварился». Набрал на огороде лежней – личинок майского жука, для приманки язя. Взял два лёгких тонких рыбацких багорца, острогу, стальной крюк-карабин для удержания шнура на стремнине, топорик.
– Слышь, тять, – услышал он, когда почти уже все было готово. Младший Макаров вышел на крыльцо. – Я в календарь заглянул – сегодня обретение мощей преподобного Макария Калязинского.
– Дай Бог, – отозвался Макаров старший.
– Наш день, говорю, – пояснил младший Макаров.
– Чтой-то? – не сразу понял старший.
– Так Макария же преподобного… А мы ж Макаровы ― наш день.
– Дай-то Бог…
Перемёты проверяли утречком, но не очень рано, а уж когда солнце поднимется, но стараясь успеть к полудню. Так чтобы прошёл утренний клёв. Надо бы и перед вечерним клёвом проверять ― перед тем, как оставить снасть на ночь, и не столько из-за рыбы, сколько из-за норовистого характера Иртыша, который за сутки наносит столько травы, что она тяжёлой гирляндой нависает на шнуре перемёта и при проверке снасти даёт дополнительное сопротивление несущейся воде.
Макаровы неторопливым шагом вышли на берег реки. В этом месте берег высокий, обрывистый, что говорит о большой глубине. Здесь и пристань ― и судам причаливать удобно, и рыба-стерлядь глубину любит. Такое расположение жилых построек на Иртыше ― не праздность. В иное половодье он разливается так, что затопляет вокруг все низменности, дома в низинках затопляет по крышу, а чаще сносит совсем. В этом году как раз было наводнение. Волны бились в отвесные кручи, осыпая берег и затопляя низинную часть, жилые дома и хозяйственные постройки. И до сих пор на берегу от воды свободна лишь узкая сырая полоска песка, захлёстываемая волной, после прохода парохода, буксира или во время ветра.
У пристани как раз стоял пароход. У сходней с волнением толпился народ, слышны были крики и даже ругань.
– Видал, посудина! – кивнул Макаров сыну.
– Это «Ростислав» купца Плотникова с сыновьями, – деловито присмотревшись, заявил Рома, – готовятся Омск проскочить… Нынче из Омска начал ещё «Коммерсант» ходить, товарищества «Русаков».
– Хэ, – весело усмехнулся Макаров-старший, – ты их всех уже выучил.
Это было время активного развития пароходства на Иртыше. Из-за жёсткой коммерческой конкуренции и борьбы за место между компаниями все расписания прибытия-убытия пароходов переиначивались от сикось-накось до накоси-выкуси. Народ брал пароходы штурмом, грузился вповалку: платки, картузы, пиджаки, юбки; корзины, мешки, кофры, саквояжи и узлы, узлы, узлы; гуси, куры, визжат поросята, несёт луком и чесноком, потом, кожей сапог, овчиной, кислым молоком и квашеной капустой, вяленой рыбой, вином. Гвалт, ругань а то и мордобой; неудобство, теснота. И все только потому, что когда ждать следующий пароход – неизвестно, а грузы, те же пиломатериалы наворачивали сверху на всё, что попадёт, иной раз сминая тенты для пассажиров на палубе и снося лёгкие надстройки. Выгода делала своё дело. Омск был тяжким испытанием и для судна, и для команды. Серьёзную конкуренцию составляло разросшееся к тому времени Товарищество Западно-Сибирского пароходства и торговли, имевшее 25 товарно-пассажирских и 24 буксирных пароходов ― не считая больше сотни мелких судов. Это была самая крупная судоходная компания не только на Иртыше, но и на Оби, с которой Иртыш соединялся, прежде чем влиться в Обскую губу и в море.
Здесь, с кручи, Иртыш виден от поворота до поворота, разливаясь, блестящей сталью, широкой лентой. Можно с полной уверенностью сказать, что когда-то отсюда любовался Иртышом сам Ермак Тимофеевич. Он и был основателем городка Тара на Иртыше – крепости, противостоявшей хану Кучуму.
* * *
К 1914 году Омск стал важнейшей сырьевой базой России. В Называевской была главная перевалочная база лучшего в мире сибирского сливочного масла. Иностранные компании «Торговый дом Вентин и ко», фирмы «Рандом и Рестроф», «Рандруп и ко», основали здесь свои представительства. Доходы российской империи от торговли сибирским сливочным маслом за границу были сопоставимы с доходами от продажи нефти! Ещё при министре Столыпине, три-четыре года назад, Сибирь засыпала дешёвым хлебом всю европейскую Россию так, что его поставки пришлось ограничить.
Столыпин твёрдой рукой окоротил вставшую было на дыбы Россию, и она, взявшись за дело, ещё не освоив никаких реформ, показала, на что способна. Казалось, сама природа способствует этому, сам Господь Бог. Пётр Столыпин усмирил бунт, убедил правительство в необходимости дать крестьянам землю на откуп, оживил жизнь в Сибири, заполняя её переселенцами на нетронутые, непаханные земли. Главной в реформе Столыпина была не только система столыпинских «отрубов», уничтожающая чересполосицу. Эта реформа, прежде всего, упорядочивала, начавшийся стихийно, процесс разложения крестьянских общин, составлявших после церковного раскола, отмены патриаршества и монастырских реформ последний оплот экономической мощи России. Зарождался новый вид хозяйства – единоличный. Распад крестьянской общины шёл не только изнутри, по инициативе нового типа хозяина-кулака, но и со стороны, путём скупки крестьянских земель дельцами и предпринимателями из разночинцев. Стихийно возникал новый тип землевладельца-индивидуалиста, использующего наёмный труд – батраков. Появлялся кулак, подминавший крестьянские хозяйства под себя, превращавший крестьян в неимущих. Дабы избежать этого, Столыпин предлагал зажиточным крестьянам выкупить земли у помещиков, или переселиться на новые земли в Сибирь на льготных условиях. Но пока процент крестьянских хозяйств, выкупивших землю, был небольшим. И крестьянская община в центральной России всё ещё составляла фундамент государственной жизни, потому что основа её не столько сельскохозяйственная, сколько духовная… У России душа народная – коллективная.
Столыпинская реформа помогала преодолеть сельскохозяйственный кризис в России. Всё это давало народу свободно вздохнуть и укрепляло не только порядок в стране, но и мощь России, и царскую власть. А это не нравилось тем, кто предпочитал «ловить рыбку в мутной воде». Столыпинские реформы укрепляли единоначалие и силу державы, но ослабляли самостоятельность правящей элиты, чиновников, рвущихся к европейской «цивилизованности», промышленных магнатов, тянущихся «поруководить» страной, уже появившихся крупных землевладельцев – для них Пётр Аркадьевич Столыпин был реакционер и лютый враг.
Министр финансов Сергей Юльевич Витте, ещё задолго до Русско-японской войны активно урезавший финансирование разведки и армии, с пеной у рта доказывавший Царю Николаю II, что крепость Порт-Артур России не нужна, а потом во время самой войны являвшийся противником активных действий и после войны «победоносно» отдавший японцам половину острова Сахалин, за что был прозван Витте-Полусахалинский, ненавидел Столыпина, и во время его службы премьер-министром, главным образом, занимался тем, что мешал ему. Возможно, поэтому на одном из домов на Каменноостровском проспекте в Санкт-Петербурге висит мемориальная доска с его именем. А памятники Столыпину остаются без надлежащего ухода.
Кстати, именно Сергею Юльевичу Витте принадлежит воплощённая им идея: сделать рубль золотым. После чего деньги стали успешно вытекать из страны – ведь золотом можно расплачиваться где угодно. Это привело к тому, что уже к 1903 году наша промышленность пришла в сильнейший упадок, зато нагрянул иностранный торговый капитал. А тут и Русско-японская война подоспела. Ну, а потом и Парвус с Троцким, то есть Гельфанд с Бронштейном, бросили своим манифестом клич: тащи золото из банков, из России Российскую казну. Пускай страну по ветру!
Даже далёкий от экономики человек вряд ли сочтёт это простой глупостью или недоразумением…
Ещё сильнее – и Столыпина, и пришедшее с ним российское благополучие – ненавидели иностранные державы, для которых российская мощь была страшнее эпидемии чумы. Англия с Америкой затевали грязные игры, то натравливая на Россию Японию, убеждая, что она может победить Россию, то пугая российской мощью старушку Европу, науськивая её: «Ату! Куси!». И не жалели миллиардов денег на революцию, на «демократизацию» России, чтобы ослабить Российскую империю изнутри. А главное – свергнуть самодержавие ― краеугольный камень русской государственности, власть, поддерживаемую народом и поддерживающую народ.
Тем не менее, уже в начале 1880-х годов под руководством министра внутренних дел Н. П. Игнатьева, министра государственных имуществ М. Н. Островского и министра финансов Н. Х. Бунге было разработано Положение о Крестьянском банке. В мае 1882 года документ был утвержден Царем.
К 1915 году свыше миллиона крестьянских дворов приобрели через банк более 15,9 миллионов десятин земли. Общая сумма выданных ссуд превысила 1,35 миллиардов рублей!
Средства на выдачу ссуд Крестьянский банк получал путём выпуска 5,5%-ных закладных листов с номиналом 100, 500 и 1000 рублей, обеспеченных землёй, принятой банком в залог, и за счёт правительственных субсидий. Банк выдавал ссуды в размере 80–90% стоимости покупаемой земли на срок от 13 лет до 51 года. По ссудам банк взимал от 7,5% до 8,5% годовых. Ссуды крестьянам выдавались только при покупке земли у помещиков. Всего с 1906 по 1915 году крестьяне купили у банка и при его содействии 10,4 миллиона десятин.
Вот только как политику Петру Аркадьевичу Столыпину не на кого было опереться, кроме националистов. Здоровой консервативной силы в России тогда уже не находилось.
А Сибирь богатела, практический интерес и коммерция делали свою политику. Сибирь наливалась капиталами, вырастали банки, торговые дома, строились театры, музеи… Сибирский хозяин ни за какие посулы не желал менять свой уютный, просторный тулуп на заграничный подперденчик.
К 1914 году Россия вышла на первое место по производству хлеба. На мировом рынке экспорт российского хлеба составлял одну треть!
* * *
Иртышская вода – чистая, прозрачная, очень вкусная ― невозможно напиться, пьёшь и ещё хочется. А иртышский лёд не только кристально чистый, но и имеет благородный голубоватый оттенок. Его специально возят в Санкт-Петербург ― напитки охлаждать, или вот ледяные фигуры вырезают – лучше Иртышского льда и не сыскать, что твой хрусталь и даже чище. Даже за границу его экспортируют.
Макаровы спустились на прибрежный песок по длинной деревянной лестнице, боком прилепившейся к серому земляному обрыву. Справа ― выше по течению, метрах в пятистах от ближайшего жилья, стена обрыва испещрена множеством небольших отверстий ― гнёзд ласточек. Здесь на отмеченном высокими вешками месте и стояли перемёты. Здесь же лежала вытащенная на треть корпуса из воды деревянная лодка.
Лодку Макаров мастерил сам. Или, как он сам выражался, «сочинял». Он и другим «сочинял» ― за плату. На Иртыше лодку сделать ― особое искусство. Тем более, по заказу, каждому свой размер, свой фасон. Ну, раньше-то были мастера… Тут какое попало корыто не пойдёт, плоскодонка враз перевернётся. Это тебе не озеро, не залив, не старица. Тут настоящий маленький корабль нужен. Киль чтобы из широкой крепкой доски; остов ― как на корабле шпангоуты; длинный, наклонный, далеко выдающийся вперёд форштевень, сзади широкая тоже наклонная корма, куда нередко крепили руль – всё надо обшить, чтобы течи не было. Обшивались лодки по-старинке – «внакрой», так обшивали древние русские набойные ладьи и корабли-драконы15 викингов, а много позднее – казачьи струги и ладьи-дощаники казачьих отрядов, покоривших Сибирь.
Лес для лодок Макаров заготавливал сам, во дворе годами выдерживая брёвна с закрашенными масляной краской или промасленными густым маслом или олифой торцами. А от срока выдержки древесины зависели и качество лодки и цена.
Лес он вылавливал на реке. С начала судоходного сезона и до конца ― пока в низовьях, на севере, не встанет лёд, тянулись по Иртышу буксиры с длинными «хвостами» брёвен. Их крепили торец в торец скобами, потом вязали «нитки» между собой и на тросах цепляли к буксиру. На поворотах, на стремнине, нет-нет, да и уносило бревно-другое. Их-то и цеплял длинным багром Макаров, а нередко и «отщипывал» брёвна от хвоста буксира. Потом буксировал в тальник, росший у самой воды и даже в воде при разливе. А затем, запрягши лошадёнку, в сумерках увозил всё это домой. Вначале грузил брёвна с живущим у самого берега бакенщиком Филиппом, делясь с ним добычей ― давал ему бревно на хозяйственные нужды. А когда Ромка подрос ― уже обходился своими силами. Иной раз Макаров промышлял возле лесоперевалочной базы. Лес лежал на берегу и частью в воде, так что и тут порой относило отдельные брёвнышки. За такой мелочью никто не гонялся ― тоже добро-то! Вон его сколько, больше сгниёт…
Макаровы сложили снасти и инвентарь на дно лодки и, взявшись с двух сторон, стащили её в воду. Старший Макаров сел на вёсла, а младший ещё пару метров провёл лодку от берега, правя против течения, пока вода не стала подниматься ему выше колен, добираясь до раструбов бахил. Тогда он, навалившись грудью на корму, перевалился в лодку, уселся и, зацепив багром шнур перемёта, надел на него стальной крюк-карабин.
Солнце уже светило вовсю, но ещё не начало жарить, да и на реке дул прохладный ветерок – вода в это время года была ещё холодная. Когда отошли от берега ― где вода чистая, без песка, Макаров-младший взял из-под кормового сиденья медную кружку и, зачерпнув холодной речной водицы, всю её жадно выпил, большими глотками. Макаров старший покосился на него.
– Чего это ты сырую воду с утра хлещешь?
У Макарова младшего покраснели уши, он нагнулся, убирая кружку на место.
– Да это.., – замешкался он, придумывая ответ, – наплясался, видно, вчера на кругу, вода потом и вышла…
– Наплясался.., – передразнил отец. – Вон ― целую кружку хлобыстнул! Наплясался… С этих-то лет привыкаешь…
– Так для веселья, для задору, – виновато промямлил младший Макаров, – по рюмочке.., – добавил он совсем неубедительно. – Ну, все ж пили…
– А ты не пей, – назидательно прервал отец. – Мало, что все! Щас много всяких умников, мало ли кто чего затеет… А если все зачнут не в дверь, а в окно лазить и штаны через голову надевать, и ты с имя?
Младший Макаров томился. Он знал основательный характер отца, его настойчивость и умение доводить всякое дело до конца, в том числе и чтение морали.
– Ну скажешь тоже.., – хмыкнул он, – штаны.., что я, дурак, что ли…
– Умный, стало быть?
Младший пожал плечами, дескать, и не сомневайся.
– А к Соньке-солдатке ходил, – резанул его отец, – тоже от ума большого?
– Ничё не ходил! – попытался соврать сынок.
– Ну, ты мне Игнатом не прикидывайся! – одёрнул старший Макаров. – Матери ейная соседка сказывала.
– Так то когда было, один раз…
– Оди-ин.., – опять передразнил отец. – Перед матерью-то не стыдно? – Макаров-младший покраснел. – А-а-а, – удовлетворённо протянул отец, – И то.., – он чуть помолчал и, повернув голову, посмотрел вдаль – вдоль реки.
Сонька-солдатка, как можно подумать, вовсе не была солдатской вдовой или женой. Лет пять назад ещё пришла в город с этапом очередная партия ссыльных, среди которых пребывала молодая, со смазливым личиком, девица Софья Керч. Была она ещё не замужем, а ей подошёл уже срок для этого дела. Она схлестнулась с солдатиком из охраны каторжного винокуренного завода. Дело завертелось серьёзно. Сонька ходила в невестах. Начальство, узнав про это, солдатика спровадило в Омск на охрану уголовников. И тут выяснилось, что Сонька брюхатая. Разразился скандал с вмешательством урядника. Для проформы допросили солдата на предмет женитьбы. Тот был родом из Сормовских рабочих, и оставаться «батрачить в Сибири» отказался. Его посекли – не до смерти и отправили назад за Урал. Сонька жила в доме у одинокого деда, старый покосившийся домишко которого стоял в низинке, иногда в половодье затопляемой водой. В положенный срок она родила, но ребёнок вследствие ли свалившихся на его мать невзгод или по другой причине долго не прожил. «Бог прибрал выблядка-то, – поговаривали в народе. – И то сказать, чего бы из него выросло. Мало нам своих варнаков». Через полгода скончался и дед. Сонька стала с тех пор бедовать-погуливать, поскольку была совсем ещё молода – едва двадцати одного года, и соблазнительна телом после родов. А замуж брать её в здешних краях с такой репутацией охотников не нашлось. Но у Соньки уже взыграло ретивое, шлея попала бабе под подол, и её было не остановить, так что у самой порой захватывало дух. Тому способствовало её занятие – цирюльня на дому. Дело дошло до станового пристава. Он собственной персоной пригрозил ей, что если не опомнится наживёт дурную болезнь, или узнает помощник исправника, или, не дай Бог, сам исправник – он тогда лично законопатит её в такие палестины, что и Сибирь-матушка ей покажется колорадскими долинами. Об этих долинах Сонька имела весьма смутное представление, но с тех пор стала тише и скрытнее, деятельность её в глаза не бросалась, но и масштабы не уменьшились. Её «дружочки» ей быстро надоедали, она начинала ненавидеть их лютой ненавистью и потому находилась в постоянном поиске очередного сердечного друга – жертвы её страсти. Вроде мстила кому-то за свою пропащую жизнь.
Называли её вначале полным титулом: Сонька ― солдатская подстилка. Но вслух принародно говорили только: Сонька солдатская, опуская «подстилку» как элемент непристойный. Со временем же прозвище для удобства трансформировалось в «солдатку». Кличка «солдатка» закрепилось за ней так, что стали забывать её фамилию, даже в официальных сводках о переписи населения и его благонадёжности числилась Софья Солдатка как законно именуемая.
Общественность от таких фордебасов была в шоке. Своих девок старались пораньше выдать замуж, а в случае какого изъяна спровадить в монастырь или служить в богадельню, пристроить при церкви, в чернички ― только не оставлять в одиноком положении, дабы не допустить блуда. И общество, как могло, противостояло Сонькиному распутству, а она таким вот своеобразным способом боролась с общественным «консерватизмом», открыв собственную цирюльню на дому и тем узаконив притон. И вот уже среди молодых парней стало доблестью – побывать в Сонькиной «парикмахерской» в укромную пору. А без этого ― ты вроде как и неполноценный, не в авторитете…
Но это, оказалось, не вся беда. Вскоре выяснилось, что Софья, будучи ещё девицей, овладела грамотой, читала Маркса, Дюринга и Плеханова, а теперь организовала «литературный» кружок.
Сборища молодёжи стали гласными и происходили в дневное время. Но из всех истин, преподносимых литературой, там усваивались только антимонархические и антиеврейские настроения. При этом превозносилось новое невиданное божество – международный интернационал – организация, созданная международным масонством для установления единого мирового порядка. Церковь и вообще всякая религия объявлялись врагом номер один.
В Сибири, где основу общественной жизни составлял религиозный уклад, пусть не всегда церковный, но всё же подразумевающий строгость нравов, Сонькин образ существования оценивался не иначе как беснование. А Сонька, и без того не принимавшая религию, теперь вовсе возненавидела церковь и священников до крайней степени.
– Это они – попы, – говорила она горячо и страстно, – делают вас рабами, послушными животными, баранами, которыми удобно управлять! А человек должен быть свободным! Должен жить полной жизнью, любить. Совершать ошибки, да! Сердцу ведь не прикажешь. Никто не может быть гарантирован от того, что может влюбиться не один раз. Любовь – это величайшее, прекраснейшее чувство! А эти мракобесы церковники кричат нам: «Не прелюбодействуй!». А сами, поди, девок щупают по тёмным углам!
Провозглашалась свобода любви и половых отношений как одна из главных составляющих свободы человека. Служба в армии представлялась античеловечной и варварской затеей. От таких вопиющих противоречий и от дискредитации жизни отцов и дедов молодёжь, посещавшая эти заседания, становилась агрессивной и неуправляемой.
Прочие ссыльные – а их к тому времени в Таре насчитывалось уже более двух тысяч – тоже строгостью нравов не отличались. Они также вели беспорядочную совместную жизнь, сходились и расходились со своими сожительницами и сожителями и, прямо сказать, пример для молодёжи являли собой наихудший. Но всё же они не втягивали в свои отношения местных парней и девушек, к тому же давали лишний повод попенять: вот, дескать, смотри – не будешь родителей слушаться, таким же вырастишь…
Но Сонька прямо-таки взялась за «перевоспитание» туземных жителей на новый «прогрессивный», как казалось многим, европейский лад.
– Не приучайся, – сказал отец Макаров задумчиво. Жениться станешь, как невесте в глаза глядеть будешь? Да и растрезвонят ещё. У нас и так – тут чихнёшь на одном конце города, а на другом здравия желают.
– Дак эт ещё када жениться-то, – смущенно сказал младший Макаров, – я, может, ещё в солдаты пойду.
– Так и в солдаты, – встрепенулся отец. – Тебе ружьё в руки дадут, отправят на святое дело – отчизну защищать, мать свою, братьев, Царя! Святое, понимаешь! А ты с грязной рожей…
* * *
Вообще отношение в Сибири к верховной власти было, как к мачехе, данной Богом за грехи. Однако детей воспитывали в уважении к старшим и ко всякой власти, иначе порядку не будет. Но мятежный дух многих тысяч староверов и прошедших через сибирские остроги заключённых, жажда власти справедливой – «народного» Царя, при случае прорывались наружу.
– Да ладно, батя! – не выдержал, наконец, младший Макаров, – я-от слыхал ― мне Алёна сказывала, ты в молодости тоже…
– Слыхал.., – ворчливо перебил его отец, – в церкви слушай ― больше толку будет. Это Алёна тебя огрызаться с родителями научила? Алёна твоя хоть про кого сказала что-нибудь путное? Вся в мать свою, язык как помело ― всю грязь метёт…
Тут уж Макаров-младший хотел окончательно возмутиться, поскольку считал Алёну Истомину своей невестой. Алёна была дочерью швеи Домны Истоминой. Когда-то муж Домны работал учётчиком у заготовителя-поставщика сала. Жили они хорошо, в достатке. Но однажды муж, никогда до того не болевший, простудился, слёг и в несколько дней сошёл на нет и помер – от жесточайшего воспаления лёгких. Домна, привыкшая к жизни сытой, занялась пошивом платьев для купеческих жён. За тканями и новыми фасонами она ездила в Омск, Екатеринбург, на знаменитую Ирбитскую ярмарку и даже в Казань. Была один раз аж в самой Москве. И потому считала себя женщиной светской, культурной, вела дружбу с купчихами и их дочками, одевалась ярко, вызывающе, с претензией на оригинальность, стараясь выделиться. Хлеба почти не ела, считая это мужицкой привычкой. Носила зауженные на бёдрах юбки и платья, кофточки, подчёркивающие бюст, платков почти не носила ― всё шляпки, чем вызывала насмешки молодых парней и мальчишек. Алёна по малолетству быстро набралась у матери спеси, любила наряжаться, подкрашивала брови и пудрилась, считая это признаком культурности. Она закончила трёхлетнюю женскую гимназию в Таре, собиралась поехать учиться в Омск и теперь, имея «прогрессивные» взгляды, посещала литературные кружки Соньки-солдатки ― в дневное время. На этой почве у них с Ромой Макаровым и вышла недавно размолвка, когда собирающемуся в церковь на вечернюю службу Роману Алёна заявила, что Бога нет, а всё создала сама природа, люди – такие же животные, только умнее и хитрее, и этим надо пользоваться… Такого кощунства младший Макаров, воспитанный на вере в Бога, прививаемой из поколения в поколение, стерпеть не мог. Но он любил Алёну и хотел сам во всём разобраться, а для начала поближе познакомиться с Сонькой. И потому, когда его приятель Минька Крутиков предложил сходить вечерком к Соньке «просветиться» – как выразился Минька, Рома почти сразу же согласился. Идти вдвоём было сподручнее, вроде как за компанию. А идти к Соньке в дневное время Рома опасался, ещё примут тоже за безбожника, как потом в церковь пойти? Бабы, он знал наверняка, все кости перемоют и матери уши прожужжат, со свету сведут вопросами: «А чё эт ваш Ромка-то…», – и так далее, и тому подобное, и пошло, и понеслось по воздуху, и сам поверишь в эту небыль.
На следующий день вечером в сумерках – дело было в конце марта – Минька Крутиков поджидал Рому возле калитки.
– Ну чё, идём? – спросил он решительно.
– Куда? – зачем-то спросил Рома, хотя и так знал, куда зовёт его Крутиков.
– Сам знаешь, – усмехнулся Минька, – или струсил?
– Чё мне трусить, – пожал плечами Рома, – не на медведя идём…
* * *
Они пробрались к ограде Сонькиного дома со стороны луговины. Осторожно отодвинули притвор, прошли через огород, вошли в ограду. Собаки у Соньки не было. Пока дед-хозяин был жив, жила у него собачка Розка. Но дедка умер, и собачка сдохла. Сонька забывала её покормить и с цепи не спускала, а когда Розка начинала скулить, то кидала в неё поленьями или била палкой. Розка скулить перестала, только лежала с грустным видом и жалобно попискивала, а вскоре и околела.
Минька с Ромой приблизились к дому.
– Стой, – вдруг осадил Минька, – не фарт нынче.
– Чего? – не понял Рома.
– Вишь, свечка горит, – кивнул Минька на мерцающий огонёк в окне.
– Ну? – всё ещё не понял Рома.
– Ну-ну ― портянки гну, – передразнил Минька, – сегодня не пойдём, видишь гнёздышко занято. Вот когда лампа гореть будет…
Вечером следующего дня в Сонькином окошке горела лампа…
– Мишунька, карапузик! – посмеивалась Сонька, впуская парней в дом. – Чего ты – на ночь глядя. И мамка тебя отпустила?
– Отпустила, – со смешком так же отвечал Минька, – вот велела гостинцев тебе передать, – с этими словами он достал из кармана кулёк с пряниками и халвой, а из-за пазухи бутылку самогона.
Рома, войдя в дом, хотел по привычке перекреститься, но угол, в котором по обыкновению висели иконы, был пуст. Вместо этого на стене висел портрет бородатого лохматого мужчины. Но лик у него был не иконописный.
– Ой, а это что за птенчик? – наморщила носик Сонька, рассматривая Рому. – Лицо вродь как знакомое, да раньше тут не бывал?
– Это товарищ мой, Ромка Макаров, – пояснил Минька, – так, за компанию…
– А-а, ну-ну, – усмехнулась Сонька. – Ну? – спросила она вошедших, хитро улыбаясь, – что будем делать?
Парни переглянулись и переступили с ноги на ногу, Рома почувствовал, что краснеет.
– Так это, – нашёлся бывалый Минька, – посидим, покалякаем, выпьем.
– Ох, уж ты нас своей сивухой потчевать будешь, – махнула рукой Сонька, продолжая хитро улыбаться одними губами и не сводя глаз с Ромы, от чего тот краснел ещё больше. – Птенчик-то вон, поди, самогонки не пьёт, а, птенчик?
У Ромы вдруг перехватило горло, так что пришлось откашляться, и он сипло сказал:
– Я вообще-то не очень…
– Не очень! – Всплеснула руками Сонька и залилась беззвучным смехом, – а чего же сюда пришёл? В полночь книжки читать?
Рома и сам уже понял, что зря притащился сюда, все эти разговорчики, смешочки, намёки скабрезные смущали его и коробили, хотя и щекотали нервы и возбуждали тайное любопытство, в котором он и сам себе не хотел признаться.
– Ничего, – вдруг успокоила его Сонька, – у меня наливочка есть сладкая, малиновая. Мы с птенчиком наливочку будем пить. А ты, – обратилась она к Миньке, – дуй свою самогонку.
– С нашим удовольствием, – чуть обиженно помотал головой Минька, усаживаясь за стол, – «Своё ― не краденое», – сказал Мартын, наевшись мыла…
Рома всё ещё стоял в нерешительности, раздумывая, как поступить.
– Что ж ты, птенчик, – со смешком, но нежно обратилась к нему Сонька, – присаживайся вот напротив, а я к Мишуньке под бочок.
Сонька уселась возле Миньки, по другую сторону стола. Рома, немного успокоившись, присел к столу, но тут же понял, что Соньке, сидящей напротив, так сподручнее его рассматривать. И она, действительно, обращаясь к Миньке и разговаривая всё время с ним, почти безотрывно смотрела на Рому. Она налила ему и себе по стакану наливки, Минька взял стопку с самогоном, они чокнулись и выпили. Наливка оказалась вкусная, сладкая, но крепкая. Рома это почувствовал не сразу, а лишь после выпитого за первым второго стакана, когда по телу побежало тепло, спало напряжение, ему стало весело. И Сонька с Минькой – тоже оказались весёлыми и совсем непохабными. Рома заулыбался. Ему показалось, что он только теперь рассмотрел Соньку по-настоящему. Что она вовсе не такая маленькая и тощая, какой казалась ему раньше. А её нездешние вьющиеся чёрные волосы, отливавшие воронёным блеском, восхищали своей необычностью, особой красотой. Ему захотелось их потрогать, понюхать, ощутить их прикосновение к своей щеке…
– Ой! – Всплеснула руками Сонька, – птенчик-то наш в себя пришёл, а то всё пёрышки топорщил. Ну, – обратилась она к Роме, весело глядя на него, – скажи чего-нибудь.
– А это.., – Рома кашлянул.
– Ну-у, – ласково ответила Сонька, – что-о?
– А правду говорят…, – он ещё раз взволнованно кашлянул, – что ты говоришь…, – Рома глянул на Миньку и снова на Соньку так, что та даже на мгновение перестала улыбаться, – говорят, что.., что говоришь…, что Бога нет?
Сонька на мгновение застыла с круглыми глазами и открытым ртом, а потом, еле сдерживая хохот, схватилась рукой за сердце.
– Что-о-о? Что-о-оо?! Что ты, птен-чик! – тут уже Сонька не выдержала и взорвалась протяжным бабьим смехом.
Минька тоже грохнул пьяным рычащим басом. Сонька привстала и, откидывая назад голову, раскачиваясь от смеха и опираясь о стол, подошла к Роме, с размаху положив ему руку на плечо, горячо и сильно поцеловала в губы под Минькино ржание. И снова облокачиваясь о стол, шлёпнулась назад, повалившись телом на Миньку. Тот, продолжая ржать, обхватил её одной рукой за талию и вторую руку положил ей на грудь.
– Ой, птенчик, ой, уморил! – продолжала заливаться Сонька, лежа в Минькиных объятиях и будто не замечая его руку на своей груди.
От поцелуя Сонькиных горячих влажных губ Рому обдало жаром, словно огнём из топки. В то мгновение, когда она целовала его, он впервые ощутил такой сладкий, тёплый, пьянящий и расслабляющий женский дух, какого он никогда ещё в жизни не чуял, от которого у него вдруг напряглось, а потом обмякло и ослабло всё тело так, что его затрясло, как от лихоманки. Рома посмотрел на бесстыдно развалившуюся Соньку.
– Я.., – начал он, преодолевая спазмы в горле, – покурю пойду.., – и он пошарил у себя по карманам, делая вид, что ищет курево.
Курева, конечно, не было. Он ещё не курил. Вообще, в роду Макаровых Ромин отец был единственный пока курящий, и то приучился к этому поздно, на фронте в Маньчжурии. Деды же и прадеды Макарова вообще не знали табаку.
– Сходи, сходи, птенчик, – причитала Сонька, давясь от смеха, – вон папиросы на печке.
Рома поднялся, достал с печки коробку папирос фабрики Шапошникова «Меланж», вынул папироску и выскочил на воздух. Тут только он глубоко вздохнул и почувствовал, как сознание возвращается к нему. Немного отдышавшись, он заглянул в окно. Сонька с Минькой, прижавшись друг другу, пьяно целовались взасос. Романа всего передёрнуло. Он скомкал папироску, добежал до калитки и, не таясь, вышел на улицу.
Ему теперь было в разговоре с отцом досадно и обидно и за себя, и за Алёну, и замечание отца по поводу Алёны возмутило его.
Спустя месяц после их с Минькой ночного визита к Соньке, однажды вечером, собираясь на круг – петь песни под гармошку и плясать, Рома, выходя из калитки дома, столкнулся с Сонькой. По всему видно, что она поджидала его. От неожиданности Рома смутился и даже, слегка опешив, вспотел.
– Что ж ты, птенчик, – ласково спросила Сонька, гладя прямо ему в глаза, – не заходишь?
– Времени нет, – только и нашёлся соврать Рома, не выдерживая бесстыдного Сонькиного взгляда и опуская глаза.
– Чем же ты, такой молодой, занят-то? – усмехнулась Сонька, продолжая пытать его, говоря грудным бабьим голосом, словно мурлычущая кошка. Рома почувствовал, как у него опять по всему телу засеменили мурашки. – Может, наливочка моя тебе не сладка?
Рома, подавив спазм в горле, давясь словами, едва ответил:
– Вк-кусная наливка…
– М-м-м? – мяукнула Сонька, – а у меня ещё есть…
Рома почувствовал, что всё тело у него становится ватным, руки и ноги начинают дрожать. У него даже поплыл горячий туман перед глазами. Но в это время его окликнули проходившие мимо парни, и он, обрадовавшись поводу, быстро зашагал прочь, сказав только:
– Я, вишь, спешу…
– Ну-ну, бросила ему вдогонку Сонька. Так ты заходи, не прогоню, – и добавила смеясь: – Наливочки выпьем!
– С кем это ты? – спросили Рому парни, не разглядев Соньку в сумерках.
– Так, – ответил Рома, натягивая картуз на глаза. Надвигающаяся темнота скрыла его румянец.
С тех пор Сонька стала частенько попадаться ему на глаза – то на рынке среди народа, то на пристани – встанет и глядит, как он мешки таскает. Даже возле церкви несколько раз он видел её. И всё чаще и чаще в последнее время. И если вначале Сонька смотрела на него, слегка краснея и даже чуть смущаясь, то в последнее время её лицо было бледно, а на губах блуждала растерянная улыбка. Рома стал даже побаиваться выходить лишний раз из дому, чтобы не столкнуться с Сонькой. А прежде чем выйти, долго осматривал улицу из-за калитки, выходя же, озирался по сторонам.
– Чего это ты, как тать, крадёсся? – сказал ему однажды отец, заметив странное поведение сына. – Нашкодил, что ли, чего?
– Скажешь тоже, – смущённо огрызнулся Рома, – нашкодил.., что я сопляк какой, – и выскочил за калитку.
– Ты поговори мне! – крикнул вдогонку отец, – тоже мне взрослый! В штанах, видать, уже созрело, а в голове ещё не сеяли…
А вскоре случилось и то, чего Рома опасался больше всего – про Сонькин интерес к нему прознала Алёна. Да и не мудрено в городе – где всех-то жителей тысяч десять, и почти все друг друга знают.
– Что это Сонька за тобой бегает? – спросила однажды вечером Алёна с ходу, придя на круг и подойдя к стоящему в стороне Роме.
– Он от неожиданности смутился и ничего умнее не придумал, как отпереться.
– Кто это тебе наврал?
– Про дедушку Пихто слыхал? – продолжала наступать Алёна. – Бабий телеграф передал.
– Ну и врут всё…
– А про то, что вы с Минькой Крутиковым к ней ввечеру ходили – тоже врут? А?
Рома молча пожал плечами.
– А ну-ка, – приказала Алёна, – погляди мне в глаза… Врут… Бесстыжий! За твоё враньё тебя Бог накажет!
– Так ты же говорила, что Его нет.., – искренне, но необдуманно брякнул Рома.
Алёна в гневе задохнулась и встряхнула так головой, что косынка сбилась назад.
– Подлец! – крикнула она звонким детским голосом и, влепив Роме пощёчину, убежала с глазами, полными слёз обиды.
Нешуточные, неюношеские страсти закрутились вокруг Романа. Впервые столкнулся он с настоящей женской ревностью, вызревшей в молоденькой девушке. Но ещё более серьёзной была страсть взрослой, опытной женщины, своевольной, развратной, привыкшей к самочинству и потаканию собственным прихотям, готовой идти на всё ради своих интересов.
И теперь Рома, раздосадованный на собственную глупость и на Алёнино недоверие, хотел возмутиться. Он собрался было серьёзно возразить отцу, но набрав воздуху, только и успел сказать:
– Ну, батя.., – но осёкся и, с изменившимся лицом, посмотрел за борт. – Тихо! Шнур повело.., – и тут же взглянув поверх плеча отца, крикнул: – Смотри!
Макаров старший оглянулся и успел увидеть, как огромная рыбина плюхнулась в воду.
– Корыш, ей-Богу, корыш, батя! – азартно крикнул младший Макаров.
– Ба-а-атюшки, – покачал головой отец. – Ить он, варнак, грузило со дна поднял, а оно поболе десяти фунтов!
– Греби, батя, – командовал младший Макаров.
Грести ― работа нелёгкая, но при проверке перемётов ― это ещё и особое искусство. Надо всё время подгребать против течения, чтобы не тянуть шнур, и в то же время идти вперёд «по шнуру», но и не загнать его под лодку, не зацепить веслом. Отец Макаров прибавил ходу, вертя головой во все стороны. Сын крепко держал одной рукой крюк, а второй, дотянувшись и помогая себе ногой, подтянул острогу и багорец.
– Как подойдёт, – поучал с остановками, часто дыша, отец, – бей острогой. Только не в башку бей, соскользнёт. Бей в хребёт, чуть сбоку, рядом с панцирем.., потому самую спину тоже не пробьёт, а багром под жабру.
Макаров-младший напряжённо всматривался в воду туда, где шнур уходил в глубину.
– Самая стремнина тут, ишь, как несёт…
– Чё ж ты хочешь, – подхватил отец, – Йертышь ― Землерой!
– Держи по шнуру, бать! Вниз пошёл – ко дну!
– Щас оттолкнётся и вверх хопнет! – сказал отец с опаской.
Но рыбина, видимо, давно сидела на крючке, устала и, поднявшись из глуби, встала против течения.
– Вот он, аккуратнее греби.
Старший Макаров грёб уже, повернув голову за спину ― по ходу лодки. Он видел, как поднялось из глубины чёрное тело корыша – так здесь на Иртыше называли самца стерляди, а также небольших осетров. Стерлядь в длину растёт мало, взрослые особи чуть больше полуметра, зато продолжает расти в ширину и в Иртыше могла нагулять больше тридцати килограммов.
Младший Макаров схватил острогу и багор. Багор переложил в левую руку, в которой уже держал крюк, а правой нацелил острогу. Как только корыш подошёл к лодке, он зацепил карабин за ввинченный в край борта лодки крюк и без замаха, но с силой вонзил острогу в спину рыбине рядом с острыми щитками, идущими вдоль всего хребта, и тут же цепанул её багром под морду. Макаров-старший бросил вёсла и, схватив второй багорец, подцепил рыбу за брюхо ближе к хвосту. Они мгновенно, как по команде, перекинули рыбу через борт лодки, и Макаров-старший тут же треснул её по голове обухом топорика. Корыш затих.
– Смотри, – сказал он, – второй крючок хвостом зацепил. Крепко сел, не ушёл бы. Они быстро насадили новых червей особым способом – «ёлочкой», опустили снасть в воду и только тогда глубоко вздохнули и хорошенько осмотрели рыбину.
– Во каркадил-то, – изумился младший Макаров, разглядывая чёрную колючую тушу, остроносую морду с усами, короткий костяной выступ носа. – Пуда полтора, а, батя?
– Поболе.., – деловито ответил отец, – Ну, с почином тя, Роман Романыч!
– И тебя, бать! Слава тебе, Господи!
Оба перекрестились.
– Язви тя в душу! – вдруг выругался отец. – Руку-то всю раскровянил ― это я его с горячки рукой за хвост сграбастал… Ничего, рукавичку надену, – сказал он, опуская в воду, проколотую рыбьими шипами руку – Ну, давай к берегу, садись на вёсла. Поедем второй проверять…
Рома сел на вёсла, сделал несколько энергичных гребков и вдруг громко запел в такт взмахам вёсел:
Скакал казак через долину,
Через маньчжурские края!
Эту песню принёс с войны отец, который, тут же и подхватил:
Ска-а-кал казак через долину,
Через маньчжурские края!
Эх, Любаша, Любаша, Любушка моя!
Если любишь – поцелуешь, милая моя!
И так каждый день часа по три, да ещё подготовка, да ремонт снастей. Потому что стерляжья пора короткая ― ещё неделя, чуть больше, и выпадет мотыль. Весь прибрежный песок и воду покроет белёсый пушок ― трепещущие крылышки насекомых. Этот день ― самый пик. Если не проворонишь, можно на закидушки небольших стерлядей натаскать. Берёшь мотыля прямо из-под ног, насаживаешь пучком и только успевай вытягивать. А потом всё. Уже на следующий день рыба словно вымерла. Обожравшись мотыля, она уходит вглубь, сытая, отяжелевшая. Теперь ей твоя приманка ни к чему. С этого дня до осени корма в реке полно. А осенью опять… Но Макаров-старший осеннюю рыбалку не любил ― холодно, пасмурно, дожди опять же, ветер пронизывающий. В Иртыше после Ильина дня купаться не принято ― вода в одночасье становится студёной. Иной раз и на воздухе, на берегу – на высотке, даже припекает, а к воде спустишься – стынуть начинаешь. Бывает, конечно, кто раздухарится или после бани – в реку, или спьяну, но это редко, не принято так. А после бани ― и так круглый год, баньки и ставят поближе к берегу.
Словом, старший Макаров, как мужчина серьёзный и основательный, рыбачит только пару недель в году. Младший же, так и всё лето до холодов. Прихватит с собой братьев-погодков ― восемь и семь лет, Тишку и Оську, и на удочки таскают чебаков16 да ершей, а то и судачков на живца ― на малька. На уху всегда спроворят. А то и на жарёху. Опять же – коту всегда перепадает. Тот уже давно их ущучил. Они только за удочки, кот уже тут: мур-р, и за ними следом, как собачонка, бежит на берег. Сядет у ведра и ждёт, когда мелочёвку ему кинут. Глаза сощурит, шерсть распушит ― пушистый кот, сибирский, сидит и ждёт. А натрескается рыбки и домой отбывает ― серьёзный кот, самостоятельный.
А когда баржи приходят – разгружаются-грузятся, младший Макаров бежит на пристань подработать.
Старший же Макаров с середины июня собирал инструмент и ходил полтора-два месяца по деревням с побывками домой на сенокос по заказам, заявленным ещё с зимы, клал-перекладывал печи, в основном русские с лежанкой, с подом, с шестком. А возвращался – занимался хозяйством, клал печи в городе. По-городскому, уже больше на новый лад – с чугунными плитами для приготовления пищи, голландки, камины. А с глубокой осени до весны делал лодки. Тут и младший Роман ему пособлял, учился делу. Теперь, конечно, строительство в Таре не то, что раньше, когда была она чайной столицей Сибири. И если старший Макаров надеялся прожить как-нибудь, то младший намеревался уехать со временем в Омск, где теперь стройки шли полным ходом, и овладеть там строительным делом, пойти учиться, стать со временем десятником.
Было у отца Макарова и ружьё. В этом крае у самой границы таёжных лесов, где обширные степи сменяются урманами17, а береза, осина, ива соседствуют с елью, лиственницей, сосной, местами на увалах18 поднимаются стены густо пахнущих смолой пихтачей да синеют шапки кряжистых кедров ― редко кто не охотился. По осени иной раз Макаров ходил и на утку ― на озёра. Но стрелял дичь неохотно, не любил выстрелов ― на войне настрелялся. Ещё тогда, когда пришёл домой с Японской войны, Роман Макаров год целый не причащался ― батюшка не велел. «Ты, – говорит, – поговей, – исповедуйся, а к причастию пока не ходи. Очиститься надо. Всё ж хоть и святое дело – державу оборонять, но кровь ведь на тебе человеческая… Отмякни душой.
* * *
В это лето Макаров вернулся с заработков необычно рано ― в середине июля. А причина был самая несуразная – заказы, поступившие с зимы, отменились. С каким-то непонятным недовольством встретил его мужик-хозяин, что собирался ещё зимой печь перекладывать.
– В чём дело-то? – допытывался Макаров.
– А ты не слыхал, чай? Старца нашего, что в столицу ходатаем был, баба ножом пырнула.
– Какого старца? – не понял Макаров.
– Григория-старца из Покровского, с Туры.
– А кто ж его?
– Так говорят же те – баба, Гусева какая-то, Хиония кабыть. Не наша баба, приезжая…
– Ну вот – огород! – раздосадовал Макаров, – Что ж из-за бабы теперь печи не класть?
– А то, что не время затеваться.., – заключил хмурый мужик-хозяин и отказался от ремонта печи.
Но подзаработал Макаров неплохо, конечно, да ещё ведь заказы были, но что-то настроение пропало, отдохнуть захотелось что ли, по своим ли соскучился. Пришёл на радость Устинье и младшим ребятишкам, принёс гостинцев всем. Растопил баню, попарился, решил отлежаться день-другой, передохнуть малость. На следующее утро в воскресенье пошли всей семьёй в церковь – ту, что ближе, расположенную недалеко от Иртыша, в подгорье на Немчиновской улице. Небольшая кирпичная церковь в форме корабля19 с восьмигранным куполом, во имя Богородицы Казанской, построенная когда-то на средства купцов Нерпиных.
Тара – старинный сибирский город. Богатый, купеческий, со своими производствами. Кроме многочисленных церквей, шесть больших каменных соборов, построенных на купеческие деньги, стояли по берегу реки, но не Иртыша. Первоначально Тара строилась не вдоль Иртыша, где была излучина, и не вдоль реки Тары, где низинное, топкое место, а вдоль впадающей в Иртыш речки Аркарки. Была в Таре и своя мечеть, тоже стоявшая рядом с православными храмами, на берегу реки. Были и костёл, и синагога. На центральной площади города выстроен гостиный двор, где продавались необходимые для жизни товары. Добротные деревянные дома стояли на больших улицах преимущественно двухэтажные, и выделялись каменные, купцов Нерпиных, Немчинова, торговый дом купца Балыкова, изящной деревянной архитектуры дом купца Носкова, купцов Пятковых, Канаревского, Рамма… Первую партию – десять пудов невиданного доселе в России чая в 1659 году привёз уроженец Тары боярский сын Иван Перфильев. Привёз на пробу ― как понравится, как приживется… После этого чай из Китая пошёл по Великому чайному пути, в центре которого оказалась Тара, а после основания и перенесения туда Московско-Сибирского тракта – Омск. Здесь чайный поток раздваивался: на Москву и северную Европу ― одна ветка, другая – через Казахстан на юг. Теперь чайная торговля поутихла. С прошлого века чай стали возить по морю, напрямую.
Храмы в Таре все каменные, высокие просторные, строгие – богатством не блещут, но иконы все старого письма – восемнадцатого века. Ещё в допетровские времена бежали в Сибирь староверы, спасаясь от церковных реформ, чтоб сохранить вековой уклад жизни. Не меньше бежали и во времена Петра I. Поборники старого благочестия вносили в общественную жизнь строгость и чистоту нравов, хотя и жили отдельно и в общественной, да и в церковной жизни не участвовали, в общую церковь не ходили, жили в скитах. Но к церкви здесь все относились серьёзно, строго, не допуская не только новшеств, но даже малейших послаблений и компромиссов ― из года в год ревностно исполнялось всё, что было заведено когда-то. Ещё и теперь в Таре жива память о «Тарском бунте», инициаторами которого были старообрядцы.
В 1722 году в здешних местах началось восстание крестьян и сибирских казаков. Главными зачинщиками были расположенные близ Тары старообрядческие скиты Ивана Смирнова, Гаврилы Украинцева, Сергиевская пустынь во главе со старцем Сергием и прочие, для кого древнее благочестие было дороже самой жизни. Причиной стало двойное усиление налогового гнета на староверов по сравнению с никонианами и подушная перепись скитского населения, состоявшего из беглых крестьян. Вначале в связи с этим случилось несколько самосожжений старообрядцев. А поводом к восстанию в Таре послужил указ от 5 февраля 1722 года, согласно которому правящий император может по своей воле назначить себе любого наследника. Российские подданные должны были немедленно присягнуть этому будущему, но не названному наследнику. По Руси распространялись слухи о присяге самому антихристу…
Из Тобольска отправили большой военный отряд Санкт-Петербургского и Московского полков под командованием полковника Батасова. 14 июня отряд подошел к Таре и без сопротивления занял город. Немедленно начались аресты и допросы. Все выходы из города закрыли. По всей Западной Сибири посылались из Тары отряды для поимки беглецов и разгрома скитов. По указу сената для ведения следствия создали специальную Тарскую канцелярию розыскных дел. Один из главных идеологов противления – старец Сергий – был четвертован. Попытка захвата скита другого руководителя бунта Ивана Смирнова закончилась большим самосожжением. Многих казаков и скитских старцев казнили: повесили, колесовали, четвертовали и посадили на кол. Сотни захваченных в скитах казаков и крестьян, включая беглых, были сечены кнутом и «обращены» в православие с определением на место жительство. В ходе розыска были разгромлены многие старообрядческие центры. В декабре 1725 года, со вступлением на престол Екатерины I, объявили амнистию для находившихся под следствием по тарскому делу. Амнистии подлежали лишь согласные принять присягу. Сибирская губернская канцелярия добавила еще одно условие – «обращение» в православие. На деле, нередко православных, придерживающихся старых традиций, заставляли принять новые, введённые при патриархе Никоне, в том числе и троеперстие… Но, подавив движение, власти вынуждены были пойти на уступки: запись старообрядцев для уплаты двойного подушного налога была надолго приостановлена.
В силу этих обстоятельств отношения сибиряков с верховной властью были весьма непростые. Во всяком случае, доверительными их не назовёшь.
* * *
Макаровы собирались степенно, основательно. Роман Романович надел сюртук, хотя и короткополый, но впрочем, в европейской части России вышедший уже из употребления, уступивший место двубортному пиджаку; брюки синего сукна не штиглицкого20, конечно, которое шло в основном на военные мундиры, но тоже тонкого и прочного; намазанные ещё с вечера свиным топлёным жиром, смешанным с сажей, яловые сапоги, картуз. Старший сын в отцовской жилетке, по-модному в чёрных штиблетах на резинке, с цельной головкой носка, какие носили в европейской России в основном военврачи и военные чиновники, картуз с заломом назад и наклоном на левое ухо. Тишка и Оська в красных атласных рубахах, подпоясанных витыми поясками. Устинья в кашемировой кофте цвета бордо и широкой ситцевой чёрной юбке, которые надевала по торжественным случаям, если случались они в пору беременности.
С раннего утра по улицам таскался бродячий торговец-китаец, шаркая башмаками по утоптанной, потрескавшейся пыльной дороге, тревожа дремавших в дорожной пыли кур, с тележкой, полной экзотических товаров: китайский чай, кашемировые и шёлковые платки, табак, веера, заколки, зонтики с бамбуковыми ручками. Кричал нараспев, предлагая товар:
– Та-ва-а-ля! Та-ва-ля! Разни тава-а-ля!
Для здешних мест китайцы были не редкость. В Омске ― опорном пункте транссибирской магистрали – китайцы встречались на каждом шагу, особенно летом наезжали уличные торговцы. Иные по Иртышу добирались и до Тары, приторговывая в пути на речных пристанях. Распродав весь товар к зиме, уезжали на пароходе в Омск, а оттуда домой за товаром и возвращались с наступлением тепла. Иные оседали, ассимилировались, заводили семью, но очень часто спивались, если не принимали православной веры.
Народ шествовал в церковь степенно, здороваясь друг с другом, нарядные все ― в таких случаях старались лицом в грязь не ударить, хотя и лежала она повсюду, а в сухую погоду, как нынче – пыль по колено. Но в воскресенье надевали что поновее, поосанистее, «побогаче» ― чтобы перед людьми не стыдно было. Мужчины в пинжаках со стоячим воротником и сюртуках, бабы в широких юбках и кофтах тёмного цвета, платках цветастых, но неброских. Балаганной яркости в одежде не было, скорее строгость. Только молодухи-девки в ярких кофточках розовых да голубых, белых да светлой зелени, в косынках, платках светлых кружевных, круглолицые, белые. Парни в лихо заломленных картузах ― каждый во всей красе, старухи в черных платках, черных юбках, в тёмных кофтах, сверху нередко душегрейка, на ногах – удобные мягкие чувяки из кожи или войлока. Ребятишки как разноцветный бисер. Девочки обязательно в платочках, в длинных – до щиколоток платьицах. Рядом с церковью – ряд церковных лавок. Покупают свечи, пишут записки о здравии и за упокой, идут в храм, крестятся не торопясь, без суеты ставят свечи, расходятся по местам.
Церковь в Сибири отчасти отождествлялась с властью, поэтому, порой, отношение к священникам было такое: вне церкви – поп. Если с брюшком, полнотелый – эк пузо наел на даровых харчах. Если худой, постник – всё промотал, прогулял, растренькал… Не грех и пошутить и словцом острым приголубить. Но стоило войти в церковь – шутки прочь, тут же – батюшка. А как беда какая – война, не дай Бог, болезни, падёж скота, пожары, тут не только что батюшка и отец родной, а ходатай перед самим Господом Богом!
Устинья подолгу не стояла ― уже на сносях была. Поставила свечку перед образом Христа Вседержителя и вышла. На самом деле Устинья и обычно так поступала. Она молилась дома по старым книгам, доставшимся ей от бабки. Книги эти чудом уцелели тогда после староверческого восстания. А вот иконы старого письма, «двоеперстные», все были уничтожены. У Устиньи висел в спаленке только образ святого праведного Симеона Верхотурского, чудотворца Уральского и Сибирского, почившего как раз накануне никоновских реформ в 1642 году, со свитком в руке, на котором было начертано: «Молю васъ, братие, храните чистоту телесную и духовную». Через десять лет Русская православная церковь содрогнётся от нововведений, а ещё через тридцать лет в 1682 году, в Пустозёрске будут сожжены ярые защитники старой веры – протопоп Аввакум, поп Лазарь, дьякон Фёдор и инок Епифаний. В этот же год русским царём станет Пётр I, который в 1700 году, после смерти патриарха, отменит патриаршество. Именно в это время Господь явит миру пятьдесят лет пролежавшие в земле забытые и безвестные, честные нетленные мощи Симеона Верхотурского как напоминание о древнем благочестии, для укрепления веры и поддержания людей в их подвигах.
Древняя вера передавалась из поколения в поколение. Её-то и унаследовала Устинья от своих родителей. В церковь на всю службу она ходила только на Пасху – на исповедь и ко Причастию. Остальное время молилась дома, да ходила к старцу Гавриле на скит, затерянный в урмане среди болот, к которому и дороги-то не было, а вела лишь едва заметная тропа. Да там и жило-то всего три насельника, а пришлых, как правило, не принимали, чтобы не раздражать власти.
Роман Макаров не осуждал такое поведение жены, тем более, что детям Устинья строго-настрого наказывала в церковь ходить и батюшек слушать, чтобы не выросли неслухами. Разногласий между супругами на этой почве не было, хотя подросшие сыновья иной раз с недоумением смотрели на это, но молчали, не смея родителей осуждать и обсуждать их поступки – так было не принято. Первое время после свадьбы Макаров пытался спорить с женой, хотел докопаться до правды.
– Как же, Рома, не верить книгам? – отвечала Устинья. – Вот молитву ты читаешь честному Кресту: «…и даровавшего нам тебе, Крест Свой честный», – как это понимать «нам тебе»?
– Бог его знает, Устя, не нашего ума это дело…
– А вот в старых-то книгах пишется: «…и даровавшего нам Крест Свой честный».
– Ну, ты всё умом берёшь, от ума. А молитва должна через сердце идти.
– Да вот сердце-то и не приемлет…
Роман с детьми стояли всю службу ― тихо, благоговейно молились, пели молитвы.
Хор затянул «Иже Херувимы». Этот момент всегда действовал на Макарова особым образом. Сердце замирало в груди, а по телу бежал какой-то щекочущий холодок, словно вот сейчас происходит в жизни что-то важное, главное. И сегодня он особенно, как никогда, испытал некий трепет, почувствовал неожиданно радость, а потом боль и жалость ко всем, кто стоял вокруг. Испуг какой-то за то, что всё это могло вдруг куда-то подеваться, вся святая русская церковь, девятьсот лет стоявшая нерушимой стеной. У него даже слёзы навернулись на глаза. И он ещё некоторое время испытывал благодать и отрешённость от земного мира.
Вышел протоиерей со Святыми Дарами:
– Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистинну Христос, Сын Бога живаго, пришедый в мир грешныя спасти, от нихже первый есмь аз. Ещё верую, яко сие есть самое пречистое Тело Твое, и сия есть самая честная Кровь Твоя…!
Кто был на исповеди, подходили к Причастию, вкушали Тело и Кровь Христову, запивали теплотой. Вначале несли младенцев, шли детишки малые, потом степенно подходили мужчины и юноши, за ними бабы и девки.
– Те-е-ло Христово при-и-и-ми-и-те…! – звонко тянули бабьи голоса, возносясь под самый купол, в самое Царствие Небесное.
Макаров украдкой оглянулся и осторожно промокнул платком глаза. «Старею, что ли? – подумал он с лёгкой досадой, – вот ещё нюни распустил…». Он незаметно взглянул на своего старшего и с удивлением заметил, что тот косится на девок, стоящих кучкой слева от алтаря. «Эк жеребец… Молодость ― здоровья через край, а в голове ветер». Но тут вспомнил он, как ещё до войны молодым парнем ходил с родителями в их деревенскую церковь, как тоже, напуская на себя беспечный вид, тщательно принаряжался и украдкой глядел, какое впечатление производит на молодых девушек, перехватывал их быстрые, неуловимые взгляды…
Роман Макаров с родителями жил в деревне. Здесь же жила семья Ладиных, у которых, кроме трёх сыновей, было две дочки. Одна из них Устинья – младше Романа на два года. Её-то и заприметил Роман Макаров. Роман тоже понравился Устинье, так что когда дело дошло до сватовства, оставалось только обговорить их дальнейшую жизнь. Родители и Романа, и Устиньи были достатка среднего: по четыре-пять коров, быки, две лошади, овцы, птица. Торговали скотиной, зимой возили мясо в Омск на рынок – там можно было сдать повыгоднее. Поставляли сало, мёд. После свадьбы родители совместно продали часть скота, ещё кое-чего. Совместно справили молодым дом в городе, куда те захотели перебраться – поближе к заработкам, к культуре. Помогли наладить хозяйство. Роман и Устинья, воспитанные на сельском труде, взялись хозяйствовать основательно, слушая родительского совета, и всё у них шло – слава Богу.
Макаров-младший на самом деле не просто глазел на девушек. Такого в церкви он себе и не позволил бы. Он лишь искоса бросал осторожные взгляды на стоящую среди прочих Алёну, с которой они вот уже больше двух недель не встречались. Раньше Алёна хоть и становилась отдельно, но старалась встать поближе к Роме. Теперь же она уходила подальше от него, под самые образа, где он едва мог видеть её среди остальных.
Смысл проповеди батюшки смутно доходил до Макарова. Она несла тревогу и предостережение – природу которых Макаров никак не мог уловить. Священник говорил о величии державы Российской, о её верности Православию. О том, что, возможно, выпадут на её долю испытания, к которым нужно всем быть готовым и что в последнее время множество лже-пророков и лже-пастырей смущают умы, соблазняют души. «Пусть их, – думал Макаров, – Мелют пустомели… Язык без костей. А мы как жили, так и жить будем. Нам до них дела нет, а сунутся…»
– «Берегитесь закваски фарисейской», – говорил Господь наш Иисус Христос, – вещал батюшка. – Имея в виду то внешнее благочиние, которым прикрывались иудеи, но за которыми скрывались дела неугодные Богу. Ложь и лицемерие, маскирующие благовидностью дьявольский соблазн – вот чего пуще всего надо опасаться! Держитесь, братья и сестры, Православной веры – в ней вся сила державы Российской, в ней вся правда, вся соль Русской земли…
Народ пошёл целовать крест и выходить из церкви. Макаров от души помолился, но тревога, сквозившая в проповеди, зацепила его за краешек души и не давала теперь покоя, норовя омрачить праздничный день. Макаров вышел на воздух, ведя за руку Оську (Тишку вёл младший Роман), обернулся, трижды осенил себя крестом, трижды поклонился. В это время раздался клик, который Макаров поначалу принял за птичий:
– И-и, и-и! – причитал кто-то. А потом гортанный клокочущий крик: – А-а-а! Вот он!
Макаров не сразу нашел глазами того, кто кричал – городской дурачок Кирюша валялся в пыли и, вскакивая на колени, подняв руку вверх, показывал пальцем. Кирюша – сумасшедший нищий. Жил круглый год подаянием, сидел на паперти, летом шлялся по кладбищу, питался тем, что оставляют на могилках, спал между холмиками. Зимой грелся у церковного сторожа или в кочегарке общественной бани. К нему относились спокойно. Мальчишкам строго-настрого запрещалось над ним смеяться или дразнить его. За это иной родитель мог выпороть, Старушки считали его блаженным и даже порой ходили к нему за советом или «спытать» судьбу.
– Вот он, вот он! – кричал Кирюша и заливался холодящим душу смехом.
Таким его видели очень редко. Последний раз Кирюша ходил по улицам и громко восклицал в 1911 году: – На заклание агнца отдали! Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо, всесожжения не благоволиши. Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит!
Странно это было слышать, он ведь раньше-то не ходил, не возглашал. «Да пусть себе, – решили миряне, – ходит расслабленный умом, молитвы читает – может, ему легче от этого». Потом разнеслась по всей России весть об убийстве Столыпина. Тогда эти два события никто не связал, где Кирюша, а где Столыпин, где Сибирь, а где Киев, Москва! Но душа не логикой живёт. Чувствует она, предчувствует. Тогда в мыслях не сошлось, а в душе соединилось. И вот теперь снова Кирюша кричал и хихикал на всю площадь:
– Х-и-и, хи-и-и! Вот он!
– Что ты, милой? – обратилась к нему сухонькая древняя старушка.
– Вон-а, вон-а! – Кирюша снова ткнул пальцем куда-то вверх!
– Чтой-то там увидел-то? – старуха поглядела, туда, куда тыкал Кирюша, но ничего не увидела. – Что там?
– Му-у-уззык на куполе, – захлёбываясь и булькая, брызгая слюной, говорил Кирюша. – Музык на куполе, музык с рлогами на башке.
– Где, где мужик, касатик? – пыталась понять старуха.
– К крлесту ерёвку вяжет, крлест с целкви сорвать хоче-ет!
– Что ты! Господь с тобой, – забормотала старуха, – никого там нет, что ты! Привиделось, касатик. – И она пошла скорее прочь.
Сын Роман тронул отца за рукав:
– Так он, тять, уже вот месяц так воет – как народ в церкви-то соберётся. Вот как австрияка этого убили, так и начал он в аккурат.
– Какого австрияка? – насторожился Макаров, – где убили?
– Не слыхал нечто? – удивился сын, – Ну, у этих, как их…
– В Сербии, – раздался чей-то голос.
Макаров повернулся, увидел своего младшего брата Силантия – Ромкиного и Тишкиного с Оськой дядю и крёстного. Силантий был такой же высокий, как и брат, только узковат в плечах и при ходьбе слегка сутулился. Он давно перебрался в Омск, выучился вначале на помощника, а потом на машиниста паровоза и работал на железной дороге – водил поезда по транссибирской магистрали.
– Здорово! – Удивился Макаров. – Ты какими судьбами?
– Вот – приехал повидаться – с тобой, с родителями, а то времени, может, больше не будет…
– Да чё случилось-то, скажешь, наконец? – начал терять терпение Макаров.
– Да ты и впрямь не слышал? – удивился Силантий. – Посла австрийского убили, Фердинанда…
– Не слышал, – растерянно подтвердил Макаров, – я ж больше месяца всё по деревням. Я про старца слышал, про Григория, – спохватился он.
– Старца – это на днях было, – подтвердил Силантий, – Так то старца.., а это герцог!
– А где убили-то?
– В Сербии. Нас, машинистов, мобилизуют, грузы возить… специальные. Больше сказать не могу, – развёл Силантий руками, – извини. «Калган» есть – сам допетришь…
Кирюша-дурачок ещё раз ткнулся головой в пыль, привлекая всеобщее внимание, и пополз в сторону, пока не добрался до поросшей травой канавы возле забора. Тут он забился в траву и затих.
Силантий, сославшись на нехватку времени, быстро попрощался и ушёл. Люди расходились, пожимая плечами. Кто-то улыбался… Но настроение у всех испортилось. Батюшка в церкви о чём-то предупреждал – ну это, как водится, батюшка, как отец – должен строгость держать, иначе порядка не будет. А вот дурачок этот блажной… Мало ли чего накличет. И восьми лет не прошло, как мужики в Саратове смуту чинили. А потом то убьют кого, то взорвут. Никак покою нет. Все ждали чего-то: кто беды, кто беспорядков, кто перемен к лучшему. Но все очень смутно представляли своё будущее – если что-либо случится. Так – догадки да беспочвенные надежды.
Чтобы развеять неприятные впечатления, Макаров с ребятишками спустился под гору, где располагался городской рынок. Походил между прилавков с глиняными горшками с жёлтой сибирской сметаной, которую в холодное время резали ножом, кринками со сливками и торчащими из них черпаками. Сливки не лились, их надо было накладывать. Малосольные и успевшие просолиться огурцы в кадках, ягоды: малина, смородина. Зелень, редиска. Торговали квасом, кислым молоком. Мешками стояли кедровые шишки – чищенные кедровые орешки продавались в лавках на вес. Между рядами ходил мальчик с большим бидоном и громко нараспев выкрикивал:
– Холодная, родниковая вода! На полушку – кружку, две копейки – досыта!
Здесь Макаровы долго не задержались – этого у них самих хватало. Так только, приценились – что почём. Спустились к воде на ярмарку. В ту пору подошла баржа с красным товаром. Как всегда, было шумно; у кого-то стоял граммофон и трубно, на всю реку – где звук разлетался на километры – наяривал сибирскую «Подгорную» – без которой и так не обходилось ни одно застолье:
Ты, Подгорна, ты, Подгорна,
Широкая улица,
Почему, скажи, Подгорна,
Сердце так волнуется?
Через речку быструю
Да я мосточек выстрою.
Ходи, милый, ходи, мой, да
Ходи летом и зимой…
В каком сибирском городе не было Подгорной улицы! Была она и в Таре. Одна-единственная, мощённая деревянным настилом. Но не потому, что была важнейшей улицей, а потому, что была самой грязной и сырой, располагавшейся в болотистой и мокрой низине. В пору весенних паводков или осенних дождей превращающейся в сырые болота.
Гармонь с балалайкой журчали и переливались, как родниковая вода на камушках, переговаривались между собой. Два подвыпивших по поводу воскресного дня мужичка со злыми лицами откаблучивали под музыку вприсядку на прибрежном песке. Народ ходил и посмеивался, уверенный в том, что к вечеру, уже изрядно перебрав, плясуны непременно затеют свару.
Купили монастырского медку, Тишке и Оське обутку на осень – сапожки, Устинье шаль пуховую на зиму. И пошли не спеша домой.
Весь понедельник Макаров старший ходил по двору, оценивал состояние хозяйства, смотрел, чем в первую очередь заняться – а в сущности отдыхал. Ну воды там принёс, у скотины почистил, корму задал. Вторник – тоже прошёл в суете, в мелочах. Но спать не хотелось рано ложиться, настроение было маетное, на сердце неспокойно, а причины нет. Зажгли лампу, уложив младших, сидели с Устиньей, беседовали, обсуждали, вспоминали жизнь прошлую, посмеиваясь над собой – будто им уже пришла пора вспоминать прожитое, словно старикам. Ромка, как всегда, где-то хороводился со сверстниками – дело молодое. Устинья вдруг ни с того не с сего завела:
– Боюсь я, Ром, как бы беды не было.
– Что ты, прости Господи, – вздохнул Роман, – опять предчувствия?
– А и не предчувствия… Вон старца святого ножом зарезали.
– Да не зарезали, а пырнули только, – досадливо поправил Макаров. – Да и святой уж… Святые – это уж потом, как Господь даст. А про этого много чего говорят…
– А то от зависти, – решительно возразила Устинья. От он как в столицу стал хож, к Царю нашу нужду донёс, так бесы и закрутились возле. И вот ещё немца этого австрийского убили…
– Так не мы ж убили, а где-то там…
– А я чую – неладно будет, покачала головой Устинья , – Чует сердце – лихие времена наступают. Как бы не конец света, а?
– Ну вот, ты знаешь! – не выдержал Макаров и, подняв руку, чуть не хлопнул по столу.
Ближе к полуночи – время для здешних мест позднее, скрипнула калитка.
– Ромка идёт, – насторожилась Устинья.
Макаров хитро улыбнулся:
– Чего-то рано сегодня.
Но уже через мгновение они поняли, что это не сын. Не слышно было привычной твёрдой поступи с гулким пристукиванием сапог. В сенцах раздались семенящие шажки, шелест юбки.
– Кого это ещё несёт, на ночь глядя?
Дверь скрипнув, отворилась. Устинья бросила взгляд на ребятишек – спят, не чуят.
Осторожно ступая, вошла соседка Нюра, перекрестилась на образа. Лицо не то испуганное, не то удивлённое. Начала полушёпотом:
– А я, смотрю, свет у вас, калитка не заперта – я и вошла. А то мне и поделиться не с кем, чего, говорю, делается-то…
– Проходи, садись, – негромко пригласил Макаров. – Что там у тебя случилось?
– Ой, батюшки, так вот квантиранта-то моего, немца, что пятого дня комнату у меня снял, как бишь его… этого… Франца-то заарестовали.
– Чего ты городишь-то? – махнула рукой Устинья.
– Вот те крест, – выпучила глаза Нюра, – леворверт нашли заряжаной, хвонарь – чтоб светить, письма какие-то. Шпиён говорят – вот как.
Макаровы досадливо переглянулись. Они знали, что Нюра любит бегать и разносить разные небылицы. Сами несколько раз ловились на её россказни.
– Ты говори толком, – сказал Макаров, – кто арестовал?
– Известно хто! – Нюра подняла вверх палец. – Жамдарны!
– Ну, а чего вдруг, нашкодил, что ли?
– Ой, милые, – Нюра быстро перевела взгляд с Романа на Устинью, опять на Романа, – так ведь война, с ерманцем…
13
в 1910 г.
14
варнак – распространённое в Зап. Сибири. Означает – неслух, лихой человек, тать.
15
«Драккары»(норв. Drakkar)
16
Чеба́к (сибрская плотва), рыба семейства карповых
17
(татарск. ) Темнохвойный лес на приречных участках таежной зоны Западной и Средней Сибири (с преобладанием пихты, кедра, ели).
18
возвышенности на севере Западной Сибири.
19
Древнейший тип храмов
20
«Штиглицкое сукно» – вид материи, известной на всю Россию, выпускавшейся Нарвской суконной мануфактурой А.Л. Штиглица с 1845г.