Читать книгу Пушкинский том (сборник) - Андрей Битов - Страница 9
Вычитание зайца. 1825
VII. Занавес
Документальная пьеса
ОглавлениеНа опущенном занавесе – хрестоматийные лики:
Овидий и Вергилий, Данте и Петрарка, Рабле и Вийон, Руставели и Саади, Ду Фу и Ли Бо, Шекспир и Сервантес, Шиллер…
7 апреля 1824 года.
Занавес подымается, открывая тьму и молчание предстоящего времени.
Тишина нарушается птичьим пением. Рассветает, и верхняя треть сцены озаряется небесным праздничным светом и музыкой: все лики с занавеса оказываются там как живые: восседают в лавровых венках, тогах и позах, как на Тайной вечере, вкушая некую амброзию из золотых кубков, цитируя друг из друга.
Рай, небесный поэтический синклит… Жюри.
– Все ли мы наконец в сборе? – спрашивает Овидий.
– Пожалуй, все, – говорит Данте и поворачивается к Шиллеру:
– Кто-нибудь остался на Земле?
– Гёте, – отвечает Шиллер.
– Ну, этот еще не скоро умрет, – вздыхает Овидий. – Всех переживет.
– Он считал дураком всякого, кто умирал рано, – подтверждает Шиллер.
– Последнее не лишено смысла… – вставляет Мэтр Франсуа.
– А сам «Вертера» написал… – вздохнул Шиллер почти с обидой.
– Молодо-зелено, – сказал Шекспир. – Как Байрон… Байрон, вот кто еще жив!
– Живой повеса! – отмечает Вийон с удовлетворением в голосе.
Входит Байрон в белоснежной рубашке с кровавой раной, как орденом или розой, на груди…
– Ну вот… Откуда ты, милорд?
– Из Греции, вестимо.
– Поторопился ты, милок, – вздыхает Руставели. – Присаживайся, отдохни.
– Вот тут как у вас… – говорит Байрон, с удивлением разглядывая исчезнувшую на груди рану.
– Мне пора, – говорит Овидий, сбрасывая с головы лавровый венок. – Я – свободен!
Овидий испаряется, все провожают его взглядом.
– Итальянец, а ушел по-английски, – комментирует Сервантес.
– Счастливчик! – вздыхает Шекспир. – Так я и не понял, зачем люди так жаждут бессмертия… Легко ли таскать свое имя тыщу лет??
– Что ты всё вопрошаешь, как Гамлет? – вставляет Мэтр Франсуа.
– Куда же он теперь? После бессмертия?… – сам себе бормочет Вергилий.
– Не всё ли равно, – величаво изрек Руставели. – Облачком, травкой.
– Росою, – сказал новичок Байрон. – Он любил странствовать.
– Изгнание – это путешествие? – вставляет Мэтр Франсуа.
– Мне, всяко, Гёте дожидаться… – вздыхает Шиллер. Китайцы согласно кивают.
Небеса меркнут, и освещается нижняя треть сцены.
Сначала левая ее половина…
Классицизм интерьера: люстры, пилястры, копии античных скульптур.
Тайный советник Гёте в шлафроке и колпаке, но со звездою на горле, с бриллиантовой раной. Вышагивает, как журавль, строго по диагонали залы.
Слившийся с тетрадью Эккерман записывает за ним, «впивая прекрасные его слова и радуясь бесценному изречению»…
– К лорду Байрону надо подходить как к человеку, англичанину и великому таланту. Лучшие его качества надо приписать человеку, худшие тому, что он был англичанином и пэром Англии…
– Англичанам вообще чужд самоанализ. Рассеянная жизнь и партийный дух не позволяют им спокойно развиваться и совершенствовать себя. Но они непревзойденные практики.
– Лорд Байрон тоже не удосужился поразмыслить над собой, потому, вероятно, и его рефлексии мало чего стоят…
Гёте поправил звезду и вздохнул:
– …великий талант, и талант прирожденный. Ни у кого поэтическая сила не проявлялась так мощно. В восприятии окружающего, в ясном видении прошедшего он не менее велик, чем Шекспир. Но как личность Шекспир его превосходит. И Байрон, конечно, это чувствовал, потому он мало говорит о Шекспире, хотя знает наизусть… Он бы охотно от него отрекся, так как Шекспирово жизнелюбие стоит ему поперек дороги и ничего он не может этому жизнелюбию противопоставить. Зато много рассуждает о Поупе, хорошо зная, что тот перед ним ничто.
– То, что вы говорите о лорде Байроне, как о Шекспире, – умудряется вставить Эккерман, – вероятно, наивысшая из похвал, которая может выпасть на его долю…
– Надо же, – усмехнулся Гёте. – Он, никогда в жизни никому и ничему не подчинявшийся и никаких законов не признававший, в конце концов подпал под власть глупейшего закона о трех единствах. Кстати, о трех единствах… что нового о страшном наводнении в Петербурге?
Эккерман шумно шуршит газетой.
– Еще Руссо говорил, что землетрясение не предотвратишь, построив город вблизи огнедышащего вулкана.
И Гёте улыбнулся этой мысли.
Левая часть нижней трети сцены гаснет и слабо освещается правая…
Воет метель. Сугроб. В сугробе дровяная избушка, как медвежья берлога. Маленькая жалкая комната. На деревянной кровати, с кожаной подушкой и брошенным поверх старым халатом, присела с краешку старушка. Вяжет.
Курчавый мальчик, за драным ломберным столиком, пишет напротив при свечке. Крутит кольцо на пальце, бормочет:
– …Что это у вас? потоп! Ничто проклятому Петербургу! Voilà une belle occasion à vos dames de faire bidet. Храни меня, мой талисман…
Большая тень от маленького поэта бьется о стены комнатки от дрожащего пламени свечи…
– Нехристианское это дело, – комментирует старушка, – верить бусурманскому перстню…
– Много ты понимаешь, я брату пишу, чтобы вина прислал…
– Откуда он денег возьмет?
– Там у них погреба затопило. Можно незаконную бочку за бесценок достать.
– Хозяйственный какой…
– Зато не жадный. Ты бы лучше бы еще свечку хоть одну выделила. Темно совсем стало.
– Свечек, что перьев, на тебя не напасешься. И так гуси все бесхвостые ходют… Я вот вяжу в темноте, и ничего, и ты пиши свое письмо. Или ты не письмо пишешь?
– А ты что вяжешь?
– Секрет пока…
– Вот и у меня секрет. Сам не знаю. То ли «Евгения Онегина» бросить, то ли «Бориса Годунова» начать… Там уже не получается, а здесь еще не получается. Байрона прошел, до Шекспира не дошел. И потоп этот с ума нейдет…
– А ты по-русски пиши. По утрам. И свечек не надо.
– А я по-русски и пишу. Только по утрам холодно. Как Пущин уехал, так согреться не могу.
– Друга никакая печка не заменит.
– Дров жалеешь, свечек жалеешь… меня не жалеешь!
– Именно тебя-то и жалею: как до конца зимы дотянем?
– Потоп этот вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется…
– Что уж тут забавного?
– Увы, моя глава безвременно падет: мой недозрелый гений для славы не свершил возвышенных творений… Я скоро весь умру.
– Да окстись, свет Ляксандр Сергеевич! Я еще деток твоих не нянчила. Ты сто лет живи. Помереть никогда не поздно.
– Сбегу я отсюда, няня.
– Чур тебя! Что говоришь такое! Куда бежать-то! Пымают, посодют. Или в Сибирь сошлют.
– Здесь не Сибирь?
– Здесь не Сибирь. Здесь дом родной.
– Дом родной… как птица в клетке! Из Сибири хоть до Америки близко… Я отсюда через Дерпт в Грецию подамся.
– Побойся Бога! В Греции убивают. Байрона твоего где убили?
– Еще Гёте есть… – поэт грызет перо.
– Кто таков? Тоже убили?
– Не-а. Он «Фауста» написал.
– Немец?
– Немец-то немец, да весь мир твердит, что гений.
– А ты читал?
– Не-а. С немецким никак не могу сладить. Выучусь ему, и опять всё забуду. Я лучше английский выучу, чтобы Шекспира читать. А «Фауста» я лучше продолжение напишу не читая.
– Ну, и пиши, не бери в голову бусурман. Байрон тому пример.
– Что Байрон! Ему хорошо. Гений, весь мир повидал и покорил, и погиб в бою, как человек! А я так здесь и пропаду в этой дыре… Даже потоп и тот пропустил… Холодно. Протопи, слушай! Или налей…
Старушка тут же достает две кружки и графинчик.
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Поэт выпил и развеселился.
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
Няня запевает нежным, надтреснутым голоском. Поэт подпевает.
Избушка становится сугробом и гаснет в сумерках.
Ярко вспыхивает левая сторона сцены.
Те же Гёте с Эккерманом. Гёте продолжает диктовать:
– Местоположение Петербурга – непростительная ошибка, тем паче что рядом имеется небольшая возвышенность, так что император мог бы уберечь город от любых наводнений, если бы построил его немного выше, а в низине оставил бы только гавань. Один старый моряк предостерегал его, наперед ему говорил, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и старое дерево, на котором оставляла явственные отметины высокая вода. Но всё тщетно, император стоял на своем, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него. – И тут он повернул от Петра опять к Байрону:
– Его натуре, постоянно стремящейся к безграничному, пошли на пользу те ограничения, на которые он обрек себя соблюдением трех единств. Если бы он сумел так же ограничить себя и в области нравственного! То, что он не сумел этого сделать, его сгубило, смело можно сказать, что он погиб из-за необузданности своих чувств.
Гёте продолжает, сменив диагональ залы:
– Он сам себя не понимал и жил сегодняшним днем, не отдавая себе отчета в том, что делает. Себе он позволял всё, что вздумается, другим же ничего не прощал и таким образом сам себе портил жизнь и восстанавливал против себя весь мир.
Левая часть резко гаснет – затепляется свечкой правая…
– Знаешь, няня! У меня идея! Давай закажем молебен за упокой души Раба Божия Джорджа, болярина Георгия по-нашему?
– Это хорошо, – соглашается старушка.
Правая часть медленно гаснет, звучит церковный хор: православная заупокойная молитва.
Вспыхнувший слева свет гасит хор.
Гёте:…даже государство и церковь не обошел он своими нападками. Эти дерзкие выходки принудили его уехать из Англии, а со временем заставили бы его покинуть Европу. Ему везде было тесно; несмотря на беспредельную личную свободу, он чувствовал себя угнетенным, мир казался ему тюрьмой. Его бегство в Грецию не было добровольно принятым решением – на это подвиг его разлад со всем миром.
Далее то освещается правая, то левая часть сцены, то гаснут обе, то зажигаются невпопад (по желанию режиссера).
Пушкин: Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Я так ничуть не жалею. Он изъяснил себя в стихах своих довольно. Охота вам видеть его и на ночном горшке?… Да мал и мерзок, как мы… Но не такой, как вы, подлецы.
Эккерман: К вам посетитель…
Гёте: Кто таков?
Эккерман: Русский господин.
Гёте: Прямо с улицы? Невоспитанный народ.
Эккерман: Нет, они за неделю записались. И по-немецки изъясняются.
Гёте: Вот как?… Тогда пригласите.
Пушкин: Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть?
Гёте: Значит, вы утверждаете, что в России есть равновеликий Байрону поэт?
Русский: Не то чтобы утверждаю… Не то чтобы равновеликий.
Гёте: Байрона тоже не следует преувеличивать. Хотя поэма вашего поэта, которую вы мне пересказали, хороша. В ней вполне работает закон трех единств… И если она написана хорошим стихом…
Русский: Что-что, а стих у Пушкина превосходен! Непревзойден!
Гёте: Прочтите, я послушаю.
Русский: По-русски?
Гёте: Всё равно.
Русский (несколько смущенно): Я только детские помню…
Гёте (утомляясь): Всё равно.
Русский (растерянно): У лукоморья дуб зеленый… дуб зеленый… дуб зеленый… дуб зеленый…
Гёте: Повтор – это всего лишь прием, им нельзя злоупотреблять…
Русский (вдохновляясь): Златая цепь на дубе том! – И днем и ночью… Фауст… то есть кот… (замолкает безнадежно).
Гёте: Фауст… продолжайте.
Русский (барабанит): …ученый – Всё ходит по цепи кругом – Идет направо – песнь заводит – Налево – сказку говорит – Там чудеса, там леший бродит – Русалка на ветвях…
Гёте: Вас ист дас леший?
Русский (запинаясь): Это такое существо… понимаете… лохматое в лесу… сказочное… русское…
Гёте: Русалка – это русская?… Интересно. У меня во второй части появляется много духов… это он угадал. Значит, он меня не читал, говорите?… Забавно. Еще что-нибудь… (видя замешательство русского)… хоть несколько строк.
Русский: Ветер по морю гуляет – И кораблик подгоняет – Он бежит себе в волнах – На раздутых парусах…
Гёте: Он… пешит… зибе… фолнах… Звучит приятно. Говорите, он продолжение «Фауста» написал? Как же он мог его написать, когда я его не закончил?…
Русский: Помилуйте! я так не говорил! Так, вариации… вольное переложение…
Гёте: Вольное?… (задумчиво)… зибен фолл нах… Полностью после… Впрочем, передайте ему, пожалуй, вот это… (Из стакана с перьями Гёте достает перо.) Нет, пожалуй, вот это. Это подойдет… Господин Эккерман, подберите, пожалуйста, футляр. Там, в моем геологическом кабинете, есть один такой, продолговатый.
11 декабря
1825 года.
Пушкин: Всё! Не могу больше! В Петербург!
Няня (продолжая торопливо вязать): Нельзя ведь… Подожди чуток. Совсем немного осталось. Василий Андреевич пишет, что Государь уже скоро отпустит… Напиши еще что-нибудь… потом недосуг будет писать-то.
Пушкин: Всё написал! «Цыган» написал! «Онегина», можно сказать, почти написал… «Годунова» написал, сукин сын! «Фауста» написал… Еду!
Няня: Ну, смотри…
(Пушкин выбегает; няня сталкивает свою потолстевшую вязку с колен… И это зайчик. Открывает ему дверь…)
Няня (зайчику): Ну, беги.
Гёте (Эккерману): Нельзя не удивляться, что большую часть жизни этот… англичанин отдал похищениям и дуэлям… Он, собственно, всегда жил как бог на душу положит, и этот образ жизни вынуждал его постоянно быть начеку, иными словами – стрелять из пистолета. Каждую минуту он мог ждать вызова на дуэль. Жить один он не мог…
Пушкин (возвращается с проклятиями): Дорого бы я дал, чтобы стать борзой! Уж я бы затравил его!
Няня (невинно): Что случилось?
Пушкин: Проклятый заяц перебежал мне дорогу.
Няня: Вот речь не мальчика, но мужа. Если уж заяц, то никак нельзя в дорогу…
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу