Читать книгу Все ярче и ярче - Андрей Бычков - Страница 5

Раздавленная весна
1

Оглавление

Порог, и все те же четыре этажа, ступеньки, по которым я поднимался с мороженым, чтобы стоять и лизать перед твоей дверью, ждать пока ты не откроешь. Так я невыносимо приезжал на электричке в Бирюлево – Товарное (название станции). Панельный длинный дом, перпендикулярный к улице, за которой железнодорожное полотно и все с ним связанное – рельсы, шпалы, пассажиры и поезда. И одним из пассажиров был…

Я просто устал тогда от семьи, от маленького ребенка, который кричал и плакал о матери, она уходила по утрам на работу, а я, его отец, лежал рядом с ним и не спал от его крика, от невозможности его утешить, от своего бессилия, от своей злобы на жизнь, что я так ничего и не смог сделать из того, что хотел, и что все, что мне остается, – это роль отца маленького ребенка. Да, я хотел его. Держал на руках как некое чудо, мягкого, жидкого почти в своей новорожденности, когда привез их, ее и его, из роддома.

И вот теперь я их предавал. Я знал, что это предательство.

Я стоял перед твоей дверью и ждал, когда ты откроешь, чтобы войти. Я вспоминал, как ты крутила педали, высокомерная, как прустовская Альбертина, в тот день, когда мы познакомились. Я знаю, я просто не существовал тогда в твоем сознании. Я стоял рядом, у черной доски, но ты не замечала меня. Ты крутила на тренажере педали и ты говорила: «У, классно!» Это было смешно, что здесь, в аудитории с ботаническими растениями, – велосипедный тренажер. И ты смеялась.

Тогда я остался из – за тебя.

Что – то, как плеснуло в глаза мне.

В аудиторию падал солнечный свет, колеса крутились все быстрее. Сверкали спицы. Это было и нелепо, и естественно, что здесь, в аудитории, – велосипедный тренажер. Как будто ты хотела куда – то уехать. И оставалась на том же месте.

Так мы стали что – то там изучать, как и все в наше время – время тренингов, групп, артмастерских, йоги, горлового пения, сальсы или румбы, тайцзи и чего – то еще – лишь бы не быть собой. В тот раз это была гештальт – группа и ведущая обещала нас научить:

Как наладить личную жизнь,

Как получить хорошо оплачиваемую работу,

Как не быть безразличным к тем, кто когда – то и зачем – то нас породил,

Как принять, наконец, правила игры,

И больше не задавать лишних вопросов.

Ведущим тоже нужны деньги и за деньги они могут научить, они обещают научить, как и все колдуны, что хотят научить нас другой реальности, потому что никто не знает, какая из реальностей настоящая. Потому что, быть может, каждая жизнь обречена на ошибку и никто никогда не сможет себя найти, не сможет достичь того, чего хотел когда – то… Так я и шел на эту встречу по объявлению, весной, по сахарным мартовским лужам.

Вечером я должен был есть суп и слушать крики своей любимой, ведь я любил ее, и я должен был слушать крики ее отчаяния, что я оказался не тем, кто, как она думала, будет столпом солнечного света посреди ее жизни, сильным и могущественным, исполнившим то, что хотел, солнцем, которое встает над равниной, встает несмотря ни на что каждый день, исполняя закон и обещание своего возвращения. Нет, я оказался не тем… И, наверное, все, что мне оставалось, это исчезнуть, подстроив какой – нибудь нелепый случай. И я стал задумываться… И, представляя в подробностях свою смерть – веревка или балкон, железнодорожное полотно – вдруг понял, что, лучше, конечно же, не кончать с собой, и, если мне не суждено стать солнцем, то…

Предать свою любимую и своего маленького ребенка,

И отдаться во власть тех черных сил,

От которых уже не ждут пощады,

И которые всегда наготове.

Потому что они всегда рядом,

Только позови и они явятся.

Внизу на экранной странице, на границе дня и ночи, моя любимая прочла адрес и телефон гештальт – группы, где ведущая обещала спасти нашу семью.


И вот теперь я поднимался на четвертый этаж с мороженым, поднимался в твое ледяное злобное царство.

Цепи были уже готовы и колеса, зубчатые, на шестеренках, ждали, чтобы повернуться еще на несколько градусов, чтобы сделать мне еще больнее, чтобы боль, растягивающая сухожилия, наконец, пронизала все мое тело насквозь и чтобы мое тело, сопротивляясь из последних сил, наконец – то, не выдержало и отпустило себя на разрыв, чтобы оно смогло разорваться в своем отчаянии, что ему уже не собраться назад, не обернуться к прежней жизни, и что теперь ему остается только крик, исторгаемый из глубины, крик того знания, что дороги назад уже не будет и что впереди только черное пламя, лед и та странная сладкая судорога, когда спотыкаешься невинно, когда падаешь, не помня себя, как во сне, который настигает нас по какому – то странному закону безволия, что мы должны, наконец, оставить себя и забыть, отдаться в чужие руки.

– На, ешь, – сказала ты.

Я был пристегнут железными скобами и ошейником. А ты стояла передо мной с блюдцем и держала чайную ложечку. И уже подносила варенье к самому моему рту.

– Тебе надо подкрепиться, Игнат, ведь еще ничего не началось.

– А что должно начаться?

– На, пробуй.

Варенье оказалось почти ледяное и обожгло язык. Ты, не отрываясь, смотрела мне в глаза, впитывая мой стыд, мой позор и мое отчаяние. Я не выдержал, дернул голову назад и больно ударился затылком о заднюю стенку гипсокартона, на котором я был распят. Шестерни и цепи были расположены на старой латунной раме, их оси проходили заднюю стенку насквозь, и электромоторчики для натяжения, для поворачивания и для передвижения дополнительных стальных карнизов в промежуточных прорезанных в заднике горизонтальных отверстиях, находились как бы за кулисой, что когда я только увидел это сооружение, открывшееся мне в твой студии (на группе ты почему – то представилась не художницей, а антропологом), то удивился, прежде всего, гипсокартону и даже спросил: «А зачем гипсокартон?» «Потом узнаешь», – как – то странно засмеялась ты.

И вот теперь я, голый, распятый на цепях, висел перед тобой, и ты невозмутимо кормила меня с ложечки холодным, словно бы из морозильной камеры, вареньем, которое я должен был есть, потому что подписал договор и мне было обещано, что, если я выдержу до конца, вынесу все, что тебе нужно, и не скажу условленное «стоп», если я удержусь вблизи той самой, опасной границы, то тогда, помимо довольно серьезного, гонорара, я получу и кое – что еще, то самое, о чем ты недвусмысленно мне намекнула, и ради чего я, собственно, и приезжал сюда и поднимался на этот четвертый этаж в твою студию, расположенную под самой крышей этого старого недавно отреставрированного здания бывшей нейлоновой фабрики.

Конечно, с вареньем – это была всего лишь игра. Да и все это было как будто игра. Но каждый раз, когда ты заковывала, застегивала меня по – настоящему в этот аппарат и растягивала, прибавляя на шестернях еще по несколько градусов, я вынужден был терпеть, и боль, и унижение. И – терпел. Но не ради денег, а, прежде всего, ради того, на что ты так недвусмысленно намекала. И каждый раз, пока ты что – то там смешивала или выкладывала из тюбиков, а потом жестко ударяла кистью о холст, как в барабанное полотно, я представлял себе, как ты будешь отдаваться мне с такой же холодной ненавистью – когда я все же вытерплю все эти издевательства и мучения, необходимые для твоей картины. И когда она будет, наконец, закончена, то и у меня появится шанс…

Я часто вспоминал, как ты предложила мне эту «работу». В тот день ты ждала меня у метро уже довольно долго и, когда я подошел, глаза твои были исполнены какого – то странного, холодного отчуждения. Я был один из тех чужих мужчин, которые всю жизнь хватали тебя за руки и которым от тебя надо было только одно. Но тогда мы договорились встретиться по необходимости, чтобы поехать к той медсестре, которая тоже зачем – то приходила на нашу группу, как будто ей было мало боли, которую она каждый день видела в палатах, а может быть, она хотела от нее избавиться. Мы должны были встречаться «в тройках» где – нибудь еще, помимо групповых встреч в аудитории, и договорились встречаться на квартире у медсестры. Потом я догадался, что так ведущая хотела привязать нас друг к другу теснее, чтобы мы выдержали до конца, и тогда она раздаст нам сертификаты, и мы, спасенные, сможем, наконец, спасать и других, чтобы научить их –

Как любить своего ребенка,

И свою жену,

Как не предаваться порокам,

Как не отдаваться злу,

И не считать, что этот мир, где ты оказался —

Просто ловушка.

Каждый раз, когда ты заковывала меня в этот мерзкий аппарат, я представлял себе узкую п…у. И что рано или поздно ты все же подаришь мне удовлетворение. Как будто обладая тобой, даже против твоей воли, я буду обладать всем, чего хотел. Да, прав был тот герой, который говорил, что красота – страшная вещь. И пока ты действовала там, на картине, я часто раздумывал, что же нас так завораживает в женщинах? И почему все начинается с лица, с каких – то таких черт лица, что мы уже не можем ничего с собой поделать, что даже и изъяны тела – как, например, твоя худоба, небольшая сутулость, маленькие груди – уже не могут отвратить нас от той невозможности, от того притяжения, с которым так странно связывается, прежде всего, лицо. Так называешь имя и – ниоткуда – появляется, прежде всего, лицо – глаза, брови, лоб… все, что я вскоре (как я представлял себе) буду разглядывать, близко наклоняясь над тобой, разглядывать, как какую – то египетскую маску, которая будто бы и станет тем странным доказательством, что вот теперь я, наконец, существую на самом деле, и что я доказываю себе теперь это не в каком – то вымороченном фантазме, в каком – то мнимом времени, а что теперь я существую реально, что я могу войти в тебя реально… И, как бы тебе этого не хотелось, как бы это ни было для тебя мучительно, я снова стану самим собой именно в тебе.

Я представлял себе, как, усталый, снова валюсь на твое плечо, вжимаюсь губами в твою узкую ключицу, и как меня снова жадно пожирает это черное пламя, и я напитываюсь, как электрическая высоковольтная дуга…

– Хочешь сказать «стоп»?

… вот уже гаснущая при замедлении тока электронов и других, каких – то еще неоткрытых частиц, которые уже невозмутимо скользят через нас из глубины какой – то другой, непонятной черной материи.

– Ты хочешь сказать «стоп», Игнат?


Я не хочу описывать здесь все те скучные истории на группе, куда я приходил только ради тебя и где я делал вид, что общаюсь с тобой лишь постольку, поскольку. На группе ты рассказывала о своем бывшем любовнике, который тебя бросил. Тебе было больно рассказывать об этом, и ты плакала. На группе ты не была такой холодной и такой жестокой, как наедине со мной, в этой своей омерзительной студии. На группе ты сама была растерзана и уязвлена. И я в чем – то даже завидовал твоей несчастной любви, завидовал и бросившему тебя любовнику. Как будто для меня это была какая – то идеальная любовь. Или, может быть, это любовь других всегда идеальна?

Никто не догадывался о наших «коммерческих» отношениях, разве что, может быть, медсестра. Но однажды, когда негде было провести очередную встречу «на тройках» (к медсестре приехала мать), я почему – то предложил встретиться у меня дома. Я знал, что поступаю неправильно, и что моя жена может о чем – нибудь догадаться, когда увидит нас вместе. Но все те же темные силы, ослепительные и отчаянные, подталкивали меня к этой опасной границе. А может быть, я, не отдавая себе отчета, уже тайно хотел спастись, может быть, я хотел, чтобы все это как – то нечаянно кончилось?… Я знал, что не смогу не выдать себя, что мое лицо, мои глаза, что скользнут в сторону, избегая взгляда моей любимой, меня выдадут. Но в то же время такова была и моя тайная дьявольская уловка – ведь не мог же я так явно пригласить в свой дом свою любовницу (а в своих фантазмах я непременно представлял тебя уже своей любовницей) и так нагло и лицемерно знакомить тебя с той, кто всегда верила мне, держа на руках моего маленького ребенка.

Да, получалось так, что я и есть тот самый – последний негодяй.

Я никогда не забуду, как вы смотрели друг на друга при встрече. Какая злая усмешка тронула уголки твоих губ. И я догадался, что за картина разворачивалась перед тобой в это мгновение – как я, голый, растянутый на цепях, вишу над подставкой, а ты засовываешь мне в рот какую – то горячую, обжигающую булку… Ты не стеснялась, когда говорила, что тебе нужна моя боль, что, прежде всего, ты хотела бы запечатлеть мои унижения и страдания, что тебя интересует только это и ни что другое. Я помню эти твои теории, что картина, если это картина настоящая, должна напитываться чьими – то страданиями.

Потом, когда вы ушли, моя жена откровенно расплакалась. Я холодно спросил ее: «В чем дело?» И моя любимая мне ответила: «Я не ожидала, что она будет такая красивая».


Твоя холодная египетская усмешка и жаркие слезы моей любимой. Две фигуры и два лица, одно – красивое, холодное и безразличное, и другое – живое, некрасивое и содрогающееся от слез.

Но на следующий день я снова пришел в твою мастерскую. Я успокаивал себя, что поступаю правильно, и что я снова пришел сюда только ради денег. Хотя, разумеется, я знал, что это совсем не так. Я мучительно хотел тебя – хотя бы один раз. И чтобы на этом все и закончилось. Но в то же самое время мне почему – то уже стало казаться (или так и было на самом деле?), что я уже и не хотел. И я же сам себе сопротивлялся. Что бы вышло из всего этого? Крах, падение, разбитая жизнь? Да и стал бы я с тобой тем, кем хотел?

– Пришел, – усмехнулась ты.

– А почему я должен был не прийти?

– Вчера на твоем лице было столько страдания.

Я не ответил. Как обычно, разделся за ширмой. Ты молча застегнула на моих запястьях наручники, и – так же – на лодыжках. Я уже стоял на подставке, ты включила электромотор.

– Сегодня наверняка захочешь сказать «стоп».

Ты фальшиво заулыбалась, всунула в рот мне какую – то вишню, цепи натягивались и натягивались. У меня закружилась голова. Вглядываясь в мои глаза, ты нажала на выключатель.

– Будем считать, что достаточно.

И занялась картиной.

В этом зловещем молчании, прерываемом иногда глухими ударами кисти и каким – то змеиным шуршанием тряпочки, о которую ты с такой ненавистью вытирала лишнюю краску, я как – то все откровеннее догадывался, что из этой ловушки ни тебе, ни мне так просто не выбраться. Я прожевал ягоду, выплюнул косточку. Все откровеннее кружилась голова.

– Ты какой – то весь бледный, – как издалека услышал я твой голос. – Хочешь ви́ски?

– Нет.

Вдруг все поплыло у меня перед глазами. И я потерял сознание.


Брить

Брить пустое

Брить чистое

Блестящее как у манекена

Брить потому что ничего нет

Брить голени

Брить подмышки

Обрить с головы

Сбрить брови

Ресницы.

Обрить лобок

Пустое бесцельное и идеальное…


Какая же ты гладкая, какая глянцевая, с глянцевой кожей, блестящая, как новогодняя игрушка… И уложить тебя в вату, в гипсокартонную коробку. И закрыть, плотно закрыть крышкой, с продольными прорезями для глаз. Потому что для идеального крика не нужны никакие отверстия.

Чтобы стать тобой, не нужно ничего.

Никакие обещания верности, никакие группы, ведущие и никакие медсестры, никакие исповеди отчаяния не нужны. Не нужны ни прогнозы, ни оптимизм, ни любовные треугольники, какие – либо параллелограммы, парфюмерные магазины, артхаусное кино, кафе, бутики и рестораны, пляжи и фитнес – клубы, бассейны и путешествия, храмовый комплекс Ангкор-Ват…

– Ни велосипед, ни тренажер, ни даже этот зловещий аппарат на четвертом этаже.

– Ты в этом уверен?

– А почему ты спрашиваешь?

– Я же должна спросить тебя.

– Пока не поздно?

– Уже поздно.

– Вот именно.

– Не все ли равно?

– Не гони, дорога же скользкая.

– Скажи «стоп».

– Поздно говорить «стоп».

– Это верно.

– Как в комнате.

– А это и есть комната.

– На колесах.

– И с фарами.

– Чтобы можно было, наконец, рассмотреть…

Это был большой дом, куда ты привезла меня. Высокий четырехэтажный дом красного кирпича за мрачным каменным забором. Ворота открыл высокий молодой человек с длинными – как у пианиста (я почему – то так подумал) – волосами.

– Познакомьтесь, это Брэндон, мой конюх, – сказала ты.

Я кивнул, Брэндон как – то поморщился и наклонил голову, что мне не понравилось сразу.

Все ярче и ярче

Подняться наверх