Читать книгу Историкум. Мозаика времен - Андрей Дашков, Юлия Рыженкова - Страница 4

Мозаика возможного
Сергей Удалин
Уже подписан ордер

Оглавление

Представь себе… кого бы?

Ну, хоть меня – немного помоложе;

Влюблённого – не слишком, а слегка —

С красоткой, или с другом – хоть с тобой,

Я весел… Вдруг: виденье гробовое,

Внезапный мрак иль что-нибудь такое…

Ну, слушай же…


Александр Пушкин. Моцарт и Сальери

Октябрь 1929 г.

По Денежному переулку со стороны Арбата бежит черноволосый молодой человек в распахнутом пальто. Шляпу он то ли потерял, то ли вовсе не надевал. Дорогие твидовые брюки почти до колен забрызганы грязью, но бегущий этого не замечает. Чёрные лаковые штиблеты разбрасывают во все стороны воду из глубоких осенних луж.

Пот заливает ему глаза. Он по-рыбьи хватает ртом воздух, так что видны металлические коронки передних зубов. Ноет раненая нога, словно почуяв приближение к тому месту, где он впервые узнал, что такое настоящая боль.

Одиннадцать лет назад он точно так же бежал по этому переулку. Наверное, даже быстрее, потому что был молод и здоров. А ещё потому, что хотел предотвратить убийство, которое повлечёт за собой множество других смертей.

Сейчас от быстроты зависит его собственная жизнь, и бегун – или уже можно сказать беглец? – не сбавляет скорости. Только бы добраться до дома, подняться на пятый этаж, зайти в квартиру и убедиться, что злополучной книги там всё-таки нет, что Радек просто ошибся, перепутал.

Или пошутил? Он ведь такой весельчак, вся Москва смеётся над его каламбурами и анекдотами. Но нет, некоторыми вещами – а также именами – не шутят. Да и книга на самом деле была, хотя и пропала куда-то ещё в константинопольском порту. А самое главное, Карл утверждает, будто бы Яков – так зовут беглеца – сам ему эту книгу показывал.

И вот тут начинается самое страшное. Тот кошмар, что преследует Якова уже одиннадцать лет, даже чуть больше, заставляя порой сомневаться в собственной вменяемости, вынуждая верить во всякую чертовщину. На самом деле Яков никому не показывал книгу. Он готов поклясться чем угодно, что и сам её с тех пор не видел. Как не делал и ещё многое из того, что ему приписывают.

Но что будет стоить его убеждённость против показаний свидетелей? Особенно на Лубянке. Уж Якову-то, одному из старейших сотрудников ВЧК, прекрасно известно, как быстро там у людей меняются убеждения. И сам трюк с тайным посланием от врагов революции, якобы найденным в безобидной с виду книжке, тоже хорошо знаком. Но даже сожги сейчас Яков тот опасный подарок или не отыщи его вовсе, это уже ничего не изменит. Радек наверняка уже сообщил куда следует, Ягода или Трилиссер уже подписывают ордер.

От этой мысли ноги делаются ватными. Яков останавливается возле самого подъезда. С кончика мясистого иудейского носа падают тяжёлые капли пота, широкая грудь пытается ухватить лишнюю порцию воздуха, в висках настойчиво бьётся рефреном: уже, уже, уже. И только память ещё не сдаётся, пытается выцепить из прошлого какую-нибудь подсказку. Что-то такое, чего раньше не заметил, не понял, не придал значения.

Июнь 1929 г.

Тот же самый человек неторопливо идёт по константинопольской набережной Серкеджи. На нём такой же дорогой костюм. Голова мужчины так же непокрыта, но узнаешь его далеко не сразу – мешает ухоженная чёрная борода. Вокруг мельтешат уличные торговцы, посредники, сводники и просто попрошайки. Но торговец антиквариатом Якуб Султан-заде – именно так написано в его паспорте – не собирается ничего покупать.

Через сорок минут пароход отчалит от пристани, багаж давно перенесён в каюту, осталось только проститься с этим ярким, шумным, но удивительно спокойным городом. Ещё раз напоследок насладиться ощущением свободы, собственной неприметности, неузнанности.

Там, куда он уплывает, его – под другим именем – знали все. О нём писали в газетах и даже слагали стихи:

Человек, среди толпы народа

Застреливший императорского посла…


Тяжеловесные строки, больше подходящие для эпитафии. И кому какое дело, что в действительности всё было совсем не так. Люди верят написанному, но ещё больше – придуманному ими самими.

Намётанный глаз Якуба улавливает в толпе нечто такое, отчего ощущение свободы сразу пропадает. Возле трапа терпеливо переминается с ноги на ногу пожилой человек с ярко выраженной славянской, буржуазно-профессорской внешностью: пенсне на носу, бородка клинышком, летний костюм в полоску, тросточка и шляпа-канотье. Всё это – включая лицо незнакомца – далеко не первой свежести. Типический эмигрант, у которого не хватило средств добраться до Парижа. И какого чёрта ему здесь понадобилось?

Десну под вставными передними зубами начинает дёргать – верный признак надвигающихся неприятностей. Яков поспешно отворачивается, надеясь проскочить к недалёкому уже трапу. Но тут же слышит звонкий, хоть и несколько дребезжащий возглас на русском языке:

– Доброе утро, Яков Григорьевич! Позвольте вас отвлечь на пару минут?

Отвлекаться молодому человеку совсем не хочется, уже потому лишь, что его сейчас зовут не Яковом Григорьевичем. Но гораздо неприятней другое – хотя внешность у настырного господина весьма характерная, Яков видит его впервые в жизни. И обстоятельства не располагают к новым знакомствам. Лучше сделать вид, будто это кричат совсем не ему, на незнакомом языке. Но проклятый старик не унимается:

– Яков Григорьевич, голубчик, куда же вы? У меня к вам важный разговор!

Притворяться дальше бессмысленно. Яков и так чувствует, как вокруг него образуется пустота, быстро заполняемая косыми любопытствующими взглядами. Кажется, даже минареты Голубой мечети и Айя-Софии вытянули шеи, чтобы получше рассмотреть странную парочку – молодого азербайджанского купца и пожилого русского профессора, что встретились случайно в константинопольском порту. Вот только случайно ли?

Яков разворачивается и раздражённо отвечает, подстраиваясь под старорежимные манеры незваного собеседника:

– Что вам угодно, сударь? Не имею чести вас знать.

Старика отбрасывает в сторону, он густо краснеет, словно только что прилюдно получил пощёчину.

– Помилуйте, Яков Григорьевич, мы же недавно познакомились у Льва Давидовича.

Слова повисают в воздухе. Ещё мгновение, и они вспыхнут огненными буквами, подобно пророчеству на пиру Валтасара. Теперь наступает черёд Якова отшатнуться. С той лишь разницей, что молодой человек, наоборот, бледнеет. Речь, разумеется, может идти только об одном Льве Давидовиче, но его Яков не видел больше года. А это значит…

Провокация? Но чья, с какой целью? А вдруг это вернулось оно? Загадочное, необъяснимое, чему он так и не придумал названия, хотя сталкивался многократно. То, что мучило его долгие годы, но в последнее время за важными делами слегка подзабылось.


Началось всё ещё в перевернувшем вверх дном всю Россию семнадцатом.

Беспокойная память мгновенно отправляет Якова туда, куда он всегда стремился вернуться – в город солнца, моря и каштанов, в пору бесшабашной юности и дерзких мечтаний.

Ноябрь 1917 г.

Вот они – каштаны, только их пожелтевшие пальчатые листья давно облетели, и аромат жареных плодов унесло ветром. А вот солнцем и морем даже не пахнет. Пахнет свежезамороженной рыбой, скользкой и противной, как этот уныло моросящий дождь. Что поделаешь, осень случается даже в Одессе.

Возле дома Навроцкого, что на Ланжероновской улице, напротив Оперного театра, стоит коренастый еврейский юноша в потёртом лапсердаке и с непокрытой головой. По этой привычке ходить без головного убора проще всего признать в нём Якова. Волосы промокли, струйки холодной воды медленно стекают за шиворот, но пухлые губы невольно растягиваются в улыбку. Он только что вышел из редакции газеты «Одесский листок» с гордостью в сердце и первым гонораром в кармане – два рубля восемь копеек.

Но деньги – ерунда. Куда важнее признание его таланта, исключительности. Ещё третьего дня Лёвка Швехвель потешался над ним:

– Яша, дорогой! – говорил этот босяк. – Сделай мине приятно, прогуляйся по Ришельевской до кофейни Онипко. Кажется, у ней до сих пор не разбита витрина. Встань против неё, полюбуйся на своё отражение, а потом вернись и скажи откровенно: где ты там увидел поэта? Тебе не нравится работать у братьев Аврич, да боже ж мой, пойди и поработай у братьев Шаповаловых. Тоже почтенное занятие. А стишки сочинять – я тебя умоляю.

Одно время Яков и вправду работал на фабрике братьев Аврич, а про налётчиков братьев Шаповаловых по городу ходило не меньше слухов, чем про самого Мишку Япончика. Попасть в одну из банд мечтала чуть ли не половина парней с Молдаванки, две трети Слободки и вся Пересыпь. Потому как ни на что другое, кроме выпить водки и помахать кулаками, они в этой жизни не способны. А у Якова – поэтический дар. И это сказала не тётя Лея со Столбовой улицы, а редактор солидной газеты.

Ничего-то этот Лёвка не понимает! Яков не собирается соперничать ни с притчами царя Соломона, ни с псалмами царя Давида. Сейчас другое время, и нужны другие песни. Налётчиками нынче никого не удивишь. А вот стать певцом революции – первым и, значит, лучшим – это звучит гордо.

Размеренный цокот лошадиных копыт по мостовой неожиданно прерывается, и прямо перед Яковом останавливается пролётка. Четверо мужчин, наружностью напоминающих тех, о ком юный поэт только что думал, смотрят на него с откровенным неодобрением.

Яков отступает на шаг, оглядывается и понимает, что бежать некуда. Улица внезапно опустела, ворота соседних дворов закрыты.

– Яшка, дрек мит фефер! – кричит налётчик в кожаной куртке, из-за обшлага которой выглядывает рукоять маузера. – Мы полгорода проехали, все шалманы обошли, а он театр собрался смотреть. Садись скорей, Япончик ждать не любит.

Справившись с испугом, Яков вспоминает, как Лёвка однажды на Привозе показал на этого человека и назвал его Меером Зайдером из банды Япончика. А потом начал хвастаться, что знаком со многими налётчиками. Яков тогда решил, что Лёвка по обыкновению привирает.

Выходит, что зря. Не только знаком, а ещё и замолвил словечко за товарища. Иначе с чего бы вдруг Меер его позвал? И куда позвал-то?

– Я… я сейчас, – бормочет Яков и запрыгивает в пролётку.

– Очухался, – уже беззлобно ворчит Меер и вдруг снова хмурится. – А ствол твой где? У девочек позабыл?

Его спутники дружно гогочут. Яков смущённо молчит, как будто он и вправду обязан ходить по городу с оружием и ждать, когда его позовут на дело.

– Ладно, держи! – Меер протягивает ему тяжёлый наган, а потом небрежно сплёвывает на тротуар. – Но шоб это у меня в последний раз.

Яков благодарно кивает. А пролётка уже мчит его к родной Молдаванке. Но молодой человек не смотрит по сторонам, занятый новым волнующим ощущением зажатого в руке боевого оружия. Не замечает, как в хвост пролётки пристраивается ещё одна, а за ней – запряжённая парой чубарых кляч телега.

Караван останавливается на Дальницкой улице возле длинного бревенчатого сарая, в котором нетрудно распознать склад. Одетый в чёрное пальто коренастый брюнет с жёсткими усиками и бульдожьим лицом командует налётчиками. Через мгновение все разбегаются в разные стороны, только Меер на ходу легонько подталкивает Якова в спину:

– Постоишь сегодня на шухере, шоб больше не опаздывал.

И молодой человек остаётся один на притихшей улице. Если бы не стук собственного сердца, Яков решил бы, что оглох.

Проходят томительные, полные бездумного, но тревожного ожидания минуты, и вдруг вдалеке раздаются чьи-то шаги. Из-за поворота показывается тёмная фигура в длиннополой одежде, останавливается и поднимает руку. Не иначе, как с пистолетом.

Яков неуклюже тянется рукой за пазуху, нащупывает холодную рукоять нагана и направляет ствол на прохожего. Тот, подобрав полы, даёт стрекача вдоль забора за угол. Яков с запозданием давит на изогнутый зуб спускового крючка.

Тишина разлетается на обломки разнообразных звуков. В ушах, пропадая и возвращаясь, звенит эхо выстрела. Вдоль по Дальницкой и окрестным улицам проносится волна заливистого собачьего лая. За спиной скрипит дверь. Из сарая выбегают налётчики. Последним вразвалочку выходит усатый, и Яков догадывается, что это и есть Япончик.

– Шо случилось, Яша? – озираясь, спрашивает Меер.

Яков пытается объяснить, что он просто растерялся с непривычки.

– Там человек стоял… А в руке у него…

– Яша, сделай уже шо-нибудь своим нервам. В прошлый раз ты тоже шмальнул, когда не просили, но хотя бы попал.

Яков так растерян, что не слышит хохота налётчиков. Ведь не было же никакого прошлого раза! Кто сошёл с ума – он один или все эти люди?

– Хватит ржать, жеребцы! – негромко, но жёстко объявляет Япончик. – Дайте наконец выспаться трудовому народу. Быстро грузим добро и уходим. А потом к девочкам на Запорожскую.

Вдруг его усики начинают подтягиваться к щекам, а бульдожье лицо кривится в ухмылке.

– Ты с нами, Яша? – спрашивает он, но не выдерживает и хрюкает, задыхаясь от смеха: – Или уже отстрелялся?

Хохот возобновляется с удвоенной силой. Якову уже не хочется ни к каким девочкам. Но и отказаться, не вызвав новых насмешек, тоже нельзя. Он отправляется вместе со всеми в бордель, а там…

Там его ждёт встреча с Глашей. С её доброй, почти материнской улыбкой, молочно-белой кожей и выдающимися формами, что начинают волноваться, словно море, при малейшем движении. Глядя на них, так легко забыть обо всех тайнах на свете…

Июнь 1929 г.

Сколько их потом ещё будет – городов, пистолетов, женщин. Ко всему можно привыкнуть, кроме этого загадочного и необъяснимого. Его можно только забыть. Но чем старательнее забываешь, тем больнее оказывается напоминание.

– …Он так тоскует здесь – по родным, друзьям. По Родине. – Старик, разволновавшись, мелко трясёт бородкой. – И тут вдруг вы. Это же подарок судьбы! Он целый день ходил под впечатлением. И очень сожалел, что не может вас проводить. Это был бы крайне рискованный шаг, и для него, и для вас. Сами понимаете, всё, что связано с именем Льва Давидовича, вызывает повышенный интерес со стороны…

Яков прерывает словоохотливого собеседника:

– Если его имя опасно произносить, какого же лешего вы кричите на всю набережную? – Пожалуй, он и сам говорит слишком громко. – Я прекрасно вас слышу, но не совсем понимаю, при чём здесь я? Повторяю ещё раз – не имею чести знать. Ни вас, ни вашего Льва Даниловича.

Профессор машинально поправляет: «Давидовича», но тут же догадывается, что ему морочат голову.

– Может, ещё скажете, что вы и в фон Мирбаха не стреляли?

Вопрос застаёт Якова врасплох. Ему хочется крикнуть, что это неправда. Но как можно что-то объяснить со сведёнными в судороге скулами и гудящей пустотой в голове?

Яков всё-таки умудряется расцепить зубы и выдохнуть, но перед глазами уже плывут круги, очертания набережной растекаются, а в ушах мучительным эхом отдаётся перезвон колоколов Донского монастыря возле Шаболовки: стрел-лял… стрел-лял… стрел-лял…

Июль 1918 г.

Отгремели за окном последние выстрелы короткого и безнадёжного левоэсеровского мятежа. Теперь в палату, откуда никакими сквозняками не выветрить тоскливый запах йодоформа, с улицы доносится задорный перезвон колоколов. Но Якову в нём слышится насмешка, терзающая куда сильнее, чем боль в простреленной ноге.

Он убеждает себя, что ранен именно в ногу, хотя у соседей по палате другое мнение. Но Яков не отвечает на незлобивые подначки. Он лежит на животе – потому что иначе никак – лежит молча, отвернув лицо к стене, и напряжённо ищет ответы. Оборачивается лишь тогда, когда в палату входит Варя. Яков сразу отличил её среди прочих сестёр милосердия. Хотя, казалось бы, и не за что. Высокая, нескладная, немного сутулая. Серое платье висит словно на вешалке. На здешнем пайке телеса не нагуляешь. Волосы коротко острижены, так что из-под платка и не разглядишь. Зато тёмные круги под глазами хорошо заметны. Но это только когда она в сторону смотрит. А когда на него, то Яков уже ничего, кроме самих глаз, не замечает. Ах, какие глаза! Угли, а не глаза. Чёрные, но горячие. Так вот посмотрит, и пойдёшь за ней хоть на край света.

Только далеко не уйдёшь. Даже если бы не болела нога. Внизу, в приёмном покое, и на обеих лестницах стоит караул. По улицам шастают туда-сюда патрули. Большевики ещё не успокоились, продолжают ловить мятежников. Так что лучше бы ей не смотреть. Лучше бы Якову не оборачиваться, а лежать себе спокойно и страдать от ран, как и положено сознательному революционному бойцу, стремящемуся как можно скорее вернуться в строй. Но он всё равно оборачивается, а она смотрит. И ненадолго становится легче. До тех пор, пока не стихнет перезвон и не побежит снова от палаты к палате встревоженный шёпот: «Всё ихнее цэка арестовали. Ага, и Спиридонову тоже – всех. Теперь ищут того, кто в германца стрелял. Как там его? Любкин? Лямкин?»

Яков не поправляет. Велика ли разница, как его назвали? Вот если бы можно было исправить главное!


Он действительно должен был убить Мирбаха. Сам разработал план акции, сам вызвался её выполнить. Так приятно было чувствовать себя героем революции, на равных общаться с самой Марией Спиридоновой – живой легендой партии левых эсеров. Но однажды время пламенных речей заканчивается, и приходит осознание того, что завтра ты действительно станешь легендой. Только вряд ли живой. И поневоле задумываешься: а почему именно ты?

Прежде Яков считал, что ему просто улыбнулась удача. Сначала ЦК рекомендовал мало кому знакомого парня в «чрезвычайку». А там его сразу назначили на важную должность. Ничего странного. В конце концов, Яков успел побыть начальником штаба Третьей Украинской армии. А что это была за армия и как она сражалась за революцию – кто станет разбираться? Потом сам Дзержинский поручил ему проверить безопасность германского посольства.

И только одно огорчало и тревожило Якова: всего за пару дней до покушения его вдруг отстранили от работы. Вслед за обидой появились подозрения. И бессонной ночью накануне акции они выстроились в строгую ровную шеренгу.

А что, если Дзержинскому известно о планах левых эсеров? Возможно, он сам каким-то образом и подбросил им идею покушения? И выбрал исполнителя, назначив Якова на такую удобную, как для заговорщиков, так и для слежки за ними, должность. А теперь, когда подготовка подошла к концу, Дзержинский не хочет, чтобы его имя было как-то связано с заговором.

Но тогда получается, что всё это – чекистская провокация! Утром в посольстве Якова будет ждать засада. И пострадает не только он, но и все лидеры левых эсеров. Нужно предупредить Спиридонову. Она поймёт и отменит акцию…


Коридоры Дома Советов на Моховой даже в этот ранний час походили на купейный вагон перед отправлением поезда. Вокруг суетились, шумели и толкались люди, только не с чемоданами в руках, а с папками и портфелями. А сама Спиридонова словно бы превратилась в проводника этого вагона. Все её только что видели, но никто не мог сказать, где она сейчас находится.

Вдруг среди общего шума Яков различил произнесённое кем-то слово «фотограф». Он резко остановился и едва сдержал заковыристое еврейское проклятие. Уходя, он ни слова не сказал своему соседу по номеру Коле Андрееву, вместе с которым должен «идти на Мирбаха».

Сейчас Андреев наверняка уже проснулся и увидел, что Яков куда-то пропал. А Коля – парень впечатлительный, как бы не натворил глупостей.

Через мгновение Яков уже прыгал через ступеньку по парадной лестнице бывшей гостиницы «Националь». Обратно он домчался вдвое быстрее, но Коли в номере не оказалось.

Яков побежал дальше, к Лубянке. Сердце стучало, как колёса паровоза, а воздух вырывался из груди, словно пар из котлов, когда он наконец добрался до приметного дома на углу Варсонофьевского переулка.

– Ну вот, а говорил, что сегодня уже не вернёшься! – улыбнулся знакомый часовой у входа.

Яков уже проскочил мимо, но какая-то странность в словах красноармейца заставила его остановиться.

– Погоди, Василь, а когда я тебе это говорил?

– Ишь ты, как заработался, – по-прежнему улыбаясь, ответил часовой. – Уже и не помнит ничего. Час назад это было.

Яков тяжело привалился к стене.

– Ты н-ничего не путаешь? Это т-точно был я?

– Ну вот, здрасьте вам! Ты ж в двух шагах от меня в автомобиль садился. С этим, как его, фотографом…

– С Андреевым?

– Во-во, с ним самым. Я и подумал, чегой-то ты вернулся, да ещё пешком?

И тут Яков вдруг вспомнил, как почти полгода назад, возле разграбленного склада на Дальницкой улице, выслушивал такие же небылицы о себе. О том, что в кого-то стрелял…

И он побежал дальше. На Арбат, к особняку немецкого посольства в Денежном переулке. Яков на ходу заскакивал в проходящие мимо трамваи, так же спрыгивал с них, один раз не удержавшись на ногах и до крови разодрав коленку, но даже не почувствовав боли.

Он уже падал от изнеможения, когда из-за угла выглянул двухэтажный посольский особняк, ограждённый чугунной решёткой. Рядом стоял знакомый чёрный «Паккард», но кроме водителя в машине никого не было.

Из окон особняка донёсся звук пистолетного выстрела. Затем ещё один, и ещё. Опоздал! Яков метнулся к ограде – так быстрее, чем через ворота. Он перекинул правую ногу за верхний край решётки, но тут в гостиной что-то гулко громыхнуло. Бомба!

Яков дёрнулся и зацепился брючиной за острый фигурный выступ. Развернувшись спиной к зданию, он начал высвобождать ногу, как вдруг что-то толкнуло его в правое бедро. Боль пришла секундой позже, тяжёлой волной пробежав по всей спине, от поясницы к лопаткам. Перед глазами расплылись красные круги. Яков, напрягая последние силы, перевалился через острые выступы ограды и упал на мостовую.

– Яшка, чего разлёгся? – услышал он голос Коли Андреева, и тут же чьи-то цепкие пальцы ухватились за его запястья. – Ходу!

Резкий рывок поднял Якова с мостовой. Стараясь не наступать на раненую ногу, он перенёс всю тяжесть на другую и тут же подвернул лодыжку. Андреев сообразил, что дело плохо, и поволок стонущего от боли друга по брусчатке к машине.

Дальнейшее проходило уже без его участия. Якова куда-то отвезли, зачем-то обрили наголо и переодели в грязную солдатскую гимнастёрку, потом попытались перевязать, и он потерял сознание. Очнулся уже здесь, в больнице на Большой Калужской. Вроде бы его привезла сюда на извозчике какая-то сестра милосердия. Яков, разумеется, не помнил её лица, но почему-то решил, что это была Варя.

И всё было бы не так уж и плохо, если бы не долетевшие с воли новости: на месте убийства германского посла найдены документы на имя Якова, и большевистский трибунал заочно приговорил его к высшей мере революционной защиты.


За больничными окнами постепенно темнеет. Вдоль коек медленно идёт Варя. Одному поправляет одеяло, другому слегка касается лба, проверяя, не началась ли лихорадка, третьему просто ободряюще улыбается. Поравнявшись с койкой Якова, девушка едва различимо шепчет: «Через полчаса приходите в сестринскую, только чтобы никто не видел», и всё так же неторопливо шествует дальше.

Яков поднимает голову и удивлённо смотрит Варе вслед. Ай да девочка! Кто ж мог знать, какие отчаянные черти водятся в тихом омуте её глаз? Вот только Якову сейчас не до того, чтобы с девками миловаться. Он и до уборной-то добрался с превеликим трудом.

Промаявшись ещё с четверть часа, он с кряхтением поднимается. В коридоре темно, но из-под двери сестринской пробивается слабый огонёк свечи. Яков оглядывается, не наблюдают ли за ним, и заходит внутрь. Варя стоит у стола в глубине комнаты. Но он не успевает ляпнуть какую-нибудь глупость, девушка первой прерывает молчание.

– Яков, вам опасно здесь оставаться, – взволнованно шепчет она. – Я слышала, завтра будут проверять документы у всех больных. Вот, – она показывает рукой на лежащий на столе свёрток, – надевайте это платье и идите за мной. Я вас выведу.

Яков секунду-другую растерянно хлопает глазами, но подчиняется, не задавая лишних вопросов. И так всё ясно. В больницу он поступил как красноармеец Георгий Белов. Если Варя знает его настоящее имя, значит, она знает всё. А если не выдала до сих пор, значит, и не собирается. Вслед за девушкой он выходит из комнаты и направляется в сторону парадной лестницы.

Одинокий фонарь горит на площадке между этажами. Огромная уродливая тень Якова медленно ползёт по стене. Она мало похожа на женскую. Скорее уж на монашескую, даже неумело повязанный платок больше напоминает куколь. Но это всё не важно. Вряд ли часовые что-то разглядят в полумраке. Главное – не хромать, держаться в тени и не раскрывать рта. Варя что-то отвечает на незамысловатую шутку пожилого усатого красноармейца, но таким тихим измученным голосом, что дядьке становится неловко отвлекать двух уставших сестёр милосердия. Та, что повыше, в косынке, так и вовсе едва на ногах стоит. Он с виноватой улыбкой отодвигается в сторону.

Яков и Варя идут по аллее к выходу из больничного сада. Там в будке сидит ещё один караульный. Девушка сама окликает его, спрашивая, можно ли будет вернуться после полуночи. Тот недовольно ворчит, ему не хочется лишний раз просыпаться. Однако всё-таки отпирает замок и пропускает женщин. За воротами Варя останавливается.

– Дальше вы пойдёте один, – с лёгким оттенком сожаления шепчет она. – Мне нужно ещё маму навестить. Прощайте, Яков. Храни вас Бог!

Якову многое хочется сказать девушке, но он лишь молча, почти по-братски целует её куда-то между щекой и верхней губой и не оборачиваясь уходит прочь.

Июнь 1929 г.

Кто-то из спешащих на борт пассажиров задевает Якова локтем. Тот вздрагивает и снова видит перед собой не милое личико Вари, а морщинистую, обеспокоенную физиономию профессора.

– Что с вами, Яков Григорьевич? Вам нехорошо?

Яков отрицательно качает головой, но тут же подхватывает невольно подсказанный предлог для прекращения разговора.

– Да, что-то нездоровится. Позвольте мне пройти.

Профессор отступает на шаг и уже из-за спины растерянно спрашивает:

– А как же книга?

Яков облегчённо вздыхает. Всё-таки это обычный эмигрант, не имеющий отношения к спецслужбам. Слишком уж легко считываются с его лица эмоции. Профессионал обязан контролировать свою мимику, а этот… Разве что он гениальный актёр, согласившийся сыграть такую нелепую роль. Что ж, Якову тоже не впервой лицедействовать.

– Что за книга? – деловито спрашивает торговец антиквариатом Якуб Султан-заде. – Если позднее семнадцатого века, то это не ко мне.

– Это совсем новая книга, – опять смущается старик и тянется рукой за пазуху. – Я должен передать её вам по просьбе…

– Хорошо, покажите, – перебивает Яков. Его совсем не радует перспектива снова услышать имя Троцкого.

– Вот, – профессор протягивает увесистый том в твёрдой белой обложке, покрытой блестящим составом.

Яков с любопытством рассматривает подарок. Да, книга необычная. В России такого делать не умеют. Однако название на русском языке: «Авантюристы Гражданской войны». Имя автора ничего Якову не говорит, но не в этом дело. Какой бы странной ни была книга, её главная особенность в том, что она передана Троцким.

– И что мне с ней делать? – с подозрением спрашивает Яков.

– Просто почитайте, – улыбается в ответ профессор. – Это очень интересно.

А Якову сейчас не до улыбок. Полученная от «врага революции» книга непременно заинтересует и кое-кого в Москве. Отношение к бывшему адъютанту Троцкого и без того настороженное. Нельзя рисковать из-за какой-то книжонки.

Но, с другой стороны, от неё прямо-таки веет тайной. Это трудно объяснить, но то ли книга, то ли сам старик как-то связаны с другими загадочными событиями его жизни. Ради разгадки тайны стоит пойти на риск. Опасно? Да, смертельно. Но разве Яков когда-нибудь боялся смерти? Нет, только смерти случайной, по недоразумению, как могло произойти тогда, в Киеве.

Июнь 1919 г.

Яков медленно, шаркая ногами, поднимается по парадной лестнице бывшего Института благородных девиц. Ему не хочется подниматься. Страшно не хочется. В городе ходят слухи, что подвалы этого здания доверху залиты кровью. Обыватели, конечно, преувеличивают, но ЧК есть ЧК.

Однако выбора у Якова нет – с гноящейся раной на плече, кое-как перевязанной старым рушником, далеко не убежишь. Да и обложили его теперь с двух сторон – и большевики, и братья-эсеры.

Ужасно нелепо всё получилось.

С приходом красных оставаться в городе стало опасно. Чекисты уже арестовали нескольких левых эсеров, и хотя никто из них не знал настоящего имени Якова – для всех он был Григорием Вишневским, – лучше не рисковать и перебраться в Одессу.

И надо ж было ему проговориться о своих планах Лиде Сорокиной! Яков надеялся, что симпатичная девушка согласится уехать с ним. Даже собираясь на тайную эсеровскую сходку в лесу возле дачного посёлка Святошино – всё ещё надеялся. Хотя бы на романтичное прощание.

А вышло – романтичней некуда. Хорошо ещё, что эти робеспьеры решили зачитать приговор предателю и провокатору Григорию Вишневскому. Он успел прийти в себя, сбить оратора с ног и скрыться в кустах. Семь пущенных вдогонку пуль просвистели мимо, а восьмая вроде бы и не больно цапнула за плечо.

Яков неделю скрывался на чердаке заброшенной дачи, не решаясь вернуться в город. А когда всё-таки решился, услышал в трамвае много интересного: на днях эсеры средь бела дня прямо на Крещатике застрелили провокатора по кличке Живой и раструбили об этом по всему Киеву. Правда, ещё через два дня они снова хвастались, что убили его бомбой, бросив её в госпитальную палату. То ли в первый раз обознались, то ли и впрямь живучий оказался, падлюка, добивать пришлось.

Яков слушал эти разговоры да посмеивался. Кличку Живой он взял себе ещё весной, после того как попал под Кременчугом в лапы петлюровцев, лишился передних зубов и лишь чудом не расстался с жизнью. Обмишурились вы, товарищи эсеры, кого-то другого подорвали. Но, выходит, его и в самом деле считают провокатором.

А тут ещё одна неприятность – начала гноиться рана на плече. Нужно срочно показаться врачу, но любой эскулап, ещё практикующий в городе, сразу же сообщит в ЧК о пациенте с огнестрельной раной. Так зачем же тянуть?

Яков собирается с силами и заходит в приёмную. Громко называет дежурному свою фамилию. Почему-то она не производит особого впечатления на этого недоучившегося студента. Он со вздохом поднимается со стула, бурчит себе под нос: «Посидите немного, я доложу» и заходит в кабинет начальника Киевской ЧК.

Проходит пять минут тоскливого ожидания, и тот же очкарик приглашает Якова войти. И вот он стоит перед большим письменным столом, с дальнего конца которого на него смотрят серые и холодные, как вода в Рижском заливе, глаза товарища Лациса.

– Что вы о себе возомнили, молодой человек?! – неожиданно гудит латыш сквозь густую лопатоподобную бороду. – Или вы считаете, что мы обязаны вас разыскивать по всему Киеву и окрестностям?

Откровенно говоря, Яков именно так и считает. Но на всякий случай помалкивает, пока не выяснится, к чему клонит Лацис. А тот продолжает горячиться.

– Революция простила вам прежние прегрешения не для того, чтобы вы праздно болтались по городу. – Он бросает колючий взгляд на проступающую под рубахой Якова повязку. – И подставлялись под бандитские пули. Нашли время! Деникин рвётся к Харькову. Положение крайне серьёзное, у нас не хватает опытных командиров, а вы…

Мартын Янович густо вздыхает, проводит пятернёй по бороде и говорит уже спокойнее:

– Значит, так: ознакомьтесь с постановлением Ревтрибунала об амнистии, распишитесь внизу и марш в канцелярию за пропуском и мандатом. Приедете в Харьков, а там товарищ Антонов решит, как вас дальше использовать.

Яков в изумлении смотрит на гербовый бланк.

Конечно, странная речь Лациса немного подготовила его к неожиданностям, но всё же не настолько. Казалось бы, нужно радоваться: в Москве пересмотрели его дело, ознакомились с признательными показаниями, учли явку с повинной и решили амнистировать. Вот только никаких показаний он не писал и с повинной пришёл только сейчас, а не четырнадцатого апреля, как указано в документах. Тут какая-то путаница…

Или не путаница. Может быть, это опять оно? Необъяснимое. Ему снова приписали поступки, которых он не совершал, видели там, где его не было. Или был, но не он? Кто-то похожий, назвавшийся его именем. И этот кто-то вместо него стрелял в Москве в Мирбаха. И в Одессе бандитствовал с Мишкой Япончиком. Получается, он следует за Яковом по разным городам и везде выдаёт себя за него. Но какой в этом смысл?

– Да подписывайте уже! – не выдерживает у него за спиной Лацис. – У меня и без вас дел по горло. И загляните по дороге в лазарет. Не нравится мне ваше плечо…

И Яков подписывает. А что ему остаётся делать? Отказаться и героически встать к стенке, так и не выяснив, что за чертовщина с ним творится?

Июнь 1929 г.

Нетерпеливый пароходный гудок уже второй раз прокатывался по набережной, а Яков всё стоит у трапа и рассеянно вертит в руках странную книгу. Профессору надоедает ждать ответа, и он легонько, по-интеллигентски подталкивает молодого человека в спину:

– Да идите уже, Яков Григорьевич, а то опоздаете. Забирайте книгу и идите!

– Да-да… что?.. ах да, – бормочет себе под нос Яков и, не попрощавшись, поднимается по трапу.

Воспоминания не отпускают его, но Яков больше не позволяет себе окунаться в них с головой. И по грудь достаточно, чтобы всё внутри похолодело и сжалось.

Он заходит в свою каюту, отпихивает ногой в сторону чемодан и садится в кресло возле иллюминатора. За стеклом суетливо проносятся чайки. Словно воспоминания…


Видимо, в это мгновение, признав то, чего не было, он и переступил черту между слухами и реальностью. С тех пор всё так перемешалось, что он и сам порой переставал понимать, где правда, а где вымысел. Вполне адекватные и достойные доверия люди в одно и то же время видели его в разных местах – в Германии и в Персии, в Забайкалье и в Крыму. А ещё в Москве, где он напряжённо, по ускоренной программе учился в Академии генерального штаба, а ночи напролёт кутил в компании поэтов-имажинистов.

Якову приписывали и звериную жестокость в пыточных подвалах ЧК, и дерзкие, тщательно спланированные покушения. На кого он только – если верить слухам – не покушался! На фельдмаршала Эйхгорна и адмирала Колчака, на гетмана Скоропадского и чуть ли не самого далай-ламу. А какими удивительными талантами он, оказывается, обладал! Временами Яков и сам готов был поверить, что читал кому-то по памяти стихи на фарси и спорил о стоимости бриллиантов с лучшими ювелирами Европы.

А потом накатывало отчаяние, желание раз и навсегда покончить со всеми загадками. И тогда… Пожалуй, слухи о его пьяных загулах были ближе всего к истине. Через несколько дней, протрезвев, он брался за изучение эзотерических книг, начиная от мадам Блаватской и заканчивая Абулафией и другими средневековыми каббалистами. Но и там не находил ответа.

Порой, чтобы хоть ненадолго избавиться от разъедающих душу сомнений, Яков разыгрывал из себя того маньяка-убийцу, каким нарекла его молва. Размахивать маузером перед носом окаменевшего от страха обывателя и в самом деле оказалось весело. Особенно забавно пугался при этом тщедушный и впечатлительный Оська Мандельштам.

А вот Серёге Есенину, наоборот, даже нравилось в подпитии заглядывать в чёрный глаз револьверного ствола. Вероятно, его тоже что-то грызло изнутри. Однажды, когда они вместе в «Кафе поэтов» заедали водку кремовыми пирожными, Есенин начал рассказывать о своих внутренних чудовищах, но Яков слушал невнимательно, а потом и вовсе оборвал на полуслове.

– Нет, это ты меня послушай, – заплетающимся языком сказал он, положив руку на плечо поэта. – Все твои переживания – чепуха на постном масле. Ты и представить себе не можешь, что такое настоящий рок, предопределение. Когда кажется, что всё уже решили за тебя. Кто-то там, – он показал на хрустальную люстру над головой, – или там, – смачно плюнул себе под ноги. – И как бы ты ни дёргался, всё выходит так, как они решили. Даже если пальцем не пошевелил – всё равно оказывается, что ты это уже сделал. Или какой-то другой человек. Чёрный. Помнишь, как у Пушкина: «Мне не даёт покоя мой чёрный человек»?

Есенин лишь что-то промычал в ответ, давно потеряв нить разговора.

– Вот смотри, – Яков порылся в карманах и достал какой-то смятый бланк. – Сидит вон за тем столиком человек, видный литератор. Как Оська его называл? А, неважно! Сидит он себе, пьёт, разговаривает, строит планы на завтра. А кто-то там, в небесной канцелярии уже пишет на таком вот ордере… – Он достал из того же кармана химический карандаш и крупно вывел поперёк листа, проговаривая вслух: – Рас-стре-лять! Вот так! И ставит печать. И всё – нет человека. Понимаешь, Серёга?

Молчание. Голова Есенина начала клониться набок.

– Вот и мой ордер уже подписан, понимаешь?

Серёга уже ничего не хотел понимать. Но вдруг Оська, угрюмо пялившийся на последнее пирожное, вскочил, оббежал стол и выхватил бланк из-под руки Якова.

– Это омерзительно! – кричал он, разрывая листок на мелкие части. – Это чудовищно. Это…

Тут Серёга всё-таки проснулся, схватил Оську за плечи и тряхнул как следует. А потом улыбнулся. Он так умел улыбаться, что все обиды забывались мгновенно. И Оська остыл, но обратно за стол не сел, ушёл не попрощавшись.

Конечно же, и эта история потом обросла слухами. Ну и ладно – не в первый раз и не в последний. А Есенин… Эх, Серёга! Если бы Якова тогда не откомандировали в Монголию – вот уж где был, там был, – может, ничего с Есениным не случилось. Посидели бы, выпили, поговорили. Глядишь, и отпустило бы. Но Есенин уехал в Питер один и там…

Разумеется, и в его смерти потом обвинили Якова. Но на эту чушь и вовсе не стоило бы обращать внимания, если бы… Если бы не предсмертные стихи, которые Яков прочитал в жутко, почти на год запоздавшей в Ургу «Красной газете»:

До свиданья, друг мой, до свиданья…


В своей жизни Яков не раз получал страшные, чудовищно неправдоподобные известия и, казалось, должен был уже ко всему привыкнуть. Но наткнуться на свои собственные стихи, написанные лет пять назад, когда его самого впервые посетила мысль о самоубийстве, – стихи, никогда и никому таки не показанные, – нет, это было слишком даже для него. Вот тогда-то и случился с ним дикий запой, в результате которого ОГПУ пришлось срочно отзывать Якова из Монголии. И ещё долго не поручать каких-либо серьёзных дел…


В дверь каюты негромко, но настойчиво стучат. Яков встаёт с кресла, кладёт на стол так и не пролистанную книгу – на всякий случай, форзацем вниз – и идёт открывать.

Молодой помощник капитана, с несколько встревоженным выражением на румяном лице, прямо с порога заявляет:

– Капитан приносит вам свои извинения, господин Султан-заде, но вам необходимо срочно выйти на палубу.

– Что-то случилось?

– Вы только не волнуйтесь, – извиняющимся, но в то же время требовательным тоном отвечает помощник. – Скорее всего, это ложная тревога. Но мы обязаны обеспечить безопасность пассажиров.

– Да в чём дело-то? – не выдерживает его дипломатии Яков.

Румяный помощник вздыхает и заученно, вероятно, в двадцатый раз, повторяет:

– В полицию поступило сообщение о бомбе, заложенной террористами в трюм нашего корабля. Пока идёт проверка, пассажирам рекомендовано погулять по набережной.

– Надо же, террористы! – усмехается Яков. – Никогда не видел живых террористов.

От этой незамысловатой шутки настроение улучшается, и он послушно высаживается обратно на берег. Находит в каких-то ста шагах от трапа вполне приличную кальянную и неплохо проводит там время, лениво наблюдая за суетой на пароходе.

Когда он вернулся в каюту, книги на столе не было.

Октябрь 1929 г.

И вот теперь она появилась.

Это Яков знает уже наверняка. Он проносится через прихожую и коридоры, отбрасывает в сторону кальян, халаты, буддийские побрякушки и прочие ненужные вещи, преграждающие дорогу к мехельскому книжному шкафу. Вот она, стоит на самом видном месте.

Яков протягивает чуть дрожащую – от усталости, конечно же, – руку и снимает книгу с полки. Да, всё та же блестящая обложка, та же расплывчатая фотография, то же дурацкое название.

Нужно срочно сжечь её. Пусть это ничего не исправит, но зачем оставлять главную улику? А потом бежать отсюда. Но куда? К тому, кто ещё ничего не знает. Может, к Лизе Горской? Нет, она узнает одной из первых. И об их романе в ОГПУ наверняка известно. Лучше он ей потом позвонит из безопасного места. Или попросит позвонить кого-то постороннего.

Ладно, это всё по дороге можно обдумать. Главное – выскочить из дома незаметно. Но сначала сжечь книгу.

Вот так просто взять и сжечь? И даже не посмотреть, что там внутри? Яков раскрывает книгу, бегло листает, пропуская по десятку страниц за раз, пока не натыкается на фамилию Мирбах. И на той же строчке находит свою. Дальше просматривает уже медленней, механически отмечая знакомые имена: Георгий Белов, Григорий Вишневский, Лида Сорокина, Мартын Лацис.

Вот оно, значит, как! Вся его жизнь аккуратно вписана в несколько страничек. Ну, может быть, не совсем его, а та, которую Яков признал подлинной, расписавшись в постановлении об амнистии. Но неужели действительно вся? И даже… Он не успевает додумать эту мысль – фамилия Троцкий сама бросается в глаза, как будто написанная крупней остального текста. И рядом со Львом Давидовичем скромно пристроилось слово «книга».

Яков ошеломлённо трясёт головой. Такого просто не может быть! В книге написано, что эту же самую книгу, передадут ему, Якову. Бред! Мистика! Чертовщина! Но разве мало было чертовщины в его жизни?

Яков целую минуту стоит неподвижно, а затем присаживается на край дивана. Будь что будет, но он это дочитает. Чтобы узнать, что именно будет.

Стрелка больших напольных часов методично стряхивает с циферблата секунды. Перевернув очередную страницу, Яков находит фамилию Радек, а чуть дальше упоминается и Лиза Горская:

«Горская, которой несколько месяцев назад было рекомендовано вступить в интимную близость с Блюмкиным, уговорила любовника спрятаться в её квартире до утра, а затем сообщила о нём коллегам из ОГПУ».

Ах даже так? Ну и стерва же ты, Лизонька!

Значит, с ней встречаться нельзя. Хотя что значит «нельзя»? Если об этом уже написано, значит, он так или иначе попадёт в квартиру Горской. А там его будут ждать с распростёртыми объятиями.

И чем же, интересно, всё кончится?

«По одной версии Блюмкин перед казнью воскликнул: „Да здравствует товарищ Троцкий!“ По другой – запел: „Вставай, проклятьем заклеймённый!“»

Яков криво усмехается. Красиво, но глупо. Потом перечитывает ещё раз. Ага, значит, всё-таки «по одной версии – по другой версии». Хоть в чём-то право выбора – с какими словами умирать – за ним сохранили. А может быть, не только в этом? Раз уж невозможно помешать тому, что написано в книге, почему бы не попытаться изменить то, что в ней написано? Зачеркнуть? А поможет ли? Ведь не зря говорится: не вырубишь топором. А что если дописать – «по третьей версии»? Что он, в конце-то концов, теряет? И коль пошла такая пьянка, приписать нужно что-нибудь гордое и героическое.

Яков подходит к письменному столу и достаёт из чернильницы перо, затем склоняется к книге и старательно, каллиграфическим почерком, как учили в одесской Талмуд-Торе, пишет на свободном месте:

«Согласно ещё одной версии, расстрел Блюмкина был инсценирован ОГПУ, а сам он с секретным заданием отправился на Дальний Восток, откуда перебрался в Германию, выдавая себя за немецкого аристократа…»

Генриха? Или Отто? А если ещё вычурней – Макса Отто? И обязательно добавить «фон» для пущего аристократизма.

«…Макса Отто фон…»

Чёрт, какую бы фамилию посмешнее придумать?

Яков распрямляет спину и долго смотрит в окно, рассеянно насвистывая мелодию неизвестно где и когда прицепившейся к нему песни: «Ду трахтнет ас ди регес штелс цу оп…»[1].

1

Не думай о секундах свысока (идиш).

Историкум. Мозаика времен

Подняться наверх