Читать книгу Холод древних курганов. Аномальные зоны Сибири - Андрей Буровский - Страница 5

Часть I. Истории из Красноярска
Глава 2. «Суриковская гимназия»

Оглавление

Розга ум вострит, память напрягает

И волю злую ко добру прилагает.


Педагогическая мудрость XVIII века

Дело в том, что этого же мальчика в старинной форме, стоящего в углу, видело много людей, хотя и в разное время, и, кажется, даже в разных зданиях Красноярска. Больше всего он связан, конечно же, с «суриковской гимназией», то есть с реальным училищем на Благовещенской улице (ныне улице Ленина), с одноэтажным каменным зданием под № 79.

Строго говоря, никакая это не гимназия. Дом этот вообще построил, чтоб в нем жить со своей семьей, мещанин П. Комаристов в 1829 году. А в 1832 году купец 3-й гильдии Власьевский это здание купил и пожертвовал народному уездному училищу: открыли училище еще в 1819 году, да вот помещения у него подходящего не было, ютилось училище в «неподобающем» доме. А дом Комаристова, стало быть, купец Власьевский счел «подобающим».

Называлось оно полностью так: «1-е Красноярское народное уездное училище». Никакая не гимназия. При советской власти, после создания единой трудовой школы, расположили тут начальную школу. До последней школьной реформы начальным считалось четырехлетнее образование, а в здании было как раз четыре классные комнаты, кроме удобнейшей рекреации и такого же удобного кабинета директора. Название «суриковская» появилось потому, что в этом училище в 1856–1861 годах учился Василий Суриков – отблески его славы падали и на здание, и на школу, расположенную в нем.

У многих красноярцев связаны с этим зданием самые идиллические воспоминания: ведь в 1960-е годы, когда уже стали обычным делом школы-гиганты, на 800 и на 1200 учащихся, «суриковская школа» оставалась островком милой патриархальщины, где как-то не было ни хулиганства, ни грубости и обезлички нравов, типичных для огромных школ. Учеников было мало, учителей – вообще единицы, и все хорошо знали всех.

И была такая вот возможность, как у нашего класса, выпускного 4-го «А». В этот весенний день, под пронзительно-синим небом майской Сибири, в нежной грязи, пропитанной водой таких же пронзительно-синих ручейков, мы отыскали кости, и появилась у нас некая уверенность – а ведь это, скорее всего, кости динозавров, а может быть, каких-то других древних животных? Иначе почему бы вымыло эти кости водой из земли и швырнуло перед самой школой?!

Долго мы выясняли, какое бы древнее животное могло оставить эти кости, пока не пришла тетя Поля, вахтер и непререкаемый авторитет.

– Ну и чего уставились?! Лошадиные челюсти валяются! – коротко прикрикнула она, поддав ногой этим косточкам, ввергая нас в недолгую, но бурную десятилетнюю тоску. Нет, расставаться со сказкой мы не хотели никак.

– А может, на этой лошади ездили древние великие герои? – вздохнул Андрюша Гуров – тогда милый и маленький, очень увлеченный естественными науками. Настолько, что даже подвергался в школе репрессиям в виде проработки на «линейках» – нельзя же было допустить, чтобы третьеклассник ловил и сажал в спичечные коробки тараканов, да еще непосредственно на уроках!

Впрочем, даже обучение в советской школе не отбило у Андрея Гурова любовь к естественным наукам. Он долго работал в Институте леса и древесины Академии наук, потом преподавал, читал лекции по энтомологии Сибири в Падуанском университете… А сейчас опять трудится там же, в Институте леса.

Так вот, в этот весенний день, звонкий, промытый вешними водами, я как будто видел стоящего в углу школьника в странной, необычной форме. «Как будто» – потому что не присматривался, не фиксировал внимания. Если я даже что-то видел, а не померещилось, и если я не стал жертвой «ложной памяти», заставляющей «помнить» не то, что было в действительности, а то, что навязано грядущими событиями… Если даже я и видел этого стоящего в углу, было сие мимолетно, никакого серьезного внимания я на него не обратил. Скорее всего, я бы вскоре намертво забыл этот случай, если б не все дальнейшее.

Что характерно, этот призрак никогда не появлялся в классной комнате или в буфете; никогда не подсаживался за парты к ученикам во вторую смену, когда на улице давно темно, и не пытался играть в какие-то обычные детские игры, типа лапты или чехарды. Единственное место, где иногда возникал мальчик в гимназической форме, – это угол в рекреации, всегда один и тот же – восточный.

Появлялся он решительно в любое время дня. Не могу ручаться за ночь, потому что ночью это место никогда никем не посещалось, а привидение было очень тихое, никогда не издавало никаких звуков. Оно вполне могло всю ночь простоять в углу, не обратив на себя ну ни малейшего внимания. Очень может быть, он и правда стоял там всю ночь, только никто не видел; кто знает?

В этом здании привидение мальчика исчезло, когда «суриковскую гимназию» перепрофилировали – вместо общеобразовательной школы разместили в том же здании музыкальное училище. Было это в середине 1970-х годов; после этого никто никогда не видел в этом здании призрака.

Впрочем, некоторые относят появление этого призрака к совершенно другому зданию, в квартале от «суриковской школы», – к зданию мужской гимназии, на углу Благовещенской (Ленина) и Гимназической (Вейнбаума), по адресу Ленина, 70.

Это здание гораздо презентабельнее первого – красивый резной камень, три этажа, высокое красивое крыльцо. Якобы и в этом, построенном в 1888–1989 годах здании встречали призрака, стоявшего то в углу одной аудитории, то в другой. Очень это странно, потому что в мужской гимназии была даже Кирилло-Мефодьевская домовая церковь – над вторым этажом, в центральной части. Впрочем, эти воспоминания относились почему-то к строго определенному периоду времени – ко второй половине 1930-х, к сороковым годам. В это время, разумеется, ни о какой такой мужской гимназии и речи быть не могло, и даже само слово «гимназия» считалось буржуазным, в принципе враждебным новой власти. В здании мужской гимназии с 1932 года разместили сельскохозяйственный институт, и призрак, стоящий в углу, несколько раз замечали студенты института.

Но, мне кажется, полуголодные студенты тех лет могли и ошибаться – был слух о призраке «в гимназии», а эти студенты вполне могли перепутать здание «суриковской гимназии», как его тогда уже называли, и здание настоящей мужской гимназии, в котором они сами учились. Ну, а если студенты смогли убедить себя, что призрак появляется именно здесь, они вполне могли убедить себя и в том, что они этот призрак «увидели».

Говорили мне и о появлении этого призрака в здании № 83 по улице, которая в 1881–1885 годах, когда этот дом построили специально под женскую гимназию, называлась Большой Воскресенской. Потом улица стала называться проспектом Сталина, а после исторических решений ХХ съезда, разоблачивших культ личности Сталина, сделалась проспектом Мира; в этом качестве она существует по сей день. Дом этот расположен всего в двух кварталах от «суриковской школы» и в трех – от мужской гимназии. Но только призрак там появляться никак не может, потому что это здание женской гимназии, а при советской власти там размещались филологический и исторический факультеты педагогического института. Вполне могу представить себе появление там не менее интересного призрака – но будет это, если хотите, призрак нерадивой гимназистки или студентки филфака, а уж никак не гимназиста.

Это было тихое, никому не мешавшее привидение, сквозь которое просвечивали стены и которого никто, насколько мне известно, не боялся. Привидение, по моим сведениям, не появлялось уже лет сорок или около того. Видели его, повторяю, многие, и даже дети обращали на него внимание – потому что нас если и ставили в угол, то не лицом, а спиной к стенке, и совсем не обязательно строго в угол. Существовало даже выражение: «Поставить охранять доску», то есть ставить учеников возле доски, как бы в некоем карауле. Но, с другой стороны, и обращать внимание на привидение считалось глубоко неприличным.

Я долго расспрашивал старожилов, пытаясь понять – чье привидение это могло быть? Призраки детей вообще появляются редко. Настолько редко, что некоторые специалисты и теоретики по этой части вообще отрицают такую возможность. Якобы дети любого возраста не становятся привидениями, независимо от причин и способа их смерти. Но в углу «суриковской школы» вполне определенно возникал именно подросток, примерно лет 13–14 или, самое большее, 15. Тут приходится исходить из фактов – вот такое привидение появлялось в одном из зданий Красноярска в совсем не таком давнем прошлом. История, которую мне удалось узнать, скорее всего, неполна и страдает множеством неточностей. Слишком о многом не полагалось говорить и даже думать все десятилетия, которые Колька Сорокин появлялся в здании начальной школы № 1 города Красноярска. Даже сам факт появления призрака, а уж тем более обстоятельства его появления были очень уж нелюбезны сердцу и властей, и основной части общества. Даже если кто-то что-то знал, он загонял свое знание на самое дно и старался не вспоминать ни о людях, ни об их судьбах, ни о событиях этого страшного года от Рождества Христова 1918-го.

А началось все с того, что сын мелкого чиновника земельного ведомства Колька Сорокин оказался органически не способен выучить немецкий язык. Впрочем, Николая Николаевича Сорокина-старшего, отца Кольки, иногда называют еще чиновником лесного ведомства. Вроде бы размечал он лесные массивы – какие отводить под раздачу переселенцам, а какие оставить в собственности у казны. Две старушки даже яростно спорили на моих глазах – был ли Николай Николаевич Сорокин «ученым агрономом» или «ученым лесоводом». Я присоединяться к этому спору не буду: во-первых, размечать делянки мог с одинаковым успехом чиновник обеих ведомств и человек с любым из этих двух образований – лесным и агрономическим. А во-вторых, это не очень важно для нашего повествования. Несравненно важнее для него сочетание у папы-Сорокина двух качеств: патологической серьезности при дефиците фантазии и чувства юмора (то-то в семье три поколения подряд были одни Николаи); и, в качестве второго важнейшего качества, уважение к науке и страстное желание как-то выучить сына, увидеть его полезным и почтенным членом социума.

Ну вот, а сын в первом же классе училища не смог сдать немецкий язык! Получил двойку, а при попытке пересдать – так и вообще двойку с минусом! Папа сделал, что мог, – выпорол Кольку ремнем. Он вполне искренне и простодушно полагал, что свой отцовский долг с избытком выполнил. Колька плакал и орал, выворачиваясь из цепких папиных коленей, но выучить немецкий все равно остался не в состоянии, завалил экзамен в третий раз.

Дальнейшее покрыто не то чтобы совсем уж мраком… Скорее, можно сказать, что дальнейшее покрыто легкой, как бы вечерней мглой, потому что неясно – был ли Колька до этого знаком с Яшей Вейнгартеном или нет? Велика ли разница? Как знать… Потому что, по мнению одних, и совсем не обязательно глупых людей, папа-Сорокин сам подтолкнул своего сына к революции, своим педагогическим варварством. Повадившись лупить сына, он просто вынудил его мстить жестокому отцу, а заодно, получается, и всему, что отец отстаивал и «вколачивал» такими методами в Кольку.

Но другие, и тоже совсем не глупые люди полагают прямо противоположное: дегенерат Колька с самого начала просто не мог не пристать к революционному берегу – именно потому, что уродился идиотом, и ничего тут не поделаешь. Эти люди полагают, что корень зла как раз в том, что папа Кольку еще мало порол: вот если бы начал пороть раньше и свирепее, глядишь, и Колька не посмел бы примыкать к революции и заниматься прочими гадостями.

А Колька гадостями занимался хотя бы уже в том смысле, что совершенно не учился. Стараться-то он старался, но все равно сидел по два и по три года в каждом классе. Современный читатель уже не помнит, наверное, что такое вообще «второгодник». Современная педагогическая система очень гуманна, она даже самого отпетого идиота считает полезным аккуратно переводить из класса в класс: нельзя же наносить психологические травмы деткам!

К тому же сейчас высокогуманные педагоги всерьез считают, что все дети очень одаренные и что это фашизм – воображать, будто одни дети умнее других. Все люди всех возрастов не бывают лучше или хуже друг друга, а бывают разными, и только. Поэтому детям лучше бы вообще не ставить никаких оценок, а если приходиться ставить, то лучше ставить все оценки совершенно одинаковые. Тем более совершенно немыслимо одних детей переводить из класса в класс, а других – не переводить! Это и есть подчеркивание зловредной выдумки, будто одни лучше других, то есть интеллектуальный фашизм…

К чему приводит действие этого высокогуманного принципа, видно очень хорошо – и уровень получаемого образования, и качество выпускаемых специалистов неуклонно снижаются уже лет пятьдесят, и к чему придет вся мировая цивилизация, сказать трудно. Но во времена, о которых идет речь, документ об образовании действительно что-то реально означал; если человека переводили в другой класс, то, уверяю вас, он знал материал предыдущего года обучения! Попробовал бы он не знать![1]

Колька материала не знал, и его, соответственно, в другой класс не переводили; чем дальше, тем оригинальнее смотрелся здоровенный жлоб, учащийся вместе с детьми на два, а потом и на четыре года младше. Вообще-то в училище шли в девять лет, но сердобольный домашний доктор пообщался с Колькой, поспрашивал его о том, как он живет и чем интересуется, а потом посоветовал родителям отдать Кольку не в гимназию, а в училище, и не в девять лет, а на год позже… Пусть поживет, окрепнет до училища. Колька пошел в училище в десять лет; в первом классе он сидел два года, и целых три года, – во втором; к концу второго класса ему исполнилось пятнадцать лет; Колька странно смотрелся на фоне десяти-одиннадцатилетних соучеников.

Единственное, что еще хоть как-то спасало Колькину репутацию, – это участие в нелегальном марксистском кружке. Началась война, а кружок изо всех сил вел пропаганду, согласно которой нужно было перевести войну империалистическую в войну гражданскую, чтобы начать «экспроприировать экспроприаторов». Попросту говоря, предполагалось начать грабить все, что «плохо лежит», а что лежит плохо, определять самим, по ходу дела. Такую пропаганду, разумеется, ни в мирное, ни тем паче в военное время категорически невозможно допустить; ни одно государство никогда ее и не допустит.

Но прогрессивное общество вполне серьезно считало, что государство в Российской империи – устарелое и гадкое, что как раз такая пропаганда и полезна для революционного взрыва и обновления всего общества. Какие бы вредные и опасные идеи ни пропагандировали эсеры, марксисты всех толков, анархисты и прочая нечисть, какие бы бредовые идеи «революционного переустройства общества» они ни толкали, это принималось самым восторженным образом. Даже когда действия радикалов несли увечья и смерть самим людям из общества, они с упрямством, достойным лучшего применения, гнули ту же безумную линию.

Вот в Севастополе прогремел взрыв: эсеры пытались убрать одного из «царских сатрапов». «Сатрап» – то как раз и не вышел на прогулку в этот вечер, взрыв погубил 12 совершенно непричастных людей, искалечил, ранил и обжег несколько десятков. Невероятно, но факт: адвокаты (!!!) уговаривают пострадавших и их родственников – не подавайте заявлений, не пытайтесь преследовать преступников! Ведь взорвали заряд люди, которые вершат великие дела, собираются переустраивать Российскую империю, строить новое, справедливое общество. Как же можно их останавливать?!

И вообще: если вы требуете наказания преступников, вы выступаете вместе с (страшно подумать!) жандармами и царскими сатрапами, поддерживаете правительство душителей народной свободы и насильников над народом, пролетариатом и трудовым людом. В общем, кошмар…

Самое удивительное, что многие забирали уже написанные заявления, а свидетели отказывались давать показания или всячески запутывали следствие: ведь нельзя давать показаний против людей, вершащих столь великие дела в интересах трудового народа.

Так что и в Красноярске все знали, конечно же, кто входит в разбойничье подполье, кто собирается и где, в котором часу, с какой целью. Знала и полиция, естественно, но вот мер никаких не принимала. Фактически кружки действовали легально – всем, и полиции в том числе, или было совершенно наплевать, что дико нарушается закон, или же люди, скажем так, не имели ничего против безумия.

Колька, начиная с зимы 1916 года, все активнее ходил в нелегальный марксистский кружок. Чем хуже шли его дела в училище, чем чаще он стоял в углу, тем активнее Колька занимался политикой. Ах, как ему нравился марксизм! То есть читать Маркса, Энгельса, Каутского и Ленина ему не нравилось… А вот обсуждать сочинения классиков и гениев – это очень даже нравилось! Парадокс в том, что чтение это очень уж напоминало учение в училище, даже в чем-то злополучный немецкий язык. А вот обсуждение уж точно ни к чему не обязывало. Тем более – чем более злобно «обсуждал» произведение Колька, тем получалось лучше и тем серьезнее принимали его взрослые члены кружка. Колька скоро приноровился – брал книги вроде бы почитать, но читал лишь минимум, чтобы потом лучше обсуждать. Нравился ему и хозяин дома, руководитель кружка Яша Вейнгартен, часовщик и большой теоретик, строитель будущего общества с двумя классами гимназии: сочувствующий человек, понимающий.

– А при социализме… При ем никаких гимназий не будет? Вообще? – спрашивал Колька с замиранием сердца, очень боясь ответа, что при социализме не будет этих гимназий, но будут какие-то другие… Но Яша отвечал все правильно:

– Сколько раз тебе говорить… Учиться – это буржуйство сплошное, не надо это никому на хрен. Гимназия – это погибель пролетариата, сплошное вырождение великих идей и мелкобуржуазное загнивание.

Вейнгартен доходчиво рассказывал, как в Могилевской гимназии его ловили контрреволюционные элементы при попытках экспроприировать часть их денежных средств: ведь эти средства были у них явно избыточными, ненужными, они были похищены у трудового народа если не самими гимназистами, то их папами. А эти дикари, представьте себе, ловили Вейнгартена и били его, несчастного страдальца за интересы борющегося пролетариата!

Трудно сказать, марксизм ли тут подействовал, или эти рассказы Вейнгартена, но только Колька повадился еще и воровать. Папа-Сорокин уже почти простил непутевого сына за то, что он боролся с клерикальным мракобесием и феодальной реакцией, вступил в прогрессивный кружок. Даже двойки по немецкому языку мог папа простить за революционную идеологию, но уж никак не воровство. Воровства папа стерпеть уже органически был не способен, марксизм там или не марксизм, и опять Колька садился на самый краешек парты.

Какое-то время своей жизни он буквально цепенел, стоило папе посмотреть на него леденящим взглядом василиска и пошевелить нафабренными усами. После того как Колька спер и сожрал три фунта шоколаду у собственной бабушки, папа отделал его так, что Колька даже с перепугу выучил немецкие слова: «дас фенстер», что означает – окно, и «дер тышь», что означает стол. Учитель немецкого языка прослезился от умиления и поставил Кольке долгожданную «тройку», а папа задумчиво произнес «Гм…». В его оловянных, навыкате, глазах Колька прочел свой приговор: если уж от одной порки сын начал учиться, так тут перед папой вырисовывалась задача – ни в коем случае не ослаблять усилий…

Но время работало на Кольку, а не на почтенного чиновника, «ученого агронома» Николая Николаевича. В начале 1917 года, когда дело шло явно к революции, ни один самый отпетый сатрап не посмел бы поднять руку на прогрессивного, революционного мальчика. Где-то в феврале 1917 года Колька первый раз полез на трибуну, выступил на митинге… Внизу лепились лица – бородатые лица взрослых казаков, чистые лица девушек, серьезные лица взрослых, солидных людей… Колька знал, что должен сказать что-то важное для всех этих людей… что-то такое, что увлечет, поведет за собой каждого из них. Что говорить?! Идут минуты, летят тучи по небу, ждут запрокинутые лица внизу, под трибуной. И, выбросив правую руку, Колька картинно махнул шапкой над толпой:

– Долой родителей! Довольно они пили нашу кровь![2]

Взревела, заорала толпа, вскинула руки в согласии. Действительно, ну сколько они могут пить нашу кровь?! Долой! Долой!

Оглушенный, опьяненный этим ревом, Колька опять выбрасывает вперед руку:

– Долой гимназии! Долой учителей немецкого!

– Ура-ааа! – орали обыватели.

– Долой! – орали гимназистки, растопляя сердце Коли Сорокина.

После такого головокружительного успеха на митинге Колька мог быть совершенно уверен – папа его выдрать не посмеет.

Времена наступали страшненькие, и страшненькие люди собирались в городе, возвращались с каторги и бежали из ссылок. Самый приличный из них был, пожалуй, Адольф Густавович Перенсон – он по крайней мере имел профессию военного врача, а на каторгу попал за участие в кронштадтском восстании 1909 года, потом отбывал ссылку в Енисейской губернии.

Остальные же были людьми двух типов… Одни – вроде Якова Ефимовича Бограда, который со времени обучения в одесской гимназии стал революционером и больше никогда ничем не занимался. Такими же были и Григорий Спиридонович Вейнбаум, ушедший из Петербургского университета, и Яков Федорович Дубровинский, и Ада Павловна Лебедева, и Тихон Павлович Марковский: люди, чем-то неуловимо похожие на самого Кольку Сорокина.

Немного иным был Моисей Соломонович Урицкий; сын богатого сахарозаводчика, он учился на юридическом факультете Киевского университета, откуда и ушел в революцию. У него были не только революционные убеждения, у этого Урицкого! У него были и заслуги… Например, именно Урицкий 27 октября 1905 года спровоцировал драку между «левыми» рабочими и черносотенцами, причем погиб рабочий Журавлев.

Вот это был человек! И все они – вот это были люди! Колька необычайно гордился, что такие люди принимают его в свой круг, общаются с ним, доверительно интересуются его суждениями об обществе будущего, поручают ему всяческие дела – то сбегать за папиросами, то дать характеристику кому-то из контрреволюционеров.

А потом наступило событие, которое все годы существования СССР называли исключительно торжественно: триумфальное шествие советской власти. Расшатанная собственной дуростью и нерешительностью, многолетней агитацией и войной, нормальная власть окончательно развалилась; и кто кинулся ее поднимать? Тот, кто давно и сильнее всего этого хотел, разумеется. Возникло сразу много «правительств», все они одновременно грабили обывателей и враждовали друг с другом, да заодно еще с Временным правительством в Центре, где-то в Петрограде. А вот после «триумфального шествия» только одно правительство царило в оцепенелом от страха городе, творило все что угодно. Да, это было время грабежа совершенно других масштабов! И террора совершенно иных масштабов!

Кольку Сорокина большевики по-прежнему любили: очень уж интересные вещи он рассказывал про то, у кого есть и какие именно золотые и серебряные вещи, и кто какие слова раньше говорил про большевичков. Ада Лебедева очень интересовалась, какими словами определили ее в обывательской болтовне, когда она пьяная валялась по дороге на базар с задранной юбкой. Яшу Бограда крайне беспокоило, кто слыхал о его увлечении онанизмом, еще в одесские времена, а Гришу Вейнбаума волновало не меньше, слыхал ли кто-нибудь о судьбе студенческой ссудной кассы, загадочно пропавшей одновременно с его уходом в революцию.

1

Я писал все это в 2000 году. Читатель видит, какими темпами идет дебилизация молодежи, и может оценить степень вреда, причиняемого новомодными теориями образования. Не только в России – во всем мире.

2

Подлинный случай, даже повторявшийся несколько раз. С лозунгом «Долой родителей! Довольно они пили нашу кровь!» выступал, в частности, Григорий Евсеевич (Аронович) Радомысльский, по матери – Апфельбаум, а по партийной кличке Зиновьев. Этот большой классик и гений марксизма, среди прочего, был одним из самых приближенных к Ленину людей. Избавления от гнета родителей он требовал в гимназиях родного Елизаветграда, с 1924-го по 1934 год носившего имя «Зиновьевск».

Холод древних курганов. Аномальные зоны Сибири

Подняться наверх