Читать книгу Не кормите и не трогайте пеликанов - Андрей Аствацатуров, А. А. Аствацатуров - Страница 4
Глава 2. Мертвые опаснее живых
ОглавлениеТуриста всегда легко различить. Даже в плотной сутолоке больших торговых центров, в больших густонаселенных городах с большим количеством улиц, проспектов, переулков, бульваров, площадей, памятников и музеев. Он отличается от нас, местных жителей. Ну, например, тем, что мы, местные жители, люди каждодневных городских забот, движемся по тротуарам обстоятельно, тяжело, словно тракторы, вспахивающие поля, словно танки, которые знают, куда ползти всей дивизией, куда стрелять и кого давить. А турист плывет по городу стремительно, легко, как лыжник по слаломной трассе, изящно огибая торговцев, попрошаек, полицейских, проституток, наркодилеров, делая немыслимые петли вокруг статуй, фонарей, памятников, обелисков. Турист скользит взглядом, телом, тенью по фасадам, по тротуарам, по набережным, по паркетным покрытиям музейных залов, по картинам старых мастеров. Он несется очертя голову – в поисках подлинного, истинного, сущностного, истинно сущностного, того, чего в его городе – да что там в городе! во всей его стране! – нет и в помине. Увидеть нечто, чего всем желается, притронуться к этому нечто, почувствовать, как оно, нечто, под взглядом, под ладонью, под ступней напряжется, выгнется и брызнет жизнью в возбужденное, уставшее от передвижений тело, – вот вожделенная туристическая цель.
Но тут далеко не все так просто. Туризм – это знает всякий – спорт командный. Одному здесь не место. Сразу – дисквалификация и, как говорится, всего хорошего: ваш результат засчитан не будет.
Здесь работает простая арифметика. Если ты один – то видишь всё. Ну или почти всё, что обозримо, что окружает, все контуры, все детали. Если вдвоем – то ровно вполовину того, что можешь видеть один, а если втроем – то треть. Увы, и это слишком много. Но когда толпа, когда хохочут и болтают, когда рассказывается свежий анекдот – окружающее, наносное исчезает, оставляя главное, вожделенное: Эйфелеву башню, Биг Бен, Эмпайр Стейт Билдинг, Джоконду, Стену плача, комнату смеха, Монблан, Аллею звезд, Оссу, Олимп, черный Пелион, бухту Афродиты, площадь Марка, собор Петра, собор Павла, собор Петра и Павла. Чем больше названий, тем действеннее и сильнее впечатление, и тут уж не уйти от преображения и воскресения. Все эти названия до́лжно соединить, как точки на карте. Достаешь карту, тройку, семерку, туз, ставишь крестик, маленькую бельевую метку.
Соединять метки линиями – одно удовольствие, и у тебя выходит твой собственный, горизонтальный пейзаж, ожившие плоскости, линии, прямоугольники и ромбы эвклидовой жизни. Ощущение такое, будто в кинотеатре с экрана прямо к тебе, сидящему в зале с попкорном и кока-колой, сходит красавица-актриса и…
– Милый, убери ты ее к черту, эту карту! – Катя морщится и ловким, выученным движением поправляет парик. В ее голосе раздражение и почему-то опять тревога. – Надоел уже… Ну в самом деле, ведь каждую минуту останавливаешься. Видишь, нас уже тут за сумасшедших принимают.
Делаю обиженное лицо:
– Почему за сумасшедших-то? Он просто хотел помочь…
Две минуты назад я достал карту, чтобы сориентироваться, и возле нас тотчас же оказался невысокий пожилой джентльмен.
– Молодые люди потерялись?
Дорогое клетчатое пальто. Очень короткое, как тут принято. Обвисший пеликаний подбородок. Над ним – сдержанная полуулыбка. В Лондоне – хотя из-за Кати я вижу только половину обозримого – все вокруг короткое, аккуратное, клетчатое и сдержанное: улицы, тротуары, куртки, пиджаки, панталоны, люди, их руки, их ноги, их пальцы, их носы, фасады домов, ограды. И повсюду мелькают такие же полуулыбки. Никакой хмурости навстречу тебе, как в России, никакого рта-до-ушей (Hi, dude![2]), как в скобарской Америке. Выражения землистых, типично хемпстедских лиц всегда спокойные, слегка отрешенные. Вокруг уголков рта – мелкие морщины. Голоса вкрадчивые, тихие.
“Богач… – еще подумал я. – Раз голос тихий – значит, богач. Деньги любят тишину. Витя, кстати, Катькин продюсер, никогда этого не понимал. А понимал бы – так лежал бы сейчас не в прозекторской с биркой на ноге, а в постели с Катькой”.
Я вежливо поблагодарил джентльмена, сказал, что все в порядке, что мы уже сами во всем разобрались. Тот церемонно поклонился (как это у них всегда получается?) и отошел. И даже не “отошел”, а скорее плавно “отодвинулся”, не сделав будто бы ни единого движения ногами.
– Давай, прячь уже карту и шевели ногами, – морщится Катя. – Пора уже двигать отсюда.
– А если потеряемся? – говорю. И тут же, который раз за день, чувствую, что говорю глупость. Катя в ответ зевает и, прикрыв рот ладонью, пожимает плечами:
– И что? Зато нас никто не найдет.
– Если потеряемся, – мой взгляд обводит крошечную площадь, – то начнут искать и обязательно найдут.
Над головой нервно вскрикивает чайка. Катя вздыхает и снова поправляет парик:
– Ты, мой милый, сегодня как-то особенно в ударе. Спрячь, пожалуйста, карту и не беси меня. Мы гуляем. Понятно? Просто гуляем…
Прячу карту в рюкзак, как велено. Ладно, нет проблем. Мы просто гуляем.
Над Хемпстедом густые, серые тучи. Дождь то начинает тихо накрапывать, то прекращается, словно захандривший маленький ребенок, который почему-то не решается громко и окончательно расплакаться.
– Хандришь, да? – спросил меня в тот раз пожилой дачный родственник. В то лето от меня ушла Джулия, и я сначала тосковал, как животное, лишенное регулярных совокуплений, а потом со мной сделалась депрессия. Совершенно незапланированно. Не хотелось ни пить, ни есть. Ничего не хотелось, даже жить. Тогда тоже было хмурое небо, затянутое тучами, и так же накрапывал дождь – стоял конец августа, сезон влажных циклонов. Я был в саду, курил неизвестно какую по счету сигарету и бесцельно разглядывал убогие колючие кусты, высаженные моей теткой. Мыслей не было. Хотелось покончить с собой, но я никак не мог решиться. И тут как из-под земли – этот дачный родственник. Подошел, встал рядом, тронул меня за рукав и, подмигнув, спросил:
– Хандришь, да?
Мне показалось, что я сплю, но почему-то стало легче.
– Пойди погуляй лучше, – посоветовал родственник и потрепал меня по плечу.
Значит, мы просто гуляем. Лабиринт здешних улиц, дорог, переулков равнодушно принимает нас в себя. Улицы спускаются, потом вдруг начинают медленно ползти вверх, загибаются, уходят в стороны, запутываясь, запутывая нас с Катей, переплетаясь, как тристановские аккорды в громоздких немецких операх, как щупальца осьминога или как морские чешуйчатые змеи из поэмы Кольриджа, решившие совокупиться. Старый мореход смотрел на них и возрождался к vita nuova[3]. А Тиресий не возродился. Но зато превратился в женщину. Почему нет? Тоже в своем роде vita nuova… У меня не получится ни того ни другого. Я не участник сейчас, а зритель, но зато свингер-пати остановили, и моя Катя со мной. Вот только надолго ли?
Мы просто гуляем… Пусть все, кто попадается нам навстречу, так думают. Просто гуляем, идем без карты, наугад, не прилагая никаких усилий, ни физических, ни умственных, совпадая с общим гулом Хемпстеда, словно ложимся в дрейф, как катера на Темзе, заглушившие моторы. Скользим мимо домов, стоящих порознь, мимо заборов, мимо щуплых деревьев, мимо невысоких уличных фонарей и пустых скамеек. Нас то и дело обгоняют плавно ползущие автомобили. Вот из-за угла ловко выплыл красный автобус и, тихо фыркнув, покатил прочь. Автомобилей и автобусов здесь явно больше, чем людей. Видимо, для того, чтобы туристы не отвлекались на себе подобных и смогли сполна насладиться здешними видами, которые их взгляд обнаруживает.
Витю-продюсера обнаружила утром домработница. Она, как обычно, пришла убирать, открыла дверь своим ключом. Еще удивилась, рассказывала мне Катя, непривычной тишине. Обычно в это время продюсер всегда уже был на ногах, носился по квартире с телефоном, ругаясь и выкрикивая угрозы. Домработница заглянула в спальню – Витя лежал на постели лицом вверх с закрытыми глазами, видимо, спал, она не решилась будить. Начала уборку с ванной, как обычно, потом перебралась на кухню, в коридор, в кабинет. Прошел час, другой. Заподозрив неладное, зашла, и тут поняла, что он не дышит. Скорая приехала через двадцать минут, а еще через десять минут появились оперативные сотрудники. Врач констатировал смерть. Диагноз – сердечная недостаточность. Кате домработница позвонила через час после того, как ее отпустили из милиции. А Катя тут же набрала меня…
– Может, он переутомился, этот твой Витя? – спросил я. Мы ехали в метро. Было полно народу; вагон раскачивался, как лодка на Темзе во время непогоды. Одна за другой мелькали скучные подземные платформы.
– Конечно, – Катя с фальшивой многозначительностью приоткрыла рот и помотала головой. Вокруг нас стоял шум. – Вот так взял ночью во сне переутомился, а с утра помер. Включи мозги! Да он здоров был как бык, в отличие, кстати, от тебя.
– Ну, может…
Поезд остановился. Крохотные двери разъехались в разные стороны, выпустили пассажиров на станцию, и в вагоне стало как будто просторнее. Потом снова кто-то зашел, какие-то люди, встали возле нас, заговорили. Механический голос громко объявил следующую станцию.
– Это классика криминала, пойми, – начала Катя, когда шум понемногу утих. – Сериалы смотреть надо чаще, понятно? Да и потом, там было за что.
Витя взял деньги на проведение международного музыкального фестиваля от наших и от французов, и ни с кем не захотел делиться.
– Там было столько… – Катя закатила глаза. – Что даже целой банде не украсть. Я как раз по этим делам в Париж полетела.
– Знаем мы, – сказал я, – твои парижские приключения.
– Жалко, – она будто не расслышала. – Слушай, давай выйдем на следующей? Витя был хороший… детей знаешь как любил.
Откуда-то доносится детский смех, хотя самих детей не видно. Где-то над головой истерично кричат чайки, с деревьев каркают вороны. Но пешеходов почти нет, и оттого все обозримое кажется пустынным. Ӧed und leer das Meer[4]. Но поскольку король Виктор умер, моя Белокурая Изольда все-таки приехала, и теперь мы вместе, и “просто гуляем”, а звуки сливаются в монотонный непрекращающийся гул, напоминающий дыхание морской равнины или тусклый голос прибоя. Почему-то начинает казаться, что, если убрать звуки автомобильной возни, смех детей, крики истеричных чаек и карканье воронов, – этот гул и это дыхание все равно останутся. 50 000 000 лет назад здесь плескалось море, и сероватый, серный, ватный известняк вокзала Ватерлоо до сих пор хранит отпечатки тех древних допотопных водорослей и морских чудовищ. Наверное, море снова возвращается и скоро сведет всю лондонскую жизнь на нет.
Катя вышагивает рядом в красном пальто. Под пальто – знакомое мне тело, волнующее, упругое, сильное. В глазах – ведьмино болото, в бедрах – простор, как в лондонских парках, на голове – черный парик. В руках наготове – крошечный японский зонтик-автомат, который стреляет глухим шлепком волны о камень. Вся в мыслях, словно меня тут нет, в заботах, ведомых только ей одной.
Нарочно отстаю, чтобы полюбоваться ею сзади.
– Может, покурим? Ты чего там застрял? – Катя поворачивается ко мне и указывает зонтиком на пустую, плоскую, без спинки, похожую на маленький плот скамейку, одиноко стоящую посреди тротуара.
– Давай…
– Слушай, – ехидно говорит она, пока мы направляемся к скамейке. – Все-таки дерьмовый у тебя английский, а? Ты с этим мужиком так ужасно разговаривал.
– Практики мало…
– На уровне “ху-ю”. Знаешь этот анекдот?
Киваю. Анекдот этот, с длинной советской бородой, я, конечно, знаю.
Кабинет, кожаные кресла, на стене – портрет Брежнева в орденах. Звонит телефон. Человек в двубортном костюме с обобщенными чертами лица снимает трубку и громко произносит:
– Ху ю?
Потом, помолчав, переспрашивает:
– Ху я? Ай эм рашн консул!
Не смешно, и вдобавок диссидентская клевета. Наши консулы и сейчас, и тогда чесали по-английски ничуть не хуже англичан.
Возле скамейки, куда мы направляемся, огромная урна, а в ней деловито ковыряется ворон. Заметив нас, ворон поднимает клюв, зачищает его о металлический край и тревожно каркает. Поворачиваюсь к Кате:
– Дурной знак…
– Ни-че-го, ни-ко-гда, – она решительно кивает головой. – Переживем.
Мимо проезжает, сверкнув фарами, фургон, разрисованный мебельной рекламой. Ворон, вторично каркнув, взмахивает крыльями и перемещается на дерево.
Тянет посидеть на скамейке и покурить, но очень не хочется, чтобы Катя тоже садилась. Хочется ею полюбоваться.
Помню, она рассказывала, что ехала в московском метро, все места были заняты, она стояла, а позади сидели два американца средних лет и громко болтали. Наверное, холеные, выбритые, в ярких спортивных куртках. Один вдруг посреди разговора произнес:
– Давай девушке уступим?
А второй:
– Слушай, мужик, а давай не будем? Лучше посидим – посмотрим на ее ножки.
Катя повернулась к ним, покачала головой и сказала:
– Мальчики, а давайте вы все-таки лучше встанете, а я сяду и сама посмотрю на ваши ножки.
Ну, те, конечно, по ее словам, сразу вскочили, покраснели, принялись извиняться, упрашивать сесть. Ага, как же… Уступят они тебе место.
Садимся, закуриваем. Молча разглядываем медленную автомобильную возню. Меня начинает раскачивать, как на волнах, клонить в сон.
– Интересно, – говорю я, чтобы не заснуть, – а где сейчас Сидоров? Как ты думаешь?
– Фиг его знает, – пожимает плечами Катя. – Наверное, на дно залёг. Где-нибудь в Брюгге. Или в том же Копенгагене.
Вечером я лежал на кровати, словно на дне лодки, разомлевший после морской ресторанной еды, и в полудреме смотрел телевизор. Катя принимала душ. Нам достался номер в отеле эпохи славной революции, причем очень тесный номер. Английские протестанты тех лет – не испанские католики с их размахом. Они проявляли удивительное внимание к пространству, и каждый сантиметр у них был на учете.
В нашем протестантском номере было тесно, как на подводной лодке. Здесь едва помещалась двуспальная кровать с высокой резной спинкой – образец сдержанности и целеустремленности, два легких кремовых кресла с обшарпанными подлокотниками и круглая тумбочка-поплавок. Аккуратно встроенный в стену шкаф с двумя отделениями, по-видимому, предназначался для одежды. Окно, крошечное, как иллюминатор, находилось на уровне пояса.
По телевизору показывали самые свежие европейские новости. Двое ведущих обобщенного вида сидели за длинным столом на фоне голубого экрана. Седовласый молодящийся мужчина и девушка. Я даже запомнил, как их зовут, потому что они все время называли друг друга по именам. То и дело слышалось: Джон? Элизабет? Джон? Элизабет? Джон? Элизабет? Это было похоже не на новости, а на игру в теннис, которую англичане так любят. Джон – Элизабет, Джон – Элизабет…
Седовласый мужчина Джон объявил, что страны Скандинавии собираются ужесточить законы в отношении нелегальных иммигрантов. Особенно из бывших стран Советского Союза. Я поднял пульт и сделал погромче.
– Иммигранты, – развивал свою мысль ведущий, энергично жестикулируя, – сделались серьезной проблемой для стран Скандинавии. Они отказываются жить на островах, где им предписано, самовольно покидают построенные для них лагеря, занимаются бродяжничеством, воровством, наркоторговлей. Элизабет?
– Интерпол, – звонким голосом включилась девушка, – разыскивает Евгения Сидорова, русского по происхождению, проживавшего до недавнего времени на территории Эстонии и имеющего паспорт иностранного гражданина.
“Ага, – подумал я. – Русский, проживает в Эстонии и при этом не является ее гражданином. Скоро мы все такими станем. Как у Элиота: я не русская, родом из Литвы, чистокровная немка”.
На экране появилась фотография молодого мужчины. Спутанные волосы, тяжелый выпуклый лоб, умные разнесенные по краям лица глаза, в которых светилась какая-то упрямая мысль. Он не был похож на преступника. Скорее – на поэта или художника.
– Чего это ты тут смотришь? – Катя присела рядом на край кровати и встряхнула мокрой головой. На ней был белый гостиничный халат, очень короткий.
– Да вот… – сказал я. Ее голые ноги в мелких каплях воды меня отвлекали. – Сидорова вон ищут.
– Понятно, – засмеялась она. – А Иванова с Петровым уже разыскали, да?
“Не смешно”, – подумал я, но вслух этого не сказал, а, наоборот, заискивающе хихикнул.
Ведущая Элизабет тем временем сообщила, что Сидоров, который разыскивается эстонскими властями за экономические преступления, был арестован полицией Дании, но вчера ему удалось бежать из-под стражи.
– Милый! – позвала Катя. Я повернул к ней голову. – Я хочу тебя!
– Что ты хочешь? – я не сразу понял. Все мои мысли в этот момент занимал Сидоров. Известие, что ему удалось сбежать из датской тюрьмы, почему-то привело меня в хорошее настроение. – Ну Катя!
– Что “ну Катя, ну Катя”! – Она погладила себя по ноге и, внимательно глядя мне в глаза, принялась развязывать пояс на халате. Я слегка отодвинулся.
Катя сбросила халат, осталась в одном белье и с ногами забралась на постель. Я нажал кнопку на пульте. Изображение исчезло, и в комнате воцарилась тишина. Было слышно, как в душевой кабине капает вода. Катя потянулась обеими руками за спину, и через секунду мне в физиономию полетел ее лифчик.
– Иди ко мне!
Когда Катя голая, или почти голая, я теряю всякую способность соображать. Я ищу мысль, за которую можно было бы зацепиться, но мысль рвется, теряется, уступает дорогу вожделению. Все в этой жизни кого-то вожделеют, кого-то ищут, но для общего замысла будет лучше, если никого не найдут. Полиция ищет Сидорова, Катю ищут бандиты, меня разыскивает деканат. Поиск и вожделение, безудержные, жадные, распадаются на великое множество электрических вспышек. Эта женщина, Екатерина Федоровна, Катя, исчезает, но каждая ее часть остается, просыпается к собственной новой жизни и почему-то начинает двигаться, дышать, возбуждаться совершенно самостоятельно, отдельно от всех других. Разглаженные губы как будто не знают о больших крепких грудях, которые вроде как теперь уже не знакомы с загорелой спиной, с ярко-красными ногтями, с глазами болотной ведьмы, совершенно не догадывающимися, что где-то внизу есть сильные прохладные ноги и аккуратный разрез между ними.
– Чё замолчал сразу? – раздался в тишине Катин голос, теперь уже тихий, вкрадчивый. – Я же накосячила – с меня отработка.
По спине ледяными крошками пробежал озноб. За дверью послышались шаги, а потом раздался сердитый детский плач.
– Хватит, – я придвинулся к ней.
– Ну, прости меня, слышишь? Простишь? Тебе нравится?
Холодные тонкие пальцы с длинными красными ногтями приятно скользнули в моих волосах, а на лице Кати застыла полуулыбка. Мягкая, немного насмешливая и покровительственная. Так обычно улыбаются англичане и учительницы младших классов. Раньше Катя еще вдобавок кивала.
– Прости, старая привычка, – сказала она мне однажды. – Еще с прежней жизни в ресторане.
Предметы в комнате, кровать, кресла, тумбочка, постельное белье – все вдруг вздохнуло, размякло, поплыло, стало растворяться. Осталось лишь тихое движение, покачивание на морских волнах прибоя, взбивающего пену. И никаких чувств – лишь электрические вспышки, одна за другой, и усталость в нервных, слабых руках.
– Думай обо мне… – тихо пропели ее губы и прикоснулись к моей щеке.
Катя прижимается ко мне.
– Ты какой-то вялый сегодня… Не выспался, что ли?
– С тобой выспишься, – я бросаю окурок в урну и промахиваюсь. Окурок шлепается на тротуар.
– Подбери, – показывает зонтиком Катя, поднимаясь со скамейки. – Видишь, как у них тут все чисто.
Вижу.
– Милый, вставай, пойдем погуляем. Хватит уже сидеть, толстожопить. Подбери окурок, говорю.
Нет проблем, подберу. Какая-то в ней нервозность с утра. И чего ей сегодня неймется?
– Да ладно тебе. Всего-то на минуту присели.
Я вдруг ловлю себя на странном ощущении, будто мы и впрямь провели тут не пять минут, а часы, дни, годы. Присев на скамейку, мы не выпали из жизни, но опустились на дно, а жизнь дрейфует у нас над головой, раскачивая ветром деревья, бесцельно гоняя туда-сюда приливами и отливами автомобили, автобусы, мотоциклы. В России, как сказал один писатель, время словно налипает. А тут, в Хемпстеде, оно, напротив, расслаивается, утекает в разные стороны, то замедляя свой ход, то ускоряясь. Здешний Бог – это не Бог пространства, как у нас, а Бог времени, или даже само Время, дрейф сущего, постоянная смена караула у Букингемского дворца. Впрочем, похоже, дома́ в Хемпстеде делают вид, что совершенно не замечают времени. Как это по-человечески! Совершенно в духе Шекспира и Уэбстера. Если быстро идешь, каменная плотность домов может вдруг показаться обманной. Совсем как Катины вывороченные губы или большие полукружья в ее декольте, которые разрешается трогать только на 23 Февраля. Вот аккуратный дом с трубами, торчащими на крыше. Взгляд пешехода, случайного туриста, ищет повторения и находит – вот еще один дом, совершенно другой, но точно такой же; вот – третий, вот – четвертый, пятый. Окна везде занавешены, аккуратные дворики пусты.
– Мне кажется, здесь давно никто уже не живет, – говорит Катя. Она щелкает языком и встряхивает головой.
В самую точку! Я не знаю почему, но ее мысли всегда совпадают с моими. Кажется, что перед нами полые стены, за которыми ничего нет, и они поставлены тут с одной-единственной целью – утвердить царство человека если не навсегда, то хотя бы надолго. Мы отказались от сущности ради существования, ради того, чтобы утвердиться, сделались несовершенными, хрупкими, силиконовыми. А потом и вовсе превратились в обозначения. Но, возможно, теперь, став обозначениями, мы никогда не умрем и обретем жизнь вечную?
Если замедлить шаг, то Хемпстед обретает плоть и тяжесть, словно дарит ощущение возделанной земли, отвергнувшей небо и восславившей умеренность и строгий расчет. Неудивительно, что Катя, придуманная сверху донизу пластическим хирургом, выбрала именно это место.
Дома́ здесь не слишком высокие и не слишком низкие. Не слишком узкие и нельзя сказать, что широкие. Не то чтобы новые, но старыми их тоже не назовешь. Чичиковы от архитектуры. Возведение этих построек вряд ли наделало в истории градостроительства много шуму. Они стоят аккуратно, скромно, по раздельности, вольно, как корабли на рейде, иногда на центральных дорогах – вместе, прилипнув друг к другу, но все равно сохраняя независимость, словно старые морские крепости, готовые выдержать длительную осаду.
Пешеходы и автомобили им глубоко безразличны. Им нет дела ни до чего и ни до кого. Если остановиться, то различишь в этих бурых, вспучившихся эркерами фасадах едва заметное движение волны.
У меня в кармане начинает звонить телефон.
– Это Гвоздев, – в трубке пьяный, поплывший голос.
– Ну чего тебе? – говорю недовольно. – Чё ты снова вынырнул?
– Смотри – церковь! – Катя легонько толкает меня в бок. – Давай зайдем, а? Это кто, кстати, звонит?
– Мы с Элкой… короче… в гости тебя хотели позвать. Я… короче… хочу это… извиниться.
Мимо нас стремительно, с оглушительным треском проносится мотоцикл. Я успеваю разглядеть мужчину, крупного, бородатого, в черной кожаной куртке, и прижавшуюся к нему сзади всей своей молодостью и силой стройную девушку в синих вытертых джинсах. Мотоцикл резко поворачивает за угол, оставляя в воздухе небольшое облако.
– Короче, мы тебя ждем! – объявляет Гвоздев.
– Иди к черту! – я даю отбой и возвращаю телефон обратно в карман.
Катя останавливается и качает головой, словно не может поверить:
– Ты совсем сдурел? Перед церковью… Кто это был-то?
– Да неважно…
– Что неважно? Кто был, говорю?
– Ну, Гвоздев.
– А… ладно тогда. Давай зайдем, а? У нас еще есть немного времени.
Странно, мне казалось, чего-чего, а времени у нас полно. Желудок начинает слабо покалывать неприятным предчувствием.
– Слушай, – она задирает голову вверх, шлепает меня тыльной стороной ладони по плечу и показывает куда-то наверх. – А почему у них такие церкви?
– Какие?
– Ну такие… как шприцы.
– Готические, что ли?
– Ну да… наверное… – Катя, подавив зевок, зажмуривается и прикрывает рот ладонью.
(“Наверное. Учиться надо было, книжки читать, а не вертеть бедрами по ночам. Наверное!”)
– Не знаю, – говорю. – Может, чтобы небо уколоть в грудь, упрекнуть его в пустоте.
Катя убирает руку ото рта и укоризненно на меня смотрит.
– Дурак! Я – серьезно…
– И я – серьезно. Есть даже такие стихи про готический собор: неба пустую грудь тонкой иглою рань.
Мы останавливаемся почти у входа, задираем вместе головы и смотрим на башню.
– Катя, я, если честно, понятия не имею. Думаю, это типа божественный свет, расходящийся вниз с неба.
Какая, впрочем, разница? Эти кирпичные помещения – давно уже не церкви. Их большей частью переделали в детские сады, начальные школы, концертные залы. Оно и понятно: англичане испокон веков не слишком полагались на Бога. Всё больше – на деловых партнеров или на финансовое законодательство. Но еще чаще – на себя.
Взять хотя бы Джека Шеппарда, который сбегал из всех тюрем, куда его запихивали. Оковы, каменные стены, решетки, замки на дубовых дверях нисколько его не смущали.
Когда Шеппарда поймали в последний раз, священник зашел в его камеру и провозгласил:
– Сын мой, я принес тебе слово Божие! Оно тебя спасет!
– Святой отец, сейчас меня спасет только напильник, – усмехнулся Шеппард. Он был крепко прикован к полу тяжелой цепью. – Вы напильник случайно не захватили?
Нет, напильник священник не захватил. Только прыщи и слово Божье. Шеппард шумно вздохнул:
– Значит, опять придется возиться.
Через час после ухода священника Шеппард уже разбирал потолок в своей камере, а еще через полтора часа вылез на крышу. И тут он вспомнил, что оставил в камере чудесное одеяло, полез обратно и тотчас был снова схвачен. А вот Сидоров молодец, подумал я, не стал возвращаться. Уповать на Бога, конечно, нельзя, но искушать его тоже не стоит. Из тюрьмы надо бежать безоглядно. А Дания – тюрьма. Как, впрочем, и весь остальной мир.
Шеппард и Сидоров – оба из нового времени. А прежде в Лондоне церквей было много и отовсюду доносился мерный колокольный звон, отбивавший часы. Тяжелые железные круги носились по воздуху, катились с крыш, ударялись о деревянные стены и мостовые, подпрыгивали, застревали в деревьях. Колокольный звон напоминал о том, что земное время – несовершенное отражение времени божественного. Звонари даже соревновались, кто грянет громче, а короли и королевы их в этом поощряли. Мол, ежели звонят-откройте-дверь, значит в стране все в порядке, достаток и процветание.
Потом церкви, аббатства, приделы разграбили, растащили, пожгли. А те, что остались, на долгие годы превратили в плотницкие, в мастерские, в склады, в сараи, в теннисные корты. Колокола сняли и переплавили. Их музыка ушла. Остался лишь шум торговой сутолоки, скрип телег да крики ночных сторожей. Именно тогда, когда история сделалась тенью человека, взяла костыли и захромала, стал слышен этот неумолимый монотонный гул. Ха! Этот историк, отнявший у меня Джулию… Он ведь тоже теперь хромой и передвигается на костылях. Но зато – какой успех!
Я придерживаю тяжелую дубовую дверь и пропускаю Катю вперед под стрельчатые своды, напоминающие перевернутые пустые воздушные корабли. Внутри – полумрак, и свет едва проникает сквозь витражи в узких вытянутых окнах. Тихо, как на дне морском. Не слышно орга́на, гимнов, священника, не видно матросов, прихожан, джентльменов, дам, нянь с детьми.
Сбоку раздается осторожный шорох, заставляющий вздрогнуть и обернуться. Из полутемной ниши выскальзывает пожилой африканец. Внезапно, как выпорхнувшая из лесной чащи птица. Он идет, прихрамывая, прямиком ко мне, улыбаясь, показывая ровные белые зубы, и, подойдя, протягивает тоненькую брошюрку. Я благодарю испуганным кивком и, взяв брошюру, поспешно отступаю, почти отскакиваю туда, где стоит Катя. Звать ее как-то неловко, не хочется осквернять тишину; хотя кому тут можно помешать?
– Чё это? – Катя щурит взгляд и вопросительно поднимает подбородок.
– Не знаю…
На обложке крупным шрифтом слова:
BE RECONCILED TO GOD![5]
– Чушь! – морщится Катя. Она подносит ладони ко рту и дышит на них. – Выкинь!
– Руки замерзли?
В самом деле, думаю, если Бог – это время, то как можно примириться со временем, с его ходом, с тем, что постепенно куда-то девается: не слышно капитана, не видно матросов… Человек ведь и задуман в этой непримиримости.
Катя смотрит на часы.
– Всё, милый, пора. Время вышло. Пошли обедать.
Я оборачиваюсь. Африканца нигде не видно.
– Ну так вот, значит… А потом выясняется, что эта Ребекка, бывшая хозяйка, – редкая тварь, понимаешь? Стерва…
– Салфетку передай, пожалуйста, – говорит Катя. – Ага… И вина… можешь налить?
Мы сидим в кафе, и я вот уже, наверное, минут десять пересказываю Кате сюжет романа Дафны дю Морье. На улице промозгло. Капает дождь, а здесь тепло и сухо. Правда, по-британски. То есть на самом деле сыро и тесно. Резные деревянные столики, старые кресла с большими подлокотниками, на стенах – начищенные до блеска бронзовые канделябры, в центре у стены – большой камин, сложенный из красного кирпича. Все основательное, спокойное, знающее себе цену, напоминающее о величии империи.
Бережно провожая нас с Катей к столику, менеджер ресторана деликатно поинтересовался, читают ли в России так же много, как прежде, при коммунистах. Я кивнул, сказал, что читают, что такие привычки вытравить не так-то просто. Катя только усмехнулась. Тогда менеджер, видимо, удовлетворившись ответом, сообщил, что Хемпстед – очень литературный район, и здесь, буквально за углом, жила Дафна дю Морье.
– Это еще кто? – спросила Катя, поморщившись. По недовольному тону и по выражению лица я понял: Катю вытащили из ее мыслей, и ей это неприятно. Сейчас я рассказываю про знаменитый роман Дафны дю Морье, перебирая как четки эти слипшиеся в нем жанры, которые там тянутся друг за другом неразрывно, как вагоны современных экспрессов. Ребекка. Живые и мертвые. Мы и они не так уж разделены. И живые чаще бывают безобиднее мертвых. Убитая достучалась до него с того света. Пока я рассказываю, вспоминая подробности, добавляя что-то от себя, Катя рассеянно ковыряется вилкой в салате и поминутно оборачивается на дверь.
– Тебе неинтересно?
– Нет, что ты! – она поправляет браслет на левой руке и смотрит на часы.
Громко звенит колокольчик, и тут же откуда-то сзади раздается высокий мужской голос:
– Екатерина Федоровна!
Мы оборачиваемся. У дверей стоит мужчина спортивного вида, средних лет. Он коротко бросает что-то по-английски официанту и, следуя его указаниям, спортивной походкой направляется через весь зал к нашему столику, на ходу расстегивая короткое синее пальто.
– Привет, – Катя встает навстречу и, широко улыбаясь, механически подставляет ему щеку для поцелуя.
– Молодец, что перезвонила. Я присяду? – Прикасается губами к ее щеке, снимает пальто, разматывает красный клетчатый шарф, передает их подоспевшему официанту. Потом небрежно кивает головой в мою сторону. – Это кто с тобой?
Катя опускается на стул, как будто не услышав его вопроса.
– Чудесно выглядишь! – говорит он, сдержанно улыбаясь.
– Ага, ты тоже…
Про них, про обоих, думаю я, и впрямь можно сказать, что они оба “чудесно выглядят”, в отличие от меня. Катя – посвежевшая после недавних пластических подтяжек, и этот – с ровным загаром из солярия, аккуратной щетиной и приветливым выражением на физиономии. А я, видимо, сижу тут лишним.
– Ты откуда сам? – он с любопытством поворачивается ко мне.
– Из Ленинграда, – отвечаю я, чуть помедлив.
– А, – он понимающе кивает и покровительственно подмигивает. – Значит, за “Зенит” болеешь, да? Ленинградский наш “Зенит” был когда-то знаменит? Да?
Я беспомощно смотрю на Катю.
– Слышь, пациент, – Катя приходит мне на помощь. – Какой еще “Зенит”? Ты сам болеешь. Он – профессор, понял?
– И что? – он добродушно смеется. – Профессора что, теперь у вас там футбол не смотрят? Да? Игорь!
Он протягивает мне руку.
– Игорь? А вы случайно не Игорь?.. – я называю фамилию известного футболиста.
– Случайно – да, – смеется, широко открыв рот. Обнажаются ровные белые зубы.
– Ух ты!
Этот Игорь лет десять назад играл за сборную России по футболу. Играл очень хорошо. Потом был скандал, и его имя всплыло с связи с делом одного криминального авторитета, который тогда курировал спорт, “Мухи”, Сергея Мухина. Этого Мухина убили в конце девяностых в Бангкоке. Помню, в каком-то таблоиде тогда появилась статья “Муху прихлопнули, но дело его живет”. Игорь тогда выкрутился, спешно покинул страну, подписал контракт с английским клубом.
– А вы… ты… еще играете? – спрашиваю.
– Какое там… – он смеется и бросает добродушный взгляд на Катю. – Смешной у тебя парень. Играю? Вишь, седой уже весь…
– Так… – Катя натянуто улыбается и произносит сквозь зубы: – Милый, пойди, пожалуйста, погуляй, ладно? Нам тут с футболистом потолковать надо.
На лице “футболиста” расплывается любезная полуулыбка – как все-таки Англия быстро меняет людей:
– Минут на десять, братан, да?
– На полчаса, братан, – хмуро уточняет Катя. – Погуляй тут рядом. Дождь вроде перестал? Ты мне про эту, как ее, Дафну потом дорасскажешь, ладно?
Одевшись, выхожу в этот непрекращающийся морской гул, в дождливую сырость. Куда тут можно пойти? Я даже не помню, в какой стороне гостиница. Главное – не потеряться в этом извилистом, насквозь промытом дождем лабиринте. Иду наугад, гуляю, стараясь ни о чем не думать. Если так долго идти, отключив мысли и чувства, то кажется, что окружающие предметы за тобой наблюдают. Вон – красный особняк, он косится из-за забора спесиво и подозрительно. У ограды из земли наружу высунулся черный валун, высунулся безо всякой цели, так, из чистого любопытства, поглазеть на туриста. Вон на углу, прислонившись к фонарю, отдыхает велосипед, равнодушно устремив на меня единственный глаз фары. Вон впереди огромное дерево опасно раскачивается в церемонном приветствии. Назойливей всех асфальт. Плотный, ровный, он тянется за тобой, пружиня, подталкивая вверх, словно стараясь выпроводить вон.
Есть время снаружи, отзывающееся мерным гулом, оно же – время внутри тебя. И еще есть нелепость этих случайных предметов, домов, валунов, фонарей, деревьев, автомобилей, выглядывающих из общего потока.
Под козырьком мясной лавки я застываю. Это стоит видеть… Зрелище, достойное таланта малых голландцев, чья фантазия, не осмелившаяся устремиться в небеса, была прикована ко всему земному – к мясу, винограду, свежепойманной рыбе. За стеклом – высокая пирамида, выложенная из красных мясных подков, выпиленных из тел четвероногих. Шедевр говяжьей геометрии.
Все подковы одинаковы, видно, их вымеряли аккуратно, с чисто английским педантизмом, со знанием мясного дела. Внутри магазина за прилавком строгая худая женщина. Старомодные очки в роговой оправе и белый халат. Похожа на квалифицированного хирурга, даже сейчас, когда заворачивает пожилому мужчине сардельки. Точные выверенные движения. Руки в белых резиновых перчатках.
А ведь прежде в этих лавках царила дикость. Мясники огрызались, кидались с кулаками на покупателей, подстерегали конкурентов в темных переулках, чтоб перерезать им горло. А потом, как дети, шарахались от каждой тени, боялись, что те, убитые, восстанут из гробов. Средневековые лондонские хроники утверждают, что бо́льшая часть преступлений в столице совершалась мясниками. Видимо, их возбуждал бурый цвет, цвет крови и мяса.
Позади раздается резкий звук клаксона. Я вздрагиваю и испуганно оборачиваюсь. Водитель за рулем фургона, он же мясник, сердитым жестом приказывает мне отойти – я загораживаю ему подъезд к магазину. Отхожу в сторону. Мало ли что у этого мясника в голове – мне тут лишних проблем не нужно. Вот Гвоздев бы на моем месте так бы де́ла не оставил.
Помню, однажды Гвоздев накинулся на такого водителя, который со всей дури нам просигналил в спину. Дело было на пешеходной линии Васильевского. Я даже вмешаться не успел. Гвоздев выволок его из машины и принялся зверски избивать, руками и ногами.
– Сука! – кричал он, нанося удары. – Купи себе правила дорожного движения! Это пешеходная зона, понял?! По ней ходят пешеходы!!! Слыхал про таких?! Это те лохи, у кого нет машин!!! Понял?! Повтори!!!
Но водитель уже ничего не мог повторить. Ему повезло – он почти сразу отключился. Помню, мы рванули в ближайшую подворотню, а потом еще час отсиживались в каком-то грязном подъезде, где пахло кошачьей мочой.
Гвоздев выговаривал мне за трусость:
– Ты должен был мне помочь!
– Но как? – оправдывался я. – Он же почти сразу вырубился.
– Все равно, – упорствовал Гвоздев. – Ты мог бы из солидарности хотя бы поссать на него. Я бы тогда не чувствовал себя так одиноко.
Дальше мы пили водку в дешевой забегаловке на Петроградке и закусывали шпротным паштетом – Гвоздев сказал, что нужно снять стресс. Водка шла легко, а паштет, напротив, никак не лез в горло – вкус у него был отвратительный. Помню, про этот шпротный паштет Гвоздев тут же сочинил стихотворение: “Паштет шпротный, / Он же – рвотный”.
А вот что было потом, я, откровенно говоря, помню смутно. Закрывалось метро, я боялся опоздать и еще боялся, что меня туда пьяного не пустят.
– Соберись! – внушал мне Гвоздев. – Зайдешь – и сразу дуй к турникетам, пока не остановили. Держи! Вот тебе жетон. Главное – не промахнись, когда будешь совать в автомат.
Я все сделал, как надо. И даже жетон опустил, куда положено. Но у самого эскалатора мне перегородил дорогу крупный пожилой мужчина в синей форме.
– Это ж надо, молодой человек, так напиться! – огорченно произнес он.
– А что… случилось? – говорить мне было трудно. Все силы уходили на то, чтобы поддерживать равновесие. Он грустно покачал головой:
– Хабарик-то уж можно было выкинуть?
И тут только я заметил, что держу сигарету, которой меня на прощание угостил Гвоздев.
Закуриваю, смотрю на сигарету, зажатую пальцами правой руки, – и тут только меня осеняет: “Она его любовница! Катя и этот футболист – любовники!” Воспоминания о Гвоздеве сдувает, как сигаретный пепел. Ну конечно! Как он со мной разговаривал! Так вальяжно, покровительственно, словно одолжение делал. И она с ним очень уж по-свойски… И смотрела на него: так смотрят на остатки ужина и на бывших. Всё понятно… Я надоел ей своими жалобами, своей ревностью, вот она позвонила бывшему и… О’кей… так даже лучше. Свалю в Париж, к Гвоздевым. Заодно схожу в Помпиду. В любом случае сейчас надо вернуться в ресторан. Они, пока меня нет, наверное, уже целуются. Если они вообще там… Черт! Один в городе, без вещей, без денег, без друзей…
Когда я захожу, вернее забегаю, в ресторан, бывший игрок сборной России по футболу и Катя сидят ровно так же, как я их оставил – напротив друг друга. Присаживаюсь на свое место.
– Ваши полчаса, – говорю, – уже прошли.
Замолкают. Футболист приветливо улыбается, поднимает голову и начинает разглядывать потолок, а Катя принимается сосредоточенно, резкими движениями разрезать стейк. Видно, его только что принесли. Из надрезов сочится кровь, смешиваясь с бурым соусом. Словно прошлое с усилием прокладывает себе путь, выбираясь наружу из-под власти ничего не стоящего безмятежного настоящего.
– Короче так… – глядя в тарелку, говорит Катя. – Витины косяки – это Витины косяки. Так и передай этим уродам.
– Хорошо, – футболист смущенно улыбается, пожимает плечами и откидывается на спинку стула. – Но они хотят поговорить, понимаешь? Имеют право. Если у тебя что-то застряло – лучше верни по-хорошему.
– Ага, – участливо кивает Катя. – Разбежалась со всех ног. И волосы по ветру.
– А вот хамить, Кать, не надо…
– Я вам не мешаю? – говорю.
– Ты же знаешь, я всегда тебе помогаю, – говорит футболист, садясь к ней вполоборота и не обращая на меня никакого внимания. Улыбка на его лице пропадает. – Между прочим, все уже знают, что ты здесь. Господи! Нашли, где поселиться! Тут же всё как на ладони.
Он поворачивается к столу, и его широкая ладонь резко опускается на скатерть с тяжелым стуком. Рядом с нашим столиком тут же вырастает официант:
– Desserts?
– Ноу! – резко отвечает Катя, не поднимая взгляда, и официант исчезает так же внезапно, как появился.
– Вы вообще о чем думали?! – начинает заводиться футболист. – Могли бы просто…
– Так, ладно! – отвечает Катя неожиданно громко. Она поднимается со своего места и встает во весь рост. – Знаешь что? А ну-ка доставай телефон!
– Чего?
– Ничего! И ты тоже! – Катя поворачивается ко мне.
– Я-то, – говорю, – тут при чем?
– Делайте оба чего сказано!
Мы с футболистом обиженно достаем телефоны.
– Так, мальчики… достали? Супер! А теперь удалите-ка мой номер! Оба! Чтоб я видела! Ага… вот так. Молодцы! – Она садится обратно, берет в руки вилку и нож и снова принимается за стейк.
Футболист сует телефон в карман, поднимается, снимает пальто с вешалки, влезает в рукава, потом медленно, не сводя глаз с Кати, застегивает пуговицы, одну за другой. Укоризненно качает головой.
– Мое дело – предупредить, – произносит он наконец. На его загорелом лице снова появляется прежняя улыбка. Катя ставит локти на стол и соединяет вертикально ладони, подперев большими пальцами подбородок.
– Спасибо, дорогой…
– Ладно, – вяло улыбается он. – Когда теперь увидимся-то?
– Увидимся… – Катя опускает левую руку, отводит правую от лица и быстро перебирает пальцами в знак прощания.
– Тогда пока, ребята! Бай! – он разворачивается и идет к выходу.
– И тебе – бай, – произносит Катя, но почему-то еле слышно, словно обращаясь к самой себе.
Всю дорогу обратно до отеля мы оба молчим. Заходим в номер. Я снимаю куртку, встряхиваю ее, сбрасываю ботинки. Катя сразу же берет пульт, включает телевизор и как есть, не раздевшись, прямо в уличных туфлях падает спиной на постель. Некоторое время лежит молча, а потом вдруг сообщает:
– Завтра же переезжаем в район Виктории!
– Катя, а зачем тебе было нужно, чтобы я удалил твой номер?
Молчит. Стряхивает на пол туфли. Растопыривает пальцы на левой руке и начинает внимательно разглядывать ногти. Они длинные и ярко-красные.
– Катя?
– Есть такая пословица, милый: меньше будешь знать – дольше проживешь.
По телевизору идут европейские новости. Такое впечатление, что они тут идут круглые сутки. На экране – центральные улицы Барселоны: толпы людей шагают колоннами, размахивают каталонскими флагами и что-то хором кричат. В различных регионах европейских стран, комментирует ведущий, отмечается рост сепаратистских настроений.
– Тебе что-то угрожает?
Она вздыхает, неопределенно кивает и начинает переключать каналы.
– Это все из-за Витиных денег?
– Да… из-за Витиных денег, – отзывается она.
Дю Морье, как видно, была права: мертвые куда опаснее живых.
– Может, лучше отдать?
– Заткнись!
Мне становится не по себе. Опускаюсь в кресло. Доигрался! Это только со мной такое бывает: приехал в Европу – и тут же угодил в какие-то русские разборки. Теперь вместо несостоявшегося психологического романа будут детективные догонялки. Надо поскорей отсюда сматываться. Пусть сама выплывает. Я ей не нянька, в конце концов. Таскается, понимаешь, везде, по парижам, трахается направо-налево, а у меня проблемы!
– Что-то, – говорю, – Гвоздев твой давно не звонил, а?
Катя поворачивает голову и смотрит на меня с нескрываемым презрением.
– Катя?! – я повышаю голос. – Чё вообще происходит?!
Она выключает телевизор, вздыхает и отворачивается.
– Знаешь что? – говорю. – Мне все это осточертело! Слышишь?! Эти тайны! Этот твой… Откуда этот хмырь вообще взялся?! Ты с ним что, трахалась?!
Катя ложится на бок, подпирает рукой подбородок и начинает разглядывать меня с интересом.
– Какой еще хмырь?
– Футболист этот… – прежняя решимость меня покидает.
– Мне надо…
– А мне плевать, – огрызаюсь я на всякий случай, – что тебе там надо!
Катя поднимается и смотрит на меня в упор.
– Ну чего ты разорался ни с того ни с сего?
– Это я разорался?
– Ну не я же… – Катя вздыхает, снова опускается на кровать, подкладывает ладони под голову и закрывает глаза.
– Катя!
– Ну что? Что ты хочешь? Ты же… ты же ничего не знаешь. – Катя открывает глаза и поворачивается ко мне. – Обидно, да? Облом-то какой! Мальчику подарили куклу из магазина “Сексуальный кролик” – чтобы поиграться, а она сломалась! – Катя подносит к правому виску указательный палец с длинным ярко-красным ногтем и спускает воображаемый курок. – А ты, дорогой, вообще в курсе, что у меня есть дочь?!
– Как дочь?
– Ой, – она морщится. – Давай только, милый, без этого, без соплей. Давай ты лучше мне про мою задницу опять расскажешь – у тебя хорошо получается…
– Как дочь? – я поднимаюсь с кресла и очумело смотрю на нее. – А чего ты раньше-то не говорила?
– Ой, ну можно подумать, тебе интересно…
– И где она сейчас?
– Какая разница? У матери!
Я беру в руки пульт, включаю телевизор и сажусь обратно. На канале – очередной раз одна и та же реклама кредитной карты. Мол, пользуйтесь, иначе потеряете контроль над временем и пространством. Как будто с картой мы и в самом деле этот контроль сохраним.
Маленький белый мальчик заходит в зоомагазин; пожилой черный продавец выносит клетку с двумя кроликами, ставит ее на прилавок и торжественно открывает. Кролики поочередно вылезают наружу. Мальчик осторожно гладит сначала одного, потом другого и, порывшись в кармане, протягивает продавцу купюру. Черный продавец долго, сосредоточенно ее изучает, подносит на свет: не фальшивая ли? Видимо, он подслеповат. На прилавке тем временем оказывается уже три кролика. Черный продавец неспешными движениями открывает ящик кассы, смотрит туда, а потом поднимает глаза на ребенка. Его взгляд исполнен такой мудрости, такого величия, что, кажется, он сейчас процитирует книгу пророка Иезекииля.
– Сдачи нет! – произносит он, наконец поворачивается и ковыляющей походкой отправляется вглубь магазина, искать, по всей видимости, сдачу где-то там.
– А мать где?
– Чего пристал, а?! – Катя приподнимает голову и сердито на меня смотрит. – Дома, где ж еще? Я им деньги пересылаю.
Она откидывается обратно на спину и закрывает глаза. Снова показывают прилавок – кроликов уже пятеро. Проходит время. Мальчик терпеливо ждет. Попеременно показывают то его, то прилавок, где кроликов с каждой минутой становится все больше. Их столько, что они уже не помещаются на прилавке и спрыгивают на пол.
– Я устала, – грустно произносит Катя.
Черный продавец чем-то гремит в подсобке. Мальчик возле прилавка ковыряется в носу. Кролики нервными, неритмичными прыжками перемещаются по полу, толкают стеклянную дверь, вылезают наружу, на площадь. Это все напоминает тихий, прирученный кошмар. Черный продавец появляется у прилавка и протягивает мальчику сдачу. Мальчик растерянно оглядывается. Кролики заполняют всю площадь.
– Прости, – говорю я, когда реклама заканчивается и кролики вместе с продавцом и мальчиком исчезают. – Я подумал, что ты с этим футболистом… Короче, что ты… его любовница.
– Ты дурак… Ну, было… Мало ли с кем у тебя и у меня было… Он однажды мне очень помог, понимаешь? Я думала, и сейчас поможет. Не хотела тебя впутывать.
– Почему?
– Опыт имеется, знаешь ли… – она горько усмехается и открывает глаза.
– Какой опыт?
– Ложись… – она хлопает ладонью по постели.
Ладно. Ложусь рядом, на бок, и, подперев рукой голову, демонстрирую готовность ее внимательно слушать.
– Понимаешь, – говорит она тихим голосом, у нее на глазах появляются слезы, – такое чувство, будто все повторяется… все по кругу… Я боюсь… За себя, за тебя… за нас…
– Чего боишься, я не понимаю? Что нас найдут?
– Ну да, и это тоже… но будет еще хуже, если ты мне станешь противен…
– Я ведь тебе говорила! Ладно, не бойся. В номер не сунутся… Ну… по идее… не должны.
– По идее? – мой голос дрожит.
– Будут, наверное, ждать, пока мы сами к ним не выйдем.
Катя в джинсах и розовой блузке сидит на постели по-турецки, раскачивается всем телом, покусывая палец на правой руке.
– Надо было вчера валить… Вот я дура…
Растерянность, которую я сейчас наблюдаю, – очень редкий гость на ее физиономии, и от этого становится не по себе.
– А может, это просто… случайные парни, а?
– А может быть, корова, а может быть, собака, – задумчиво произносит Катя, не глядя в мою сторону, и добавляет со злым ехидством: – Случайные русские парни, в девять утра. В гостинице в Хемпстеде. Милый, включи мозги! Ты хоть запомнил, как они выглядели?
– Нет.
– Нет, – передразнивает она. – Зато они наверняка тебя запомнили. Как я могла быть такой дурой?!
– И чего теперь делать?
– Посидим, короче, пока полчаса в номере…
Полчаса назад мы пошли на завтрак. Его накрывают обычно во втором зале, стилизованном под кают-кампанию. А в первом – тоже едят, но только по вечерам. Там стойка регистрации, там всегда на вахте менеджер, один и тот же пожилой джентльмен. Около стойки Катя вдруг резко развернулась и ринулась обратно к лестнице, прошипев сквозь зубы:
– За мной… быстро!
– Чё случилось? – спросил я недовольно, когда мы снова оказались в номере. Мы только что позанимались любовью, и я очень рассчитывал поесть.
– Мы попали… – она с размаху села на кровать. – Одного не понимаю… как они нас нашли? Вернее – меня… Ты-то им нафиг не нужен.
– Кто “они”?
Она с досады махнула рукой:
– Да эти уроды… Которые Витю убили.
Мертвые иногда опаснее живых.
В горле сделалось сухо. На спине и на руках холодом стянуло кожу. Захотелось лечь на кровать, прямо так, в чем есть, спрятаться под одеяло, и будь что будет. “А Катя, – подумалось мне, – пусть как-нибудь там сама выруливает…” Я подошел к двери удостовериться, что она как следует заперта. На два оборота. Удостоверился.
Катя поднялась с кровати и пересела в кресло.
– Это Игорь? – спрашиваю.
– Не, – она морщится. – Игорь вряд ли.
– Точно он, – говорю.
– Да нет же! – Катя раздраженно хлопает ладонью по деревянной ручке кресла. – Он, наоборот, предупредил – мы ж тут как на ладони…
– Ладно… Чё делать-то будем? – спрашиваю.
– Чё делать? Валить отсюда…
– Как? У нас вещи. Далеко не убежим. У тебя вон чемодан…
– Да, – Катя машет рукой, – черт с ними, с вещами. Потом позвоним, назовем адрес, куда подвезти. Как ты думаешь, тут есть другой выход?
– Чего? – от волнения мне никак не сосредоточиться.
– Выход, говорю, другой есть?! – повышает голос Катя. – Дорогой, ты что, оглох?!
– Выход? Сейчас спущусь…
– Ты совсем идиот? Давай знаешь что? Вызовем этого, черного… который тут убирается, и спросим.
– Филиппинца?
– Да пофиг, кто он…
– А как… вызовем? – я стараюсь бодриться, но в собственном голосе различаю уныние.
– Блин… – Катя морщится. – По телефону вызовем, типа комнату убирать.
– Так у нас же всё вроде чисто?
Катя начинает внимательно оглядывать комнату.
– Ну, так сейчас будет грязно.
Она открывает сумочку, стоящую на столике, достает тюбик с тушью и быстрыми движениями начинает размазывать тушь по белой подушке.
– Вот, – говорит она, – не отрываясь от своего занятия. – Было чисто – стало грязно. Звони!
Иногда я поражаюсь ее сообразительности. Набираю ресепшн, трубку берет менеджер, сбивчиво объясняю, что нечаянно запачкал подушку, что прошу заменить. Зачем-то долго извиняюсь. Катя, пока я произношу на ломаном английском свою речь, устало вздыхает.
Минут через пять раздается стук в дверь.
– Спроси кто! – шипит Катя.
– Ху ю?! – громко спрашиваю я. Катя, сделав бешеное лицо, крутит указательным пальцем у виска.
В коридоре – глухое лопотанье на английском. Быстрым движением открываю дверь. На пороге стоит филиппинец. Молодой смуглый парень невысокого роста, тот самый, с которым Катя многозначительно переглядывалась, когда мы заселялись в гостиницу. В руках держит белую наволочку. Жестом приглашаю его войти.
– Here it is, – я показываю на перепачканное Катей белье. – You may take it away. We’re sorry and ready to pay the expenses[6].
– Блин, про выход спроси, – злобно шипит Катя, одновременно приветливо улыбаясь филиппинцу. Как это у нее получается?
Филиппинец отрицательно качает головой. Нет, денег никаких не нужно. Он еще чем-нибудь может помочь? Я спрашиваю, есть ли в гостинице, кроме главного выхода, какой-нибудь другой, запасной. Есть. Я так и знал. Выход всегда есть.
– Where are you from?[7] – улыбается филиппинец.
Сейчас, думаю, как раз самое время об этом поговорить.
– Russia, – отвечаю и чувствую, что тоже улыбаюсь во весь рот, хотя на самом деле хочется вопить, истерить и бросаться с кулаками на стену. – Видите ли, мы с моей girlfriend, – я показываю на Катю, – очень хотим побыть вдвоем. Очень. У нас романтический месяц. А там внизу, в ресторане, – наши друзья. Представляете? Они нас увидят – захотят с нами погулять, а нам хочется побыть вдвоем.
– Может, ему денег дать? – вмешивается Катя. Ей, насколько я понимаю, не терпится расшевелить некоторую несообразительность нашего собеседника.
– No problem, sir, – приветливо говорит филиппинец. – Там у вас на связке есть два ключа. – Не дожидаясь разрешения, он наклоняется и берет с журнального столика наши гостиничные ключи. – Этот – от главного входа. Видите? А вот этот, маленький (little key), – от запасного. Им можно воспользоваться, если возвращаетесь поздно, после полуночи. Запасной выход – налево от ресепшна. В помещение ресторана заходить не надо.
Улыбнувшись, он выходит, не забыв на прощание поклониться. Мы снова остаемся одни. Но теперь в комнате становится как будто светлее. Если долго живешь в Лондоне, то очень скоро приобретаешь удивительную способность незаметно исчезать или выкручиваться из любой ситуации. Все лондонцы умеют выкручиваться. Взять хотя бы того же Джека Шеппарда… Лондон – видимо, в силу одержимости древним морем, – располагает своих обитателей к желанию спастись куда-нибудь, сохраниться, сбежать, благо вокруг всегда есть густая толпа, чтобы в ней раз и навсегда раствориться.
– Ты деньги захватила? – Мы с Катей уже спускаемся по лестнице.
– Тихо! – шепчет она; указательный палец на правой руке с длинным ярко-красным ногтем взлетает вверх. – И деньги, и паспорта.
Вот заветная дверь. За ней – наше спасение. Теперь главное – вырваться отсюда. Меня шатает, будто во время шторма. Руки дрожат, и ключ не сразу попадает в замочную скважину.
Готово! Мы выскакиваем на улицу и бросаемся в ближайший переулок. Два уже не очень молодых человека: красивая женщина с глазами болотной ведьмы, вывороченными губами, в черном парике, одетая в джинсы и спортивную куртку, и сопровождающее лицо мужского пола в нестираном темном пуховике. Полный розовощекий англичанин в синем пальто, выгуливающий лабрадора, шарахается в сторону.
Боковым зрением сквозь витрину я замечаю, что в кафе начинается движение: кто-то вскакивает со своего места, кто-то взмахивает руками. Или это мне кажется? На выяснение подробностей времени нет. Надо бежать, спасаться! Блин, как же страшно… Пробегаем короткий переулок, сворачиваем в другой, потом – в третий.
– Вон, давай туда! – Катя толкает меня в спину, хватает за локоть и тянет в сторону пластиковых мусорных баков, огромных, синего цвета, которые выстроились у высокого по здешним меркам, в человеческий рост, каменного забора. Баки придвинуты неплотно, между ними и забором – небольшое пространство, вполне достаточное для двух разнополых человеческих особей среднего возраста и среднего размера, чтобы разместиться. Протискиваемся туда.
– Пригнись! – командует Катя. У нее сбилось дыхание. У нас у обоих сейчас сбилось дыхание. Кивнув друг другу, опускаемся на корточки. Будто погружаемся в воду. Со стороны улицы нас не должно быть видно.
– Господи, – едва слышу собственный шепот. Сердце колотится как сумасшедшее. – Катя, меня сейчас вырвет.
Катя осторожно прикладывает к губам указательный палец с длинным ярко-красным ногтем. Напоминает светофор откуда-то из детства. Улицу переходить нельзя. Если красный свет – стоим смирно, держим маму за руку. Загорится зеленый – пойдем. Я давно стал замечать, что страх вызывает в голове странные, смешные картинки.
Тяжелый топот. Бегут в нашу сторону. По всей видимости, двое. На ходу негромко переговариваются. Вот сейчас, думается мне, действительно будет смешно, обхохочешься. Черт… совсем рядом. Когда я в бурном море плавал, и мой корабль пошел ко дну… Хочется крикнуть. Катя резко вырывает руку и встряхивает ею – видимо, я слишком сильно ее сжал. Топот приближается. Мы стараемся не глядеть друг на друга и не дышать. Накатывает волна оцепенения. Хорошо бы выйти навстречу, сдаться им, лишь бы весь этот кошмар поскорее закончился. Я зажимаю руками уши, а глаза закрываются сами.
Мне вдруг на секунду представляется бескрайняя каменистая пустыня где-то в Америке, куда мы наконец ото всех сбежали, и Манон Леско, вернее, Катя, лежащая на голой земле в красном плаще, перехваченном по парижской моде черным поясом. Над нашими головами кружат коршуны. Слабым голосом Катя повторяет, что наступает ее последний час. Я отвечаю нежными уверениями в любви, сжимаю ее руки, но они уже холодеют, и через мгновенье, миновав неаппетитные подробности агонии, Катя отдает Господу свою грешную душу. Я исполнен решимости предать ее тело земле, сотворить молитву и дождаться смерти на ее могиле. Беру лопату, превозмогая слабость, свершаю скорбный труд, а потом опускаю в холодное земляное ложе кумир моего сердца.
Катя толкает меня в бок локтем, и когда я осторожно открываю один глаз, весело показывает подбородком – выгляни. Слегка приподнимаюсь над мусорными баками – ноги затекли и с трудом разгибаются. Взгляду открывается узкая улочка, зажатая каменными заборами, и удаляющиеся легкой спортивной трусцой две худые мужские фигуры, очень пожилые, слегка дряблые, с голыми ногами, в одинаковых спортивных трусах и майках. На спинах – большие номера: 11 и 3. Катя поднимается вслед за мной:
– Милый, ты бы сейчас видел свое лицо. – Она толкает меня легким движением плеча.
Мне вдруг приходит в голову мысль, что, если бы это все был фильм, зрители ушли бы разочарованными.
– Слушай, – говорю. – А может, те двое, в ресторане, тоже… ну, по другому делу, а?
Катя вздыхает и качает головой.
– Скорее всего. Но этого, дорогой, уже никто никогда не узнает.
– Господи, – говорю, – а мы-то…
– Знаешь, – Катино лицо делается серьезным. – Береженого бог бережет. Давай-ка в гостиницу больше не пойдем и на метро тоже садиться не будем.
Минут через двадцать мы выбираемся из лабиринта переулков и выходим на широкую трассу, по которой шумно течет транспорт. Катя поднимает руку, и рядом с нами тут же тормозит черное такси. Мы забираемся внутрь, в пахнущий старой кожей салон. Пожилой водитель кивает нам, очень церемонно, словно он капитан корабля.
– Виктория Стейшн! – командует Катя и хлопает дверью.
Водитель еще раз кивает, и такси трогается. Мимо нас начинают медленно проплывать каменные и деревянные заборы, аккуратные кирпичные домики, церкви, витрины магазинов, фонари, плоские скамейки, похожие на плоты, стоящие посредине тротуаров. Нас обгоняют автомобили, мы кого-то обгоняем, движение постепенно ускоряется…
Катя достает из сумки крошечное зеркальце и начинает внимательно разглядывать свои губы. В этот самый момент у меня в кармане начинает звонить телефон.
– Ты с ума сошел?! – она злобно швыряет зеркальце в раскрытую сумочку. – Не отключил, что ли?!
Вообще-то телефон я включил только что, когда мы вышли на трассу. Но оправдываться нет сил. Смотрю на дисплей. Это снова Гвоздев. Действительно, что-то его давно не было.
– Алё, – говорю я в трубку, стараясь придать голосу саркастичность. – Чего не звонил-то? Мы уже соскучились по тебе.
– Ну так чего? – спрашивает Гвоздев. – Ты решил? Приедешь?
Он хрипло смеется. Я тоже невольно улыбаюсь.
– Ладно, Лёня… Я подумаю.
– А чего тут думать? Приезжай! Билеты пополам, так уж и быть.
Катя вырывает у меня телефон и громко кричит в него:
– Гвоздев! Слышишь меня? Иди к черту!
Потом сбрасывает звонок.
– Катя! – я отбираю телефон назад.
Водитель, полуобернувшись на нас, четко произносит:
– Are you ok?[8]
Ощущение реальности постепенно возвращается.
– Как в кино, – говорю я, больше даже себе, чем Кате. – Блин, как в настоящем чертовом кино. За нами гонятся, а мы спасаемся.
Такси резко останавливается на светофоре. Я выглядываю в окно. Несколько красных двухэтажных домов, прижавшихся друг у другу, и чуть поодаль небольшая церковь с длинным, острым как шприц шпилем. В нее, не спеша, заходят прихожане.
– Ага, – отзывается Катя, – как в кино. Есть что вспомнить.
Она достает из сумки телефон и начинает сосредоточенно набирать чей-то номер.
2
Привет, чувак! (англ.)
3
Новая жизнь (итал.).
4
Нелюдимо и пустынно море (нем.).
5
Примиритесь с Богом! (англ.)
6
Вот, можете забрать. Мы готовы заплатить за ущерб (англ.).
7
Вы откуда? (англ.)
8
У вас все в порядке? (англ.)